355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирена Желвакова » Герцен » Текст книги (страница 11)
Герцен
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:05

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Ирена Желвакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)

Некий малообъяснимый «зигзаг» в жизни отважного борца, «неистового Виссариона», пытался объяснить вдумчивый летописец «замечательного десятилетия» 1830–1840-х годов П. В. Анненков: «Есть причины полагать, что годы 1836–1837 были тяжелыми годами в жизни Белинского. Мне довольно часто случалось слышать от него потом намеки о горечи этих годов его молодости, в которые он переживал свои сердечные страдания и привязанности, но подробностей о тогдашней своей жизни он никогда не выдавал, как бы стыдясь своих ран и ощущений. <…> Замечательно, что эти оба года, исполненные для него жгучих волнений и потрясений, были употреблены им вместе с тем еще и на занятие философией Гегеля, которая нашла особенно красноречивого проповедника в лице одного молодого отставного артиллерийского офицера, выучившегося скоро и хорошо по-немецки и вообще обладавшего способностью к быстрому усвоению языков и отвлеченных понятий». Это был Михаил Бакунин.

Белинский, находясь в плену гегелевской формулы о разумности действительности, воспринял ненадолго и трактовку ее Бакуниным, слывшим тогда номером первым «молодежи гегельской».

Знакомство Александра Ивановича с Михаилом Александровичем произошло в начале зимы, примерно между 7 и 10 декабря 1839 года, в Москве. Бакунин, страстный, одержимый, зараженный в ту пору гегелевским идеализмом, носился тогда с теорией «духа». Все, что живет, – это только проявление духа. «Дух есть абсолютное знание, абсолютная свобода, абсолютная любовь». А если жизнь – только проявление духа, то в действительной жизни нет действительного зла, а есть необходимость и разумное благо. Отсюда заключение: «Что действительно – то разумно». А разумность действительности (в случае Бакунина – русской) ведет к примирению с нею и полному отрицанию борьбы. И даже страдания в жизни необходимы «как очищение духа». Казалось, его революционный, анархистский позыв должен был увести его «в другую сторону» (что и случилось в дальнейшем), но молодость давала свои идейные сбои.

Хотя Белинский не владел иностранными языками, у него был какой-то особенный «дар проникать в сущность философских тезисов, даже по одному намеку на них». Этот дар, поражающий в нем, заставил Герцена заметить (как свидетельствовал П. В. Анненков), «что во всю свою жизнь ему случилось встретить только двух лиц, хорошо понимавших Гегелево учение». И одним из них был русский – Белинский.

«Середь этой междоусобицы», яростных споров и неуступок, Герцен решил серьезно заняться Гегелем.

«Когда я привык к языку Гегеля и овладел его методой, я стал разглядывать, что Гегель гораздо ближе к нашему воззрению, чем к воззрению своих последователей; таков он в первых сочинениях, таков везде, где его гений закусывал удила и несся вперед, забывая „бранденбургские ворота“. Философия Гегеля – алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камне от мира христианского, от мира преданий, переживших себя. Но она, может, с намерением, дурно формулирована». Именно в философии Гегеля Герцен усматривал средство обоснования социалистического идеала философско-рационалистическими доводами.

Осваивая Гегеля, Герцен стал лучше разбираться в заблуждениях Белинского, которые прежде него добрейший Ник, взявшись за примирение антагонистов, назовет «переходной болезнью» критика. Новое знание Гегеля сближало Герцена и с кругом Станкевича, который вскоре должен был неминуемо распасться, выпестовав таких незаурядных и непохожих личностей, как Белинский и Бакунин, Константин Аксаков и Михаил Катков, Алексей Кольцов и Тимофей Грановский. Сам 27-летний Станкевич оканчивал свои дни тягостной болезнью, скончавшись в 1840-м возле итальянского озера Комо.

И все же первым, кому удалось преодолеть столь важное для сотрудничества и дружества идеологическое недопонимание двух противоположных станов, был Грановский.

Когда они встретились с Герценом? Кажется, это было где-то в декабре 1839 года. Перед спешным отъездом Герцена во Владимир. Первое свидание было мимолетным, но не оставляло сомнений, что этот человек будет ему бесконечно близок. Герцена поразил его благородный облик: изящество этой личности, его задумчивая наружность – печальные глаза с насупившимися бровями, грустно-добродушная улыбка. «…Он носил тогда длинные волосы и какого-то особенного покроя синий берлинский пальто (так!) с бархатными отворотами и суконными застежками». В ту пору Грановский только что воротился из Берлина, где почти три года готовился к профессорской деятельности, чтобы занять кафедру в Московском университете.

Москва порадовала Герцена буйством интеллектуальной жизни и свободных дружеских дискуссий, Владимир держал службой, семейным приютом. Но пора Александру Ивановичу отправляться в Петербург. Отец упорен, да и должность по канцелярии Министерства внутренних дел, определенная графом Строгановым, вполне подходящая для настойчивого желания Ивана Алексеевича.

Итак, многократно повторяемый путь из Владимира в древнюю столицу, а оттуда – в невскую «резиденцию» (К. Аксаков употреблял именно это слово как дань предпочтения допетровской Москве) уставлен непременными вехами в далеко не определившейся до конца карьере Герцена. Писать или служить?

Глава 19
СВИДАНИЕ С ПЕТЕРБУРГОМ
 
…Куда-то кажет вдаль рукою
С коня могучий великан…
 
Н. П. Огарев. Юмор

Одиннадцатого декабря 1839 года в девять часов утра Герцен занял абонированное им место в дилижансе, чтобы отправиться в Петербург.

Перед отъездом, когда каждая минута на счету, предстояло уладить все дела, встретиться с друзьями, нанести необходимые визиты. Чтобы не огорчать Ника продолжением ссоры с его женой, Александр решил кончить дело миром, объясниться с Мари. Надо успокоить друга, хотя понятно, что перемирие – временное. (В конце концов, семейный союз Огаревых все же будет разорван.)

Встречи с прошлым тоже не принесли особой радости Герцену: Татьяна и Вадим Пассек не продвинулись с 1833 года «ни на шаг вперед», «лучше б ее не видеть», так она изменилась после замужества. Да и он изменился, «попавши в славянизм». «…А может, не он, а мы двинулись вперед, – записал Герцен после смерти друга, – а он остался на старом месте». Постоянные вторжения в его жизнь Медведевой, которой он не уставал помогать, укоряли напоминанием и никак не давали улечься досужим сплетням.

За два-три часа до отъезда Герцен писал жене: любит, скучает, волнуется, грустит без Сашки. Да ему просто недостает «половины бытия».

Недолгая разлука с «венчальным» Владимиром, а теперь с домашней Москвой… В блистательную столицу Герцен ехал впервые.

Не он первый миновал этот путь, не ему первому удалось собрать мысли, явившиеся в изобилии на дальней дороге: есть, известно, блестящие образцы литературных описаний подобных путешествий из Москвы в Петербург и обратно. У него взгляд, конечно, свой, особенный. И через пару лет он обобщит все эти наблюдения в сатирических очерках-фельетонах «Москва и Петербург», «Новгород Великий и Владимир-на-Клязьме», которые в списках – раз цензурой не допущены – пойдут по рукам.

Каким будет это первое свидание с великим городом?

Каким же будет его незамутненный взгляд при обозрении окрестностей двух главных российских городов?

«Когда едешь из Москвы в Петербург, сначала по дороге деревни напоминают близость к сердцу государства; Тверь – дальний квартал Москвы, и притом хороший квартал, Тверь на Волге и на шоссе, город с будущностью, с карьерой. Но в Новгородской губернии путника обдает тоской и ужасом; это предисловие к Петербургу: другая земля, другая природа, бесплодные пажити, болоты с болезненными испарениями, бедные деревни, бедные города, голодные жители, и что шаг – становится страшнее, сердце сжимается; тут природа с величайшим усилием, как сказал Грибоедов, производит одни веники… Так вы достигаете Новгорода. От Новгорода начинаются стеариновые свечи, гвардейские и всяческие солдаты – видно, что Петербург близко. Остальные 180 верст – тот же пустырь ужасный, отвратительный, посыпанный кое-где солдатами. До Ижор, до Померанья можете присягнуть, что остается верст 1000 до большого города. И в углу этой-то неблагодатной полосы земли на трясине между двух вод – Петербург, Петербург блестящий, удивительный, один из самых красивых городов в мире».

Герцен предвкушал щедрость впечатлений, еще толком не увидев новую столицу; писал Наташе 14 декабря 1839 года, едва вступив на петербургскую землю: «Петербург будет для меня великой поэмой, которую я стану читать три недели». Он ее и «читал» как турист, но вооруженный огромным знанием, пропущенным через собственное сердце. Первая ее страница, несомненно, открывалась обозрением Сенатской площади, с которой 14 лет назад раздался «первый крик русского освобождения». (И это для него была не только фраза, которую он повторял всю жизнь.)

На площади было темно, снежно, и «только Петр I на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты…». Герцен вглядывался в незнакомый город. Непосредственное и нередко парадоксальное впечатление от увиденного вновь передавалось в письмах Наташе: «Хороша будет Исаакиевская церковь, чудно хорош и монумент Петра, но в нем все именно нравится, кроме Петра: какое-то натянутое, педантски академическое положение, зато лошадь и огромная масса гранита как пьедесталь великому царю, выкупают все». (Тема Петра и его творения еще встанет в творчестве Герцена во весь рост.)

Через несколько дней в перспективе Невы открылся «дивно-чудный» Зимний дворец, «поразивший своей наружностью»: «лучше я ничего не видывал даже на картинах», – отчитывался он жене, помнившей город с раннего, еще счастливого ее детства, в доме у папеньки на Английской набережной. Герцен наведался и туда, к двоюродному брату Химику, но нашел дом «разваливающимся» и «грустным».

Поход в Эрмитаж занял целый день 19 декабря: «Какой гигант должен быть тот, кто может сразу оценить, почувствовать, восхищаться 40 заламикартин. Тут надобно месяц времени. Да и я вовсе не умею смотреть на галереи. Как было бы в душе твоей, если б тебе прочли „Песнь Миньоны“, главу „Онегина“, „Фауста“, куплеты Беранже, оду Шиллера и пр. за один присест. Когда я вошел в V или VI залу, я был неспособен вмешать ничего, душа была полна, и я смотрел так.Несколько картин Рафаэля – узнал ли бы я его без подписи? Из всех я узнал бы одну (заметь, это моя узость, а не художникова) – Мадонна и старик Иосиф. Чем дольше я всматривался в черты Мадонны, тем отраднее становилось в душе, слезы навертывались, какая кротость и бесконечность во взоре, какая любовь струится из него, вот так человеческое лицо есть оттиск божественного духа. И ребенок очень хорош, он как-то задумчивоулыбается Иосифу… Фламандская школа. Страсть люблю эти сцены, вырванные из клокочущей около нас жизни, это другая сторона искусства. У итальянцев идеализация тела, здесь – жизни. Ну здесь было довольно случая посмотреть на Теньера, Остада и пр. В заключение меня поразила Loggia Рафаэля, сделанная совершенно по ватиканской».

Тут уж видны художественные вкусы и предпочтения Герцена, так созвучные с его нынешним положением семьянина, где черты Мадонны, несомненно, соотносятся им с обликом Наташи.

Столица давала возможность стать и отменным театралом, посетить оперу, балет, драму и даже оперетту; насладиться искусством великого Каратыгина в «Гамлете» «необъятного» Шекспира в Александринке и воздушной грацией феи Тальони в балете «Гитана» в Большом театре.

Из гостиницы дилижансов, где Герцен обосновался в первые дни, он перебрался в самый центр, в более комфортабельный «Hôtel de Londres» (40 рублей за неделю) с прекрасным видом на Адмиралтейство. (Вообще пышность и комфортабельность в столице – чрезвычайная.) Нанес ряд визитов, приятных и не очень. Побывал у В. А. Жуковского, у К. И. Арсеньева; их расположение к ссыльному и помощь в освобождении трудно забыть. Потом был у давней приятельницы отца О. А. Жеребцовой [44]44
  С О. А. ЖеребцовойГерцен познакомился в первое свое посещение Петербурга, 17 декабря 1839 года, через три дня после приезда в столицу. В «Былом и думах» их первая встреча отнесена к 1840 году, ко второму пребыванию Герцена в городе.


[Закрыть]
, сестры графа П. А. Зубова, последнего фаворита Екатерины II, подстрекавшей некогда заговорщиков к покушению на ненавистного Павла. Старик Яковлев, ценивший острую иронию Ольги Александровны, ее несравненный ум и сильный характер, не мог забыть красоту их юношеского расцвета, когда англезы воодушевляюще танцевались на паркетах у самой императрицы. И Герцен остался доволен и добротой постаревшей красавицы, и приветливостью к нему, такомуинтересному сыну Ивана, да еще «хорошо понимающему вещи»: с таким неплохо и потолковать.

Побывал Александр у всех родственников Наташи, живших в Петербурге. В семье ее сестры Анны Александровны, жены художника Пимена Орлова, приняли его «как брата» и настоятельно советовали переехать к ним.

Особенно занимала Герцена моральная атмосфера города, ведь им с Наташей и Шушкой вскоре предстояло здесь поселиться. Отец предупреждал: не доверяться никому, даже знакомым, кому обращены его письма, – резиденция наполнена наушниками. Двоюродный братец, Сергей Львович Львов-Левицкий (незаконный сын Сенатора), шарахался от политического разговора как черт от ладана, едва Герцен, заявившись к нему прямо с Сенатской, завел речь о «битве 14 декабря». Доносительство, доносительство повсюду. Осторожность, осторожность в разговорах, везде глаза и уши, все в связи с полицией: истопники, цирюльники, кухарки.

«Ну, а прачка тоже числится по корпусу жандармов?» – не унимался Герцен. «Смейтесь, смейтесь, вы скорее другого попадетесь… за вами десять нянь приставят», – парировал напуганный родственник, и слова Сергея Львовича оказались на редкость провидческими.

Вряд ли вырвавшийся на свободу Герцен способен был внять предостережениям посторонних. Не помогал даже собственный опыт ссыльного.

«Петербург блестящий, удивительный, один из самых красивых городов в мире», – не уставал повторять Герцен. Но хватило и трех недель, чтобы захотеть с ним расстаться, да еще «с чувством очень близким к ненависти». Подобное заключение вызывали и необходимые томительные встречи с чиновничьим миром. Неразрешенных дел по разным департаментам, в связи с новым его назначением, у Герцена накопилось множество. В частности, ему необходимо было посетить герольдию. Даже представляя, что подобное заведение, «какое-то паразитное место служебного повышения», не что иное, как «вертеп официально признанных воров, которых никакая ревизия, никакая реформа изменить не может», он, при всей своей опытности, приобретенной в Вятке, не мог даже предположить такого наглого размаха коррупции (если только расхожее ныне слово тогда употреблялось).

Всё было вроде бы как везде: беззастенчиво брали взятки, бесцеремонно просили «задаточку», с получением «легкой прибавочки благодарности» считали «долгом чести» исполнить искомое, а «серенькую бумажку» брали в открытую. Мздоимство почиталось доблестью, добродетелью и перстом указующим, как поступать следует каждому.

«Да что у вас за секреты?»; «Помилуйте, точно любовную записку подаете» – чиновничьи реплики, как вполне естественные и узаконенные жизнью, остались не только в допотопном канцелярском фольклоре. В повествователе давней истории узнавался очевидец.

В «Былом и думах» Герцен оставил и другую ироничную зарисовку «приятного города», где к тому же такой чертовский климат:

«Рыхлый снег валил хлопьями, мокро-холодный ветер проникал до костей, рвал шляпу и шинель. Кучер, едва видя на шаг перед собой, щурясь от снегу и наклоняя голову, кричал: „гись, гись!“ Я вспомнил совет моего отца, вспомнил родственника… и того воробья-путешественника в сказке Ж. Сан-да, который спрашивал полузамерзнувшего волка в Литве, зачем он живет в таком скверном климате. „ Свобода, – отвечал волк, – заставляет забыть климат“».

Жизнь и навязанная карьера заставляли Герцена вновь разворачиваться в сторону града Петра. «…Есть фатум, который за нас избирает место жительства», – подчинялся он судьбе. Делать было нечего, «надо было перебираться в неприязненный город», меняя сложившиеся привычки. И Герцен готовился. «Метался по Петербургу», хлопотал по служебным делам о зачислении его на службу, чтобы с семьей здесь обосноваться.

К новому, 1840 году счастливо воссоединился с Шушкой и Наташей, нетерпеливо ожидавшей его во Владимире.

Четыре месяца с небольшим, в спешных сборах и в завершении возложенных на него обязанностей (выбран даже членом Попечительного о тюрьмах комитета) провел он во Владимире, чтобы теперь, уже основательно, поселиться в столице.

Владимирские друзья считали, что Герцену необходимо поприще, где бы он «мог употребить богатые свои дарования». Огарев в письме другу размышлял о сути службы и открывшейся ему карьере: «…тут важная задача вот еще в чем: постигнуть общий дух века и важнейший вопрос, заключающийся в настоящем моменте, и трудиться для него».

Наконец 22 марта 1840 года последовал приказ владимирскому губернатору от министра внутренних дел графа Строганова: г. Герцену явиться в Санкт-Петербург для прохождения новой службы.

В последней декаде марта семейство двинулось из Владимира и через день добралось до Москвы. Оставалось лишь немногим более двух недель погостить в старой столице, навестить друзей и близких, посетить святые места, попрощаться с любимым городом, чтобы 10 мая 1840 года вновь его покинуть.

Глава 20
ЕЩЕ ОДИН ГОД

Я недолго служил, всячески лынял от дела, и потому многого о службе мне рассказывать нечего.

А. И. Герцен. Былое и думы

Доехали до Петербурга благополучно, даже весело. «Сашка всю дорогу делал ладушки», – отчитывалась Наташа подруге Тане Астраковой. Поселились в гостинице, а попросту, в трактире Демута, на Мойке, близ Полицейского моста, вполне обустроенном, бойком, но не дешевом месте для путешествующих. Через неделю перебрались к сестре Натальи Александровны – Анне и прожили в семье Орловых до начала июня.

Петербург – хорош – нехорош, у него всегда две стороны, две изнанки, и Наталья Александровна, и Александр Иванович сразу же подмечают эту его особенность в письмах друзьям.

Все они куда-то «рассеялись»: от Огарева давно нет известий, Кетчер – «неизменный столб Москвы», Сатин пребывает в Тамбове. Бакунин в июне отъезжает, и Герцен прощается с ним на палубе парохода, едва избежавшего балтийской бури. (Бакунин, оказывается, суеверен и не хочет сойти на берег с вернувшегося в порт парохода.)

Не успел Михаил Александрович познакомиться в Москве с новоявленным другом (в декабре 1839 года), как уже требовал у него денег для поездки за границу. Бакунин это делал всегда, без малейших сомнений и чрезвычайно просто, не видя различия между своим и чужим карманом. Его отзывы о встречах с Герценами в письмах сестрам из Берлина на первых порах самые восторженные: «Герцен, а особливо жена его, были моею отрадою в Петербурге; он – прекрасный, умный, благородный человек; а она – святое, любящее, истинно женственное существо. Я был дома с ними». Герцен не столь очарован, позже отзовется: его «можно уважать за ум, но не любить».

(История этого дружеского союза-противоборства будет идти с мучительными перепадами, но продлится всю жизнь.)

В Петербурге – Александр Лаврентьевич Витберг, к счастью, прошен, но вновь вынужден искать справедливости. Дружеский приют и помощь, как всегда, он находит в доме Герценов. Художник, создавший в Вятке два превосходных изображения Александра Ивановича (рисунки 1835, 1836 годов), теперь берется за портрет Наташи (увы, нам неизвестный).

Постоянных адресатов у семейной четы в эту пору совсем немного: владимирская подруга и крестная мать Шушки-младшего Юлия Федоровна Куруга да милые Астраковы, «девичье-польские» друзья с Плющихи. Письма к ним восстанавливают многие приметы и бытовые подробности жизни молодой семьи.

Герцен проявляет все свои хозяйственные таланты, хлопочет «обзавестись домом», «купил графин и шесть тарелