Текст книги "Герцен"
Автор книги: Ирена Желвакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
ПУТЬ В НАУКУ. «РАЗВИТИЕ В ЖИЗНЬ ФИЛОСОФИИ»
«Дилетантизм в науке» – статья донельзя прекрасная – я ею упивался и беспрестанно повторял: вот, как надо писать для журнала.
В. Г. Белинский – В. П. Боткину
Бурные дискуссии со славянами, грозные выпады критика против своего непоследовательного друга отнюдь не мешали пристальному разбору сочинений Искандера, поднимающегося все выше и выше по литературной лестнице успеха.
Похвалу Белинского не так-то легко заслужить.
Пока жив был великий критик, он словно бы держал в узде русскую словесность. Нельзя было опуститься ниже высокой, заданной им планки, и литераторы примеривались к авторитетному, но весьма суровому мнению главного литературного «дирижера», беспрекословно определявшего тон и громкость звучания очередного вышедшего в свет труда. Поворотные в литературе сороковые годы, время «натуральной школы», разогретый славянофилами интерес к народной жизни, как раз и характеризовались мощным выбросом талантливых сочинений; плеядой новых имен, представших перед критикой и взыскательной публикой: Достоевский, Тургенев, Некрасов, Григорович, Даль, Гончаров… Ими и определилось все дальнейшее движение русской литературы.
Выговорив «одно-единственное слово народность, национальность», полагал В. П. Боткин, славянофилы оказали большую услугу и литературе. Белинский разбирал в деталях то, бесспорно полезное, что принесла народной литературе их деятельность, «как протест против безусловной подражательности и как свидетельство потребности русского общества в самостоятельном развитии». Но с идеологически заостренными теоретическими суждениями славян о русском самобытничестве (в частности, и о литературе), когда под жизнью народа подразумевался лишь замкнутый в самом себе патриархально-общинный быт, возводимый в идеал общественного устройства, Белинский вел, как известно, нескончаемый спор-разговор. Славянофильскую доктрину «западническая» литература не приняла, хотя в 1840-е годы пробалансировала на острие увлечения народной темой.
Желание преодолеть разрыв между литературой, народом и образованным обществом, повернуть нашу словесность лицом к крестьянскому миру, бесспорно, было весьма плодотворным. Оно заставило многих талантливых писателей обратить свои взоры к народной жизни, сделать крестьянина главным героем литературы (и тут не приведешь нагляднее примера, чем «Записки охотника»). Следуя гоголевской традиции, маленький человек большого города был окончательно возведен на литературный пьедестал, ранее ему не доступный. Вышел сборник «Физиология Петербурга» (1845), обнаживший язвы столичного города, и альманах «Петербургский сборник» (1846), развивший предложенные жизнью темы в очерках соратников Герцена по литературному цеху. И Герцен не упустил возможности сотрудничества с ними. Поместил в альманахе, редактируемом Н. А. Некрасовым и И. И. Панаевым, свое сочинение «По разным поводам» («Капризы и раздумья»).
Герцену предстояло пройти немалый путь, чтобы отказаться от своих, весьма не дурных, ранних сочинений, чтобы шагнуть на плотно заселяемую в 1840-е terra incognita,уготовив себе подобающее место на этом, пока неведомом материке литературных шедевров (вроде «Бедных людей» Достоевского).
Что правда, то правда, Белинский с момента знакомства не обделял своего друга вниманием, не скупился на похвалы его литературным опытам, конечно, когда тот, с его точки зрения, того заслуживал. После выхода в свет «Записок одного молодого человека» (1840), словно в приступе литературного чревоугодия, восклицал: статья прелесть, объедение…
Друзья хвалили и требовали: пиши, пиши… Кетчер стращал: не примется Искандер за новую статью, он напечатает старую. В этом таилась угроза. Уж сколько раз преданный друг вмешивался, и весьма неуклюже, в творческие планы Герцена. То пошлет, вопреки договоренностям с редактором «Телеграфа» Н. А. Полевым, неправленый, сырой вариант герценовского текста в другой журнал (вспомним тут «Гофмана»); то не удосужится выверить корректуру, и многочисленные опечатки, ошибки, как сорняки в огороде, будут маячить в тексте, ущемляя авторское самолюбие.
