Текст книги "Герцен"
Автор книги: Ирена Желвакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)
Девушка с цепкой памятью – Машенька Эрн, живущая по соседству, у Яковлева, спустя десятилетия в замужестве Мария Каспаровна Рейхель, автор мемуаров, – к немногочисленным описаниям «тучковского» дома добавит свои впечатления. Она напишет об особом его духовном статусе, не идущем в сравнение ни с бытом, ни с жизнью яковлевской среды: «Какая другая атмосфера была вблизи Герценов, нежели у нас в большом доме, особенно, когда я могла присутствовать и слушать разговоры и споры друзей Герцена, где столько было высокого, поднимающего, где, мало-помалу, расширялся горизонт. И какие люди!» Она свидетельствует и как участница герценовского кружка, куда помимо мужчин входили и женщины, что было в ту пору большой редкостью. «Первое время, – вспоминала М. К. Рейхель, – я не была знакома с кружком Герцена. Раз мы все куда-то ездили и остановились у квартиры Коршей; Александр Иванович выпрыгнул из кареты узнать о чем-то и вскоре воротился со словами: „…да что же, полноте дичиться, выходите, Корши будут очень рады и просят взойти…“ Я, робкая, непривычная к обществу, очень боялась, особенно сестры Кор-ша Марьи Федоровны, о которой много слышала. Но каковы были моя радость и мое удивление, когда Марья Федоровна меня обласкала и так была мила и приветлива, что сразу завоевала мое сердце. С тех пор я могла бывать в этом кругу, где было столько ума, свету, свободы, знания».
«На этом времени дружного труда, полного поднятого пульса, согласного строя и мужественной борьбы», Герцен останавливался с особой любовью. В его вечной книге пройденной жизни – признание в любви лучшим из лучших. Это не только привет из ушедшей молодости, но и преклонение перед невероятной талантливостью русских людей, которых ему посчастливилось иметь в своем окружении. На расстоянии, вдали от России, когда сиюминутные споры, обиды ушли, а идеологические размолвки с друзьями утихли, былое виделось еще более значительным. Таких особенных людей, даже среди самых блестящих западных интеллектуалов (а знакомствами Герцен не был обделен), он больше никогда не встретит. И «не даст в обиду» ни своих друзей, «ни того ясного, славного времени».
«Наш небольшой кружок собирался часто, то у того, то у другого, всего чаще у меня, – вспоминал Герцен в „Былом и думах“. – Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем.
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полноте жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки».
Для этих дружеских сборов Боткин покидал свою Маросейку, Грановские спешили из Драчей. Щепкин отправлялся зимой ли, летом, в санях, либо в коляске из насиженного семейного гнезда.
Помимо Конюшенной маршруты друзей пересекались у Красных Ворот, в салоне Авдотьи Петровны Елагиной, бывшем, по словам летописца «замечательного десятилетия» Павла Васильевича Анненкова, «любимым местом соединения ученых и литературных знаменитостей», где «противоположные мнения могли свободно высказываться».
По понедельникам ездили на поклон к басманному затворнику Чаадаеву; бывали на вечерах у Дмитрия Николаевича и Катерины Александровны Свербеевых на Страстном бульваре; не избегали и чету Павловых – поэтессу Каролину Карловну и ее мужа, литератора и издателя Николая Федоровича.
«Многочисленное литературное общество собиралось у них по четвергам, – вспоминал очевидец и непременный участник бурной московской жизни (а в дальнейшем яростный оппонент Искандера) Борис Николаевич Чичерин. – Здесь до глубокой ночи происходили оживленные споры…» И кого вы здесь только не встретите… «Трудно себе представить более остроумного и забавного собеседника, чем Герцен», – свидетельствовал позже Афанасий Фет. «Чрезвычайно остроумный» Герцен, – подтверждала распространенное мнение писательница Е. А. Карлгоф, принимавшая признанного полемиста и в собственном салоне.
В гостиных и салонах, в этих «оазисах», «куда скрывалась русская мысль в те эпохи, когда недоставало еще органов для ее проявления», за невозможностью открытых политических дискуссий решались вопросы литературные, – подтвердит все тот же Анненков.
В декабре 1843 года Анненков вошел в герценовский круг. Познакомились в самом начале месяца, когда Павел Васильевич наведался в старую столицу. Этот талантливый петербургский критик, издатель Пушкина, безраздельно посвятивший себя истории литературы, умевший «ловить на лету» все только зарождавшиеся явления, события, тенденции литературного процесса, прочно укоренился среди ближайших приверженцев Герцена и Белинского, и позже, в своих «Литературных воспоминаниях», подтвердил непреходящее значение этих замечательных личностей.
«Одним из важных борцов в плодотворном диспуте, завязавшемся тогда на Руси, был Г[ерцен]. Признаться сказать, – вспоминал он, – меня ошеломил и озадачил на первых порах знакомства этот необычайно подвижной ум, переходивший с неистощимым остроумием, блеском и непонятной быстротой от предмета к предмету, умевший схватить и в складе чужой речи, и в простом случае из текущей жизни, и в любой отвлеченной идее ту яркую черту, которая дает им физиономию и живое выражение. Способность к поминутным неожиданным сближениям разнородных предметов, которая питалась, во-первых, тонкой наблюдательностью, а во-вторых, и весьма значительным капиталом энциклопедических сведений, была развита у Г[ерцена] в необычайной степени, – так развита, что под конец даже утомляла слушателя. Неугасающий фейерверк его речи, неистощимость фантазии и изобретения, какая-то безоглядная расточительность ума приводили постоянно в изумление его собеседников. После всегда горячей, но и всегда строгой, последовательной речи Белинского скользящее, беспрестанно перерождающееся, часто парадоксальное, раздражающее, но постоянно умное слово Г[ерцена] требовало уже от собеседников, кроме напряженного внимания, еще и необходимости быть всегда наготове и вооруженным для ответа. Зато уж никакая пошлость или вялость мысли не могли выдержать и полчаса сношений с Г[ерценом], а претензия, напыщенность, педантическая важность просто бежали от него или таяли перед ним, как воск перед огнем».
«<…> При стойком, гордом, энергическом уме это был совершенно мягкий, добродушный, почти женственный характер. Под суровой наружностью скептика и эпиграмматиста, под прикрытием очень мало церемонного и нисколько не застенчивого юмора жило в нем детское сердце. Он умел быть как-то угловато нежен и деликатен, а при случае, когда наносил слишком сильный удар противнику, умел тотчас же принести ясное, хотя и подразумеваемое покаяние».
«Он жил в Москве на Сивцевом Вражке еще неведомым для публики лицом, но уже приобрел известность в кругу своем как остроумный и опасный наблюдатель окружающей его среды…»
«За что презирать лапоть и сермяжку? Ведь они не более, как признак крайней бедности, вопиющего недостатка…» – говорил в одно утро в мезонине «тучковского» дома Герцен, восставая против какой-то неосторожной «полемической выходки» Белинского о мужицком быте, «названном им „лапотной и сермяжной действительностью“», и Анненков, будучи свидетелем, запомнил герценовские слова.
Какой же выход найти? Как избавиться от позорного бремени несвободы, которая одновременно мучит и лучших представителей его, Герцена, класса, и ближайших друзей-единоверцев? Конечно, толки об эмансипации, о новом указе, но все без толку, без движения… Вот Огарев знает. Писал ему из Берлина: «Чувствовал ты когда-нибудь всю тяжесть наследного достояния? <…> Друг! Уйдем в пролетарии. Иначе задохнешься». И это не просто слова. Своих белоомутских крестьян в крупнейшей рязанской вотчине, своих наследственных рабов с их женами и детьми (четыре тысячи душ!) Николай Платонович давно уже отпустил на волю.
Небывалый опыт Белоомута 1840 года – первое в России освобождение крестьян с передачей им помещичьей земли – хоть и послужил смелым вызовом системе и наделал немало шума, но радости Огареву не принес. Он чувствовал, что становится изгоем. Даже в здешней церкви, в его пензенском владении, благовоспитанные соседи-помещики шарахались от него как черт от ладана. Кончилось тем, что в оброчной вотчине, где сила была на стороне местных богатеев, все и досталось этой верхушке, подмявшей под себя бедняков.
В герценовском кружке Огарева всегда считали «директором совести». Слова у него не расходились с делом. Будь он и Белинский рядом, легче бы переносились многие невзгоды.
Их присутствие в кружке всегда ощущали. Их письма сохранили живую человеческую связь, и Герцен свято верил в общность их воззрений, в одинаковость их развития, оговариваясь, что никогда не разделял чрезмерных крайностей во взглядах критика и некой пассивности, усматриваемой в поведении Огарева.
«Письмо от Белинского, – записал Герцен в дневник. – Фанатик, человек экстремы [62]62
Крайностей, от extrême (фр.)
[Закрыть], но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидеть, середины нет. Я истинно его люблю. Тип этой породы людей – Робеспьер. Человек для них ничто, убеждение – всё».
Письма от друзей, пусть не слишком регулярные, вызывали у Герцена восторженный отзвук: «…как прекрасны люди, как Огарев, в другом роде – как Белинский! Какой любовью и каким приветом мы окружены!»; «…получил прекрасное письмо от Огарева; несмотря на все странности, на все слабые стороны его характера, я решительно не знаю человека, который бы так поэтически, так глубоко и верно отзывался на все человеческое».
Огарев как-то писал: «Полное счастье – сознательно внимать великой симфонии жизни и отчетливо и от полноты души разыгрывать в ней свою партию, как бы грустно не тревожили слышимые звуки». Но как эту «партию» довести до слушателей? Герцен отвечал, употребив тяжеловесное (а может, и самим им изобретенное), но всеобъемлющее слово: «Надобно одействотворить(курсив мой. – И. Ж.)все возможности, жить во все стороны – это энциклопедия жизни…»
Огарева долго ждали, друзья упрекали его иногда в слабости, иногда в нерешительности, изверились в скором его приезде из-за границы. Грановский в письме своему другу Н. Г. Фролову даже осуждал Огарева за праздность: «Говорят, что в России не для всякого возможна деятельность. Это оправдание людей, которые не хотят ничего делать. Герцен, Кетчер, Корш много делают каждый в своей сфере».
Герцен подтвердил в «Былом и думах», что все возможности, отпущенные временем до момента воздвигнутых властью препятствий, были использованы его друзьями: «Грановский и все мы были сильно заняты, все работали и трудились, кто – занимая кафедры в университете, кто – участвуя в обозрениях и журналах, кто – изучая русскую историю; к этому времени относятся начала всего сделанного потом.
Мы были уж очень не дети; <…> мы слишком хорошо знали, куда нас вела наша деятельность, но шли».
Глава 24ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ Г-НА ГРАНОВСКОГО В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ
Лекции Грановского… имеют историческое значение.
П. Я. Чаадаев
Первым на поприще исторической науки использовал предоставленную временем возможность публичности Тимофей Николаевич Грановский.
«Вчера Грановский начал свои публичные лекции. Превосходно, – отозвался Герцен в дневнике 24 ноября 1843 года. – Какой благородный, прекрасный язык, потому именно, что выражает благородные и прекрасные мысли. Я очень доволен. Его лекции в самом деле событие, как говорит Чаадаев; слыханное ли дело, чтоб на лекции, без опытов физических или химических, сошлось множество людей, из которых 50 заплатили за вход 50 рублей? И как современны они, какой камень в голову узким националистам! Писал сегодня статейку об них для „Московских ведомостей“, повезу ее завтра к графу Строганову, – кажется недурно. Множество дам; разумеется, они не слушать ездят, а казать себя – но все это хорошо и, впрочем, в самом деле есть желание интересов всеобщих».
С середины ноября 1843 года в доме Герцена только и разговоров, что о Грановском и о будущем его публичном курсе по истории Средних веков, объявленном в Московском университете. Публичность – великое дело, и Россия ею не избалована. Предоставить кафедру свободному слову, вывести науку за пределы университетских стен – такого Москва еще не видывала. В Петербург, к Кетчеру, летят «отчеты» друзей.
15 ноября ему пишет сам Грановский: «Я надеюсь… высказать моим слушателям en masse [63]63
В массе (фр.).
[Закрыть]такие вещи, которые я не решился бы сказать каждому поодиночке. Вообще хочу полемизировать, ругаться и оскорблять. <…>…у меня много врагов… источник вражды в противуположности мнений. Постараюсь оправдать и заслужить вражду моих „врагов“».
Восемнадцатого ноября в Петербург идет письмо Герцена: «Мы живем по-старому, Гр[ановский] собирается с силами и духом, чтоб грянуть публич[ные] лекции. 50 слуш[ателей] будет наверное (сверх даровых). <…> Beau monde [64]64
Высший свет (фр.).
[Закрыть]собирается к нему, и Петр Яковлевич] говорит, что это событие. Apropos, он, т. е. Ч[аадаев], сшил себе серое пальто и говорит: „Je me retire du monde et c'est pour cela que je me suis fait des habits ad hoc“» [65]65
Япокидаю свет и для этого случая сшил себе подходящий костюм (фр.и лат.).
[Закрыть].
В Москве любят шутку, острое словцо, переносят их из дома в дом, но это уж слишком отзывается трагедией. Затворник флигеля на Басманной, объявленный Николаем сумасшедшим и еженедельно посещаемый врачом, не говоря об «освидетельствовании» жандармов, только и может презреть иронией «поврежденное своеволие своих мучителей».
Успех лекций превосходит все ожидания. Да и слушателей отнюдь не пятьдесят. Давка, места нельзя получить, а сколько прекрасных дам…
Сразу же, после первой лекции, Герцен принимается за статью. Она так и называется «Публичные лекции г. Грановского». Написана на одном дыхании, за день, хотя тот день, 24 ноября, и выдался трудный (в доме волнения, беспокойства – Шушка серьезно болен). К названию статьи добавляется подзаголовок: «Письмо в Петербург». То будет лишний отчет петербуржцам, тому же Кетчеру, Белинскому, не имевшим удовольствия слышать Грановского.
«В самом событии этого курса есть что-то чрезвычайно поэтическое: в то время, когда трудный вопрос об истинном отношении западной цивилизации к нашему историческому развитию занимает всех мыслящих и разрешается противуположно, является один из молодых преподавателей нашего университета на кафедре, чтоб передать живым словом историю того оконченного отдела судеб мира германо-католического, которого самобытно развивающаяся Россия не имела. Г-н Грановский… посвятивший жизнь свою глубокому изучению европейской истории, выходит перед московским обществом не как адвокат средних веков, а как заявитель великого ряда событий, в их органической связи с судьбами всего человечества; его чтения не могут быть разрешением вопроса, но должны внести в него новые данные; он вправе требовать, чтоб, желая осуждать и отталкивать целую фазу жизни человечества, выслушали по крайней мере симпатический рассказ о ней. <…> Эта симпатия – великое дело: в наше время глубокое уважение к народности не изъято характера реакции против иноземного; многие смотрят на европейское как на чужое, почти как на враждебное, многие боятся в общечеловеческом утратить русское. Генезис такого воззрения понятен, но и неправда его очевидна. Человек, любящий другого, не перестает быть самим собою, а расширяется всем бытием другого; человек, уважающий и признающий права ближнего, не лишается своих прав, а незыблемо укрепляет их».
Точный, провидческий анализ Герцена, его утверждение, что общество вовсе не отрицает всеобщих интересов, в нем проросших, позволяют автору статьи сформулировать ряд важных положений о философии истории, об истории как о науке, вписавшейся в современный ему политический контекст, без видимых расстановок точек над i: «В наше время история поглотила внимание всего человечества, и тем сильнее развивается жадное пытание прошедшего, чем яснее видят, что былое пророчествует, что, устремляя взгляд назад, мы, как Янус, смотрим вперед».
Впоследствии в «Былом и думах», написанных без цензуры, первое свое непосредственное впечатление от услышанного Герцен взвесит и обобщит. Он будет размышлять над главной причиной успеха лекций Грановского, который «не был ни боец, как Белинский, ни диалектик, как Бакунин». «Его сила, – заключит Герцен, – была не в резкой полемике, не в смелом отрицании, а именно в положительном нравственном влиянии… в постоянном, глубоком протесте против существующего порядка в России. <…> Излагая события, художественно группируя их, он говорил имитак, что мысль, не сказанная им, но совершенно ясная, представлялась тем знакомее слушателю, что она казалась его собственной мыслию». «Грановский думал историей, учился историей и историей впоследствии делал пропаганду», – писал Герцен о приемах и методах современной науки, привитых историку «поэтически» его другом и учителем Станкевичем.
Непосредственный отчет Герцена о лекциях Грановского в России 1843 года встретил немалые цензурные сложности. В статью, кажется, безобидную, придется внести кое-какие изменения. Для ее прохождения в «Московских ведомостях» – ни в коем случае нельзя упоминать Гегеля. «Откуда эта гегелефобия?» Этого требует граф С. Г. Строганов, давний знакомый, который приязнен к Герцену и старается стоять над схваткой, но цензура – в его ведении. Попечителю Московского учебного округа, даже вполне учтивому, «рыцарски благородному», по признанию Герцена, не пристало быть чересчур либеральным и отпускать натянутые режимом вожжи. Второе письмо «О публичных чтениях г-на Грановского» граф Строганов и вовсе откажется поместить в «Московских ведомостях», и Герцен в дальнейшем будет изыскивать возможность напечатать его любой ценой.
От лекции к лекции успех Грановского растет. Общий фурор. Студенческая молодежь – в эйфории, «треск, вопль, неистовство одобрения». Такого в университете еще не видывали. Жаль, что Наталья Александровна нездорова и многое проходит мимо нее. Герцен пытается передать жене содержание чтений. Но как передать восторг публики, особый трепет, пронизывающий аудиторию всякий раз, когда слышится слабый, точно в душу проникающий голос историка. Тогда Тимофей Николаевич сам вызывается прочесть для Натальи Александровны пропущенные ею лекции.
Вспоминает Т. А. Астракова, присутствовавшая на этих чтениях вместе с М. Ф. Корш и М. К. Эрн, непременными участницами герценовского кружка: «Вот Грановский читает для Наташи, у нее в кабинете. <…> И что это были за лекции! – Не стесняясь публикой и неизбежной в публике цензурой, он читал так живо, так увлекательно, так интересно эти лекции, что, право, мне кажется, лучше этого никто не прочтет… По окончании лекции мы все благодарили Грановского. Наташа молча сжимала его руку и с горячей благодарностью глядела ему в глаза, и у Грановского всегда появлялись на глазах слезы, и он спешил уйти».
Нарастающий успех лекций Грановского множил армию его врагов. К середине декабря 1843-го становится ясно, что, соблюдая «хорошую мину», они лишь приумолкли, чтобы, как выразится Герцен, «дать пошире скачок».
И действительно, незатухающая война двух, прочно укоренившихся противоборствующих групп, спровоцированная общественным резонансом лекций Грановского, обнаружила бездну противоречий между сторонниками историка и его противниками, получившими, как известно, весьма условные названия – «западники» и «славянофилы».
Тут настало время, хотя бы коротко, вспомнить о двух течениях русской общественно-литературной мысли, в которых развивалась идеология «истинных славянофилов» (по слову Чернышевского), то есть ранних славянофилов 1830–1840-х годов, проявивших себя в это «замечательное десятилетие», так обозначенное П. В. Анненковым. В эту пору расцвета славянофильского направления жили и действовали бок о бок с Герценом и Грановским люди выдающиеся – братья И. В. и П. В. Киреевские, А. С. Хомяков, братья К. С. и И. С. Аксаковы, Ю. Ф. Самарин, А. И. Кошелев. К славянской партии примыкали профессора Московского университета и издатели «Москвитянина» – М. П. Погодин и С. П. Шевырев. К портретам и к историческому поведению славян в означенное время будем присматриваться, и, прежде всего, открыв сочинения Герцена.
В «Былом и думах» очерчена широкая панорама противостояния лагерей: «Славяне были в полном боевом порядке, с своей легкой кавалерией под начальством Хомякова и чрезвычайно тяжелой пехотой Шевырева и Погодина, с своими застрельщиками, охотниками, ультраякобинцами, отвергавшими все бывшее после киевского периода, и умеренными жирондистами, отвергавшими только петербургский период; у них были свои кафедры в университете, свое ежемесячное обозрение…»
«Сначала в бой вступает „тяжелая пехота“» – Погодин и Шевырев – «сиамские братья московского журнализма». Герцен отдает дань «полезному профессору» и видному историку Погодину, но не оставляет без внимания его произведения, сочиненные «шероховатым, неметеным слогом», в подражание которому им уже написан едкий пародийный очерк «Путевые записки г. Вёдрина». Пристально следит он за всеми публикациями «Москвитянина» (не раз достанется от него и от Белинского этому журналу) и не оставляет без внимания «гнусные обвинения», почти что прямой донос, преподнесенный Шевыревым в статье о лекциях Грановского.
Герцен перелистывал только что доставленную, 12-ю, декабрьскую книжку журнала за 1843 год. 11 декабря записал в дневнике: «Неблагородство славянофилов „Москвитянина“ велико, они добровольные помощники жандармов. Они негодуют на Грановского за то, что он не читает о России (читая о средних веках в Европе), не толкует о православии, негодуют, что он стоит со стороны западной науки (когда восточной вовсе нет) и что будто бы мало говорит о христианстве вообще. Все это было бы их дело; но они кричат об этом так, что и Филарет начал толковать, хотят печатать в „Москвитянине“, что он читает по Гегелю etc».
Хорошо еще, что существует видимость публичности и Грановский с кафедры может ответить «Шевырке» и присным. 20 декабря 1843 года, окончив лекцию, Грановский обращается к аудитории: «Обвиняют, что я пристрастен к Западу, – я взялся читать часть его истории, я это делаю с любовью и не вижу, почему мне должно бы читать ее с ненавистью. <…> Если б я взялся читать нашу историю, я уверен, что и в нее принес бы ту же любовь. Гром рукоплесканий и неистовое bravo, bravo окончило его речь. <…> На этот раз публика была достойна профессора. И какая плюха доносчикам! Такие проявления… как они ни редки – радуют. Глядя на гам и шум, у меня сердце билось и кровь стучала в голову, есть-таки симпатии. Может, после этого, власть наложит свою лапу, закроют курс, но дело сделано…» Все это записано Герценом в тот же дневник, бездонный кладезь мыслей, сомнений, переживаний, набросков будущих писем и задуманных сочинений, из которого он будет черпать и черпать (кстати, предоставив шанс и будущему исследователю его биографии заглянуть в творческую лабораторию писателя-мемуариста).
Хрестоматийная суть расхождений Герцена, Грановского, их противников и друзей, членов герценовского кружка «западников», а точнее, «наших» (по определению Герцена [66]66
Не путать с современными молодыми узурпаторами термина.
[Закрыть]) состояла, как известно, в понимании и отстаивании различных возможностей развития России и споре о выборе пути предстоящих преобразований – европейского и особого, русского, в возможность которого верили славянофилы. Приверженность части общества к историческому опыту Запада (естественно, со многими оговорками) наталкивалась на протест славянофилов, славян, уверенных в гибельности Петровских реформ и необходимом возвращении к самобытности допетровского периода («к русским основам, согласным ее духу» – как было сформулировано в более поздней «Записке» К. Аксакова 1855 года).
Самые сильные стороны взглядов славянофилов сближали их с западниками. В славянофильском наследии важна постановка коренных российских вопросов о роли народа в судьбах страны; призывы к сближению с ним, к изучению народной жизни и быта, культуры и языка. Особая общность двух направлений – в обличении «угнетательной системы» самодержавия (по слову И. Киреевского) и в резкой критике злодеяний крепостничества. В этом смысле славянофилы – оппозиционеры, почему и подвергались преследованиям власти.
Весьма условной терминологией устоявшихся «эпитетов», как многие считали (в том числе П. В. Анненков), и выражалось противостояние этих двух, очень неоднородных, разношерстных лагерей, и, как увидим в дальнейшем, не имеющих единства в воззрениях даже в собственных рядах.
Не правы те критики славянофильства, полагал Д. И. Писарев, которые «стушевывали под один колер» Хомякова, Киреевского, К. Аксакова и других. У каждого – своя, индивидуальная физиономия. И Герцен, оказавшись с ними лицом к лицу, не уставал всматриваться в их лица, характеры, историческое поведение.
При всей нетерпимости, бескомпромиссной страстности споров, навсегда разводящих даже бывших, любящих друг друга людей, – это был искренний поединок, как они полагали, решающий. Речь ведь шла о судьбах Отечества.
Разговор со славянами, полемика с ними предстоит еще долгая, особенно когда у Герцена появятся собственные бесцензурные издания. (Но об этом речь опять-таки впереди.)
Но как же определить его взгляды в рассматриваемую эпоху? Был ли он «западником» в 1840-е годы или только «поддерживал западников в спорах со славянами»? Как изменялись его воззрения, представления? И как они расходились в оценках славян с более радикальным Белинским? Послушаем Герцена, Грановского, откроем их сочинения, ибо широкая панорама идейного противостояния вышедших к барьеру противников – «наших» и «не наших», развернутая Герценом, так и осталась навечно в «Былом и думах».
При самых серьезных научных исследованиях и политологических выкладках, трудах, анализах, литературных воплощениях (в силу вечной злободневности и сиюминутности темы [67]67
История дальнейшего преломления славянофильского учения в новые формы и влияния, оценка их вклада и наследия в историю русской общественной мысли еще, как известно из научной литературы, на долгие десятилетия займут внимание крупнейших историков, философов, ученых, политических деятелей. Бескрайняя литература, естественно, останется за пределами нашего повествования. Не секрет, что каждая новая общественно-политическая эпоха, раздавая свои оценки, создавая свои теории, берет из хранимого ею культурно-исторического наследия идеологически ей подходящее. Приведем, например, слова Н. Бердяева, сыгравшего видную роль в разработке «веховской» концепции славянофильства. Завершая свою монографию «Алексей Степанович Хомяков» (М., 1912), он отметит непреходящее влияние идей одного из вождей славянофильства: «Мы унаследовали от Хомякова религиозно-христианское направление, национальное сознание, постановку проблемы Востока и Запада, свободное и свободолюбивое богословствование, русскую философию, воюющую против небытия… Всюду положил он основание национальной традиции в русской духовной культуре…» Расширяя масштабы наследства славянофилов, Бердяев присоединяет к нему не только «почвенничество» (как, впрочем, делают и другие авторы), но и народничество, правда, считая его «незаконным порождением» славянофильства, ибо оно видело в русской общине «чуть ли не спасение мира, но обосновывавшее свои идеалы не религиозно, а материалистически». «Да, – пишет Бердяев, – устарела славянофильская доктрина, чужд нам их душевный уклад, вырождаются их потомки, но не устарело, навеки осталось то славянофильское сознание, что русский дух религиозен и что мысль русская имеет религиозное призвание». Среди основных проблем и тем, выдвинутых лидерами раннего славянофильства, тему Востока и Запада философ считает наиглавнейшей. И действительно, тема с вариациями (панславизм, евразийство) остается злободневной по сию пору.
В современной науке рубежа двух веков оба течения русской общественной мысли – западники и славянофилы и место в них Герцена, расцениваются по-разному, иногда с прямо противоположным или искаженным толкованием явления либерализма в зависимости от сложившейся конъюнктуры. Быстрее всего на перемены начала 1990-х годов среагировали вузовские учебники по истории. Преодолевая стереотип, относящий либерализм к узкоклассовому буржуазному течению, его стали рассматривать как альтернативу революционному пути разрешения общественных противоречий, принятому в советской историографии (Гоголевский А. В.Очерки истории русского либерализма XIX – начала XX века. СПб.: Изд-во Санкт-Петербургского университета, 1996). Из-за неправомерного нахождения Герцена в лагере революционеров, заключенного туда В. Лениным, Герцена-западника стали переводить в лагерь либералов и демократов.
В учебнике для вузов «Курс отечественной истории IX–XX вв. Основные этапы и особенности российского общества в мировом историческом процессе» (под ред. Л. И. Ольштынского. 2-е изд. М.: ИТРК, 2005) обозначаются три направления общественно-политической мысли в понимании исторического пути России: либеральное (славянофилы и западники), революционное, консервативное. И Герцен с Огаревым и Белинским остаются у авторов в тенетах революционных оков как идеологи революционного течения.
В. А. Федоров (История России XIX – начала XX века: Учебник. 4-е изд. М.: Проспект, 2006) обозначает три течения: охранительное, либеральнооппозиционное и леворадикальное, и помещает западника Герцена в либерально-оппозиционный лагерь. Отделяя от умеренно либеральных друзей Герцена – Анненкова, Корша и Кетчера, Герцен с Белинским и Огаревым причислены автором к представителям с «радикальным образом мыслей».
Л. И. Семенникова (Отечественная история России в сообществе мировых цивилизаций: Учебник для вузов. 9-е изд. М., 2008) также склонна причислить Герцена к либеральному направлению в русской общественной мысли 1830–1840-х годов – западничеству, и тоже к его радикальной струе. Платформа западничества 1830–1840-х годов, – преждевременно заключает автор – правовое государство и гражданские права для всех; конституция, утверждающая разделение властей и контроль общества за властью; форма правления государства – конституционная монархия.
В «Истории России XVII–XIX веков» (под ред. Л. В. Милова. МГУ [учебник для вузов]. М.: ЭКСМО, 2006) автором главы Н. И. Цимбаевым люди 1840-х годов охарактеризованы как поколение либералов-идеалистов. Западничество и славянофильство, будучи разновидностями раннего российского либерализма, отразили попытки создания целостных концепций преобразования страны. Спор противостоящих групп – в выборе пути. И Герцен с Огаревым поддерживали западников в полемике со славянами, но в их отношениях с основными членами кружка западников всегда дремали «зачатки злых споров 1846 года», когда герценовский материализм и атеизм были отвергнуты Грановским. С. С. Секиринский и В. В. Шелохаев в книге «Либерализм в России. Очерки истории (середина XIX – начало XX вв.» (М.: Памятники исторической мысли, 1995) подчеркивают, что Герцен, по свойствам своего тонкого ума, чуждался всякой односторонности и объективно в спорах западников и славянофилов в 1840-е годы был на стороне западников.
Как увидим в дальнейшем, после европейских революций 1848 года Герцен четко определил свою позицию либерала и демократа: эволюционное развитие общества без революций и всяческих насильственных потрясений.
В наши дни, когда некоторые полагают, что либерализм изжит (ибо часть либералов, «наиболее шустрая», дискредитировала себя), когда рассуждают насчет «пресловутого кризиса либерализма», на сцену должны выйти новые строители гражданского общества, умеющие работать по «самым извечным либеральным лекалам». И тут вечные образцы: уважение прав свободной личности, гуманизм, терпимость, любовь к отечеству без человеконенавистничества, свобода и гласность, завещанные нам выдающимися фигурами нашей истории (Герценом и другими) не должны быть отринуты ( Акунин Б.Интервью с М. Ходорковским // Esquire. 2008. № 10).
[Закрыть], которую коротко затронем в подстрочных примечаниях, не чуждых и в построении корпуса «Былого и дум») никто, пожалуй, так и не смог художественно превзойти Герцена в его характеристиках, оценках и трактовках этих особенных явлений в истории русской общественной мысли. Трудно отвлечься от взгляда Герцена на своих «друзей-врагов» – гуманного, художественно-заостренного, литературно-изысканного. Ведь люди-то какие – философы, спорщики, поэты…
И тут армия выстроившихся определений, мнений, высказываний, блестящих, поучительных – только приглашение к сплошному чтению неувядаемых страниц герценовских мемуаров.