Вот и теперь, только начался декабрь, пришла по тяжелой почте двенадцатая, последняя в 1843 году, книжка «Отечественных записок».
Видеть себя в печати – «одна из самых сильных искусственных страстей человека, испорченного книжным веком». Спорить никто не станет. И Кетчеру, державшему корректуру, конечно, спасибо. Но вот опечаток опять безбожно много… Герцен перелистывал журнал: «… на 71 стр. слово фразавместо фазаили на 66 целью бытиявместо ценою бытия —и таких дюжины полторы», и все это безнадежно искажает слог.
Углубившись во второй отдел журнала, Герцен рассматривал публикацию. Статья «Буддизм в науке» завершала почти годовую работу над его философским циклом. Собственно, за «Дилетантизм в науке» он взялся гораздо раньше, столкнувшись года четыре назад с молодыми москвичами – Бакуниным и другими приверженцами гегелевских теорий. Тогда, поклоняясь великому диалектику, он яростно спорил с его проповедью «примирения с действительностью». Немало досталось и Белинскому. От «переходной болезни» «примирения» критик был исцелен. Но неумолкающие споры сторон требовали от начинающего философа более основательного знания. Гегель, история философии поглотили Герцена надолго, заняли значительный отрезок его предшествующей жизни и в Петербурге, и в Новгороде. Собственно, статьи цикла «Дилетантизм в науке», за которые Герцен принялся весной 1842 года, вылились в весьма профессиональный спор с бывшими оппонентами и одновременно отозвались критикой некоторых гегелевских положений. Однако критическое отношение к Гегелю не закрыло для Герцена сути его философии, диалектики, ставшей главной теоретической основой социалистических взглядов автора «Дилетантизма».
В замысел своей работы Герцен не мог не посвятить Огарева. 2 марта 1841 года писал другу о своеобразной пользе новгородской «контузии № 2» (высвободившей у него столько времени, что не грех заняться конкретным делом): «Я было затерялся (по примеру XIX века) в сфере мышления, и теперь снова стал действующим и живым до костей; самая злоба моя восстановила меня во всей практической доблести… Никогда живее я не чувствовал необходимости перевода, – нет, – развития в жизнь философии».
Мысль о «развитии в жизнь философии», в современном ее понимании, означала практическое, преобразующее назначение философии, связь ее с жизнью общества. По убеждению Герцена, человек – активный участник общественного процесса и практическая деятельность – это его назначение. Задача философской науки – сделать эту деятельность целеустремленной, разумной, научно обосновать ее. Центральная идея «Дилетантизма», методологически соединяющая социализм и философию, – это идея единства, борьбы и примирения противоположностей. Важна и проводимая в работе мысль о необходимости и жизненной важности научного мировоззрения.
В статьях цикла «Дилетантизм в науке» прослеживалось отрицательное отношение автора к попыткам идеализации современного ему общественного устройства; утверждалась уверенность в праве человека на борьбу со всем отживающим, реакционным, что мешает прогрессу общества, как его понимал Герцен. Притом от некоторых положений и примеров гегелевской идеалистической терминологии статья, как полагают специалисты, еще не свободна.
Цикл сложился из четырех статей. Статья первая (без заглавия) по замыслу автора была о дилетантизме вообще. Она открывалась своеобразной декларацией автора, осознавшего особенность переходного времени: «Мы живем на рубеже двух миров – оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание потрясены – но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие, не успели еще принести плода; первые листы, почки пророчат могучие цветы, но этих цветов нет, и они чужды сердцу. Множество людей осталось без прошедших убеждений и без настоящих».
В чем же опора для мыслящего человека, оказавшегося в разломе двух эпох? В науке, считает Герцен. Он убежден, что «человек, поднявшийся до современности», то есть живущий интересами современного общества, «не может удовлетвориться вне науки».
Герцен уточняет, что не имеет в виду ни дилетантов от науки, которые «не понимают науки и не понимают, чего хотят от нее», ни кабинетных ученых, олицетворяющих «распадение с жизнию», ни «формалистов» (подразумеваемых правогегельянцев), ни прочих «бюрократов науки».
Мысли об истинной науке, ее определение, ее метод постоянно занимают Герцена. Наука – это философия, опирающаяся на естественные науки. Именно такая наука, «в высшем смысле своем», станет со временем доступной людям и будет «живоначальным источником действования и бытия всех и каждого». Но пока о философии, отвечающей этим задачам, говорить рано. Конечно, до истины люди добираются не вдруг. Когда человечество поймет и примет науку, тогда и начнется «дело сознательного деяния».
«Наука, – пишет Герцен в третьем письме, – открытый стол для всех и каждого, лишь бы был голод, лишь бы потребность манны небесной развилась. Стремление к истине, к знанию не исключает никаким образом частного употребления жизни; можно равно быть при этом химиком, медиком, артистом, купцом. Никак не можно думать, чтоб специально ученый имел б о льшие права на истину; он имеет только б о льшие притязания на нее. Отчего человеку, проводящему жизнь в монотонном и одностороннем занятии каким-нибудь исключительным предметом, иметь более ясный взгляд, более глубокую мысль, нежели другому, искусившемуся самыми событиями, встретившемуся в тысяче разных столкновениях с людьми?»
Тема истинной науки, основанной на единстве мысли и дела, постоянно развивается и в «Дилетантизме», и в последующем цикле его статей «Об изучении природы».
Статья вторая «Дилетанты-романтики», важная для характеристики эстетических взглядов Герцена, рассматривает понятия «классицизм» и «романтизм» не только как названия литературных направлений начала XIX века, но и в широком смысле – как определения типов мировоззрения. Здесь – обоснование реализма как мировоззрения Нового времени. Герцен полагал, что классицизм и романтизм – это два воззрения на мир, связанные с двумя фазами истории человечества: классицизм – с Античностью, романтизм – со Средневековьем. Для классицизма, по мысли Герцена, характерны уважение к природе, эмпиризм и практически-утилитарная устремленность. В основе романтизма, выражающего сущность противоречий Средневековья, – понимание мышления и тела, духа и материи, человека и общества как находящихся в непреодолимом разрыве, дуализм, доходящий до отрицания всего естественного и до презрения к природе, отрешенности от практических жизненных интересов. Историческое объяснение этих двух типов мировоззрения соединено, как автор считает, с их психологическим осмыслением. Классические и романтические элементы – естественная принадлежность различных фаз развития человеческой личности; эти элементы в разной степени свойственны различным человеческим характерам. В новом мире, идущем под знаком науки, убежден философ, классицизм и романтизм не ответят новым потребностям и должны будут обрести свой гроб, но вместе с тем и найти свое бессмертие, ибо умирает только «ложное, временное», а в заключенной в них истине – есть вечное, общечеловеческое. Оба эти направления уступают место новому мировоззрению и новому искусству. Здесь уже прочитывается свидетельство, что в 1840-е годы Герцен – сторонник реализма как мировоззрения Нового времени.
Над статьей третьей «Дилетанты и цех ученых» Герцен работал в ноябре – декабре 1842 года, и она посвящалась «специализму в науке». Статья писалась после прочтения «Мертвых душ» и, особенно, «Сущности христианства», когда углубленное знакомство с фейербаховским материализмом сильно продвинуло его атеистическую мысль. Герцен воспринял критику Фейербахом христианства как новый довод в защиту разрыва с религией. Идейная жизнь философа Герцена, формировавшаяся и в борьбе с религиозно-мистическими воззрениями славянофилов, невольно подводила его от критики религии к критике идеализма вообще.
Статья четвертая «Буддизм в науке» замышлялась Герценом как разговор о формализме в науке. Немалую настойчивость для ее появления проявил Огарев. Статья, как считал сам Герцен, получилась на самом деле глубокой и яркой: «Тут моя поэзия, у меня вопрос науки сочленен со всеми социальными вопросами. Я иными словами могу высказывать тут, чем грудь полна». Органическая связь философских вопросов с общественно-социальными проблемами и есть кредо этой статьи.
Философские работы были написаны настолько художественно выразительно и с таким желанием высказать волнующую мысль «как можно яснее, без притязаний, простыми средствами разговорной речи», что оставалось только принимать похвалу этим «замечательным, учено-беллетристическим статьям», как определил их Белинский. Но не все принимали желаемую простоту. Огарев, довольный статьей, писал, что был бы еще довольнее, если б Герцен избежал множества «фигурных выражений, сравнений», нередко затемняющих смысл.
Еще в рукописи Герцен читал друзьям некоторые законченные фрагменты. Хвалили. Радовались. Особенно, когда статьи появлялись в «Отечественных записках». Грановский разъезжал из дома в дом, чтобы прочитать вслух что-нибудь из «Дилетантизма». В. Боткин назвал начало статьи о формализме с эпиграфом «Вера без дел мертва»: «symphonia eroica». Автор принимал похвалу: «Написалось в самом деле с огнем и вдохновеньем».
После появления первой статьи Белинский просил Боткина: «Скажи Герцену, что его „Дилетантизм в науке“ – статья до нельзя прекрасная – я ею упивался и беспрестанно повторял: вот, как надо писать для журнала. Это не порыв и не преувеличение – я уже не увлекаюсь и умею давать вес моим хвалебным словам». Подобные высокие оценки вскоре появились в его обзоре «Русская литература в 1843 году» в первом номере «Отечественных записок», где, помимо работы «По поводу одной драмы», отмечались и две другие статьи из «Дилетантизма в науке».
Глава 27ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕМоя любовь к Natalie – моя святая святых, высшее, существеннейшее отношение к моей частной жизни, становящееся рядом с моим гуманизмом.
А. И. Герцен. Дневник
«Дилетантизмом» творчески завершился 1843 год. Всю половину следующего, 1844-го, Герцен стремился засесть за новую работу. Но все что-нибудь да отвлекало – домашняя суета, вечные тревоги за Наташу и Сашу, «преуспевающего» в многочисленных детских болезнях, тяжелые безысходные разговоры с женой, не способной забыть о нанесенном ей оскорблении, уже тысячи раз им отмаливаемом. Снова и снова следовало доказывать ей и себе: его любовь к Натали «святая святых»; была всегда, есть и будет. Несправедливые обвинения жены в недостатке чувства, оплакивание ею утраченного счастья повергали в несвойственное ему уныние. Ведь он беспрестанно строил и строил «храм домашнего счастья», а через некоторое время все «рушилось как прах».
Пять лет прошло после его женитьбы. Этот пятый, 1843 год был особенно тяжел, и ему вдруг показалось, что «общее и частное призвание – все оказалось мечтою, и страшные, раздирающие сомнения царят в душе – слезы о веке, слезы о стране, и о друзьях, и об ней».
Однако деятельная натура Герцена брала верх. «Настоящим надобно чрезвычайно дорожить, а мы с ним поступаем неглиже и жертвуем его мечтам о будущем, которое никогда не устроится по нашим мыслям, а как придется, давая сверх ожидания и попирая ногами справедливейшие надежды». Когда юношеский романтизм отлетел и жизнь представала в своей переменчивой обнаженности, ее надо было принять, выбрав нужные приоритеты. Да, прав был Белинский – у человека «маленькая возможность счастия и бесконечная – страданий». Вопрос лишь в том, как этой возможностью счастья распорядиться.
Дни шли своим чередом. Частые выезды в свет не отвергались – вечера, обеды, лекции. Неустанные разговоры и споры. Без салонов и гостиных не представишь истинно московскую жизнь. Старая столица, как всегда, привлекала своим непередаваемым, не похожим ни на что древним очарованием, манила иностранцев…
Вот явился в Москву сам Лист, и грех не послушать великого виртуоза. 25 и 29 апреля 1843 года – Герцен на двух его концертах. Отмечает в дневнике поразительный талант музыканта. Не упускает возможности встретиться с Листом вновь и на «диком концерте цыган», устроенном специально для маэстро 30 апреля, и 4 мая, на торжественном обеде в его честь, в доме Н. Ф. Павлова. Только Наталья Александровна опять нездорова, уже не может сопровождать мужа, как на первом концерте музыканта в Большом театре, когда призналась, что ждет ребенка.
«Надежда и страх» вновь поселились в нем. Постоянные ее болезни, частые беременности, смерть детей, скорбь от потерь, слезы, тяжкие раздумья ( Grübelei), которые можно было принять за «нервические» проявления и припадки, не давали покоя любящим супругам. Герцен был постоянно угнетен болезненным состоянием жены. Ее здоровье разрушалось на глазах. Она не могла принять и понять объяснений мужа. Уверений в вечной любви теперь недоставало. Вера в него поколебалась. Но в нем зародилось понимание, что все это составляет какой-то узел жизни, от которого будем считать новую эру. Он просил, умолял, требовал, наконец, «разумом разобрать» всю их жизнь. Причин было предостаточно. Отчасти все эти мучительные разговоры, считал Герцен, – следствие ее болезни, но есть корни и глубже, в ее характере, в ее воспитании. Он постоянно корил себя, что не умел осторожно, нежно вырвать их. От вида постоянных слез Наташи, ее «безвыходно печального взора» «приходил в какое-то горячечное состояние»; не побоялся даже признаться себе, что теперь для него «существует одно упоение» – в «мокром пути» (то есть в вине). Постоянно спрашивал себя: «За что это благородное, высокое создание страдает, уничтожает себя, имея возможность счастья, возмущенного только воспоминанием трех гробиков, но которое одно не могло привести к таким следствиям?» Черные мысли Натали, ее признания, что она не достойна его, что его «натура должна иметь иную натуру в соответственность, более энергическую и пр., и пр.», заставляли Герцена еще пристальнее вглядываться в их отношения и характеры. «Что за причина заставляет мучиться ее?» – снова и снова спрашивал он себя. Чрезвычайная нежность и восприимчивость, точнее, «сюссептибельность»; «привычка сосредоточиваться, обвиваться около мыслей скорбных». Себе в вину он ставил некое рассеяние, возможность предаваться предметам занятий и целиком поглощаться ими. Он вечно отсутствует, вечно занят, а она, поглощенная семьей и болезнями, часто остается одна. Его врожденная беспечность кажется подчас невниманием. Но он не умеет «поправить себя», потому что живет «чрезвычайно просто», поступает «совершенно натурально». Его любовь сомнению не подлежит. И снова недопонимание: «Ну, не нелепость ли, что мы мучим друг друга без всяких достаточных причин?» Что это? Герцен не может понять Натали? Но ведь сам он обнаружил корни этих причин прежде всего в ее характере и воспитании.
В набросках автобиографии, за которую она взялась по просьбе мужа, обнаружились некоторые ее комплексы: «Воспитанье началось с того, что меня убедили в стыде моего рожденья, моего существованья, вследствие этого – отчужденье от всех людей, недоверчивость к их ласкам, отвращенье от их участия, углубленье в самое себя, требование всего от самое себя. Ничего от других».
Герцен, сам незаконный, не мог не понять душевного состояния «сироты», взятой из милости в чужой дом и ежедневно противостоящей домашнему деспотизму. Дисгармония в детстве постепенно затушевывается происходящим в ее судьбе. Встреча с Александром, казалось бы, доказавшая возможность гармонии, его обоготворение («…ведь он источник всего прекрасного, из которого пьет моя душа») оборачиваются высочайшими требованиями и к нему, и к их семейной жизни. Начинается «внутренняя, глубокая работа», ломка и перестройка прежних убеждений Натальи Александровны, выводящих ее к новому возрасту жизни.
Тридцатого декабря 1843 года – в семье прибавление. «В первом часу при Альфонском родился сын Николай. Ребенок здоров. Наташа как обыкновенно, – отчитывался счастливый отец в письме другу Грановскому. – Вперед загадывать боюсь. Будто камень с груди, и как-то хочется плакать. Доселе все хорошо – но я уже проучен». Тот же страшный вопрос: выживет ли? Потерь слишком много. Врачи, отслеживающие причины трагических повторений, ставят смертельные диагнозы появившимся на свет младенцам: водянка в голове, «головные кости не срастаются». Что это, наследственное? Близкое родство? Ответов нет. А боязнь, страхи все нарастают.
Врачи приговорили к подобной участи и всех будущих детей, а некто доктор Брок, которого заменили по счастью опытным и умным Альфонским, сказал, что не поручится за жизнь Натальи Александровны, если у нее опять будет ребенок. Но теперь «очевидно, что это неправда, – пишет Кетчеру Е. Грановская, – что натура приняла plis [75]75
Привычки (фр.).
[Закрыть]и что все дети должны были родиться с органическим недостатком. Уж в этом Николашке нет никаких».
Увы! Через некоторое время ее муж, Т. Н. Грановский, играя с Колей на ковре, поднес к уху мальчика свои карманные часы и с ужасом убедился, что тот глух. Дальнейшая жизнь подтвердила частичную правоту врачей. Оставался в силе совет – воздержаться от интимной близости, названной ими словом «развод».
Наталья Александровна, невеста и жена, вполне могла почитаться одной из счастливейших женщин своего времени. Их встречей с Герценом «завязалась» его судьба. Романтическое похищение юной Наташи, их тайное бракосочетание поставило влюбленных на пьедестал исключительности. Он вырос, поверил в себя, стал дважды талантлив, потому что рядом с ним оказалась женщина любящая и талантливая, как не все.
«Никогда я не встречала такой симпатичной женщины, как Наталья Александровна, – так видела свою обожаемую подругу весьма пристрастный и ревнивый бытописатель Н. А. Тучкова. – Прекрасный, открытый лоб, задумчивые, глубокие темно-синие глаза, темные густые брови, что-то спокойное и несколько гордое в движениях и вместе с тем женственность, нежность, мягкость…» Ее удивляло, что некоторые из знакомых находили Наталью Александровну холодной: «… это была натура поэтическая, страстная, горячая, в кроткой, изящной оболочке». Равнодушных не было: ею восхищались, ее любили или недолюбливали, а попросту ей завидовали, и уж, конечно, ближайшие подруги, вроде Лизы Грановской и Маши Корш. Напротив, друзья Герцена – Огарев, Грановский, Бакунин были единодушны в своем восторженном отношении к Натали: «одна из самых изящных (читай, прекрасных. – И. Ж.)женщин», а их союз с Герценом на редкость един и гармоничен. Белинский разглядел в этой кроткой, болезненной, тихой женщине страшную энергию и упорство; писал своей невесте М. В. Орловой (15 октября 1843 года): «Скажет тихо – и бык остановится с почтением, упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом и тихим голосом…»
Пожалуй, больше всего сведений об этом московском периоде жизни Н. А. Герцен, о ее характере и личности (помимо писем и герценовского дневника) находим в ее переписке с Т. А. Астраковой, благоговейно преданной своей ближайшей подруге и, несомненно, ближе всех связанной с ней духовно.
«Припоминая жизнь Герценов в Москве, начиная с 1842 по 1847 год… и пропуская из нее разные неприятные столкновения и грустные события, – пишет Астракова, – общее составляет такое отрадное, приятное впечатление, что с радостью пережила бы всю эту жизнь, послушала бы умных речей Герцена, побывала бы на лекции милого Грановского, – посидела бы с Наташей и с любовью поглядела бы на ее милое, оживленное личико, послушала ее симпатичного голоска, ее умной, доброй речи. <…> Тени лучших людей из ее кружка являются передо мною, как живые».
Неприятные столкновения и грустные события, к сожалению, омрачали жизнь. Семейные неурядицы не отпускали, постоянно напоминая о себе.
Вспомнился сентиментальный романист «нечитаемой памяти» А. Лафонтен, хоть и отвергнутый Герценом с взрослением, но заметивший верно: «Счастливо то семейство, о котором нечего сказать и ничего не говорят». Это писалось друзьям в момент наивысшего счастья, вскоре после его соединения с Натали. А теперь…
Помимо здоровья жены Герцена тревожило состояние отца. Старик не в лучшем виде. Болеет, дряхлеет, угасает день ото дня. Вот и встает вопрос о наследстве. Переговоры эти, как водится, неприятны, а порой и безнравственны. Яковлев непоследователен, как всегда, капризен. Он любит сына, но никогда с ним не сойдется, не поймет, ибо говорят они «разными наречиями».
Есть и другой законный наследник, двоюродный брат Александра Митя, Дмитрий Павлович Голохвастов, человек чрезмерно положительный, с твердой деловой хваткой и «скорой карьерой» (дорос до товарища, то есть помощника министра народного просвещения). Герцен вносит в галерею воспоминаний о своих особенных родственниках и его портрет: «Старший брат (из двух Голохвастовых. – И. Ж.)был блондин с британски-рыжеватым оттенком, с светло-серыми глазами, которые он любил щурить и которые говорили о невозмущаемом штиле души. С летами фигура его все больше и больше выражала чувство полного уважения к себе и какой-то психической сытости собою».
Вопреки воле отца Герцен решает отказаться от любимого Покровского, где прошло столько светлых и счастливых дней, «чтоб не быть причиною ссор и дальнейшей запутанности».
Случай вызывает его невольные размышления о собственности: он и прежде много думал об этом, уж точно социальном вопросе. Страницы дневника заполняются его наблюдениями: «Богатство, деньги – самый лучший оселок для человека. Патриотизм, смелая гордость, открытая речь, храбрость на поле битвы, услужливая готовность одолжить – все это легко встретить, – но человека, который бы твердо сочетал свою честь с практикой так, чтоб не качнуться на сторону 1000 душ или полумиллиона денег, – трудно. Собственность – гнусная вещь; сверх всего несправедливого, она безнравственна и, как тяжелая гиря, гнетет человека вниз; она развращает человека, а он становится на одной доске с диким зверем… Оттого ни одна страсть не искажает до того человека, как скупость… Расточительность, мотовство не разумно, но не подло, не гнусно. Оно потому дурно, что человек ставит высшим наслаждением самую трату и негу роскоши; но его неуважение к деньгам скорее добродетель, нежели порок. Они не достойны уважения так, как и вообще все вещи: человек их потребляет, употребляет – и на это имеет полное право, но любить их страстно, то есть поддаваться корыстолюбию, – верх унижения». Вскоре ему попадается и «прекрасное произведение» П. Ж. Прудона «Что такое собственность, или Изыскания о принципе права в государстве» с классическим тезисом: собственность – это кража.
Через много лет в «Былом и думах» Герцен воспроизведет свои, четко запомнившиеся разговоры с Яковлевым, немало раздраженным решением сына о Покровском, но, в конце концов, оценившим его поступок:
«Ты, пожалуйста, любезный друг, не думай, что ты меня очень затруднил тем, что отказываешься от Покровского… Я никого не упрашиваю и никому не кланяюсь: „возьмите, мол, мое имение“, и тебе кланяться не стану. Охотники найдутся. <…> Не только Митя, уж ты, наконец, учишь меня распоряжаться моим добром, а давно ли Вера (няня Вера Артамонов-на. – И. Ж.)тебя в корыте мыла? Нет, устал, пора в отставку…»
На другой день язвительный монолог старика продолжен:
«Поди-ка сюда, да, если можешь подарить мне часик времени… помоги-ка тут мне в порядок привести разные записки [76]76
В духовном завещании и прибавлениях к нему, тогда же прочитанных Герценом, все недвижимое имение оставлялось Д. П. Голохвастову, все движимое, капитал и дома – Герцену, его матери и брату Егору, «с условием равного раздела». Прибавления были весьма путаны и противоречивы. Но всех добросовестно и усердно служащих дворовых людей с «денежными награждениями по заслугам» предполагалось отпустить на волю, что и было исполнено Герценом, подписавшим вместе с Голохвастовым многочисленные отпускные свидетельства. Справедливости ради, скажем, что, отказываясь от Покровского, Герцен не хотел нарушать условия завещания о родовых имениях, переходящих двоюродному брату.
[Закрыть]. Я знаю, ты занят, всё статейки пишешь – литератор… видел я как-то в „Отечественной почте“ (речь об „Отечественных записках“. – И.Ж) твою статью, ничего не понял, всё такие термины мудреные. Да уж и литература-то такая… Прежде писывали Державин, Дмитриев, а нынче ты… да мой племянник Огарев. Хотя, по правде сказать, лучше дома сидеть и писать всякие пустяки, чем все в санках, да к Яру, да шампанское». Память у старика была превосходная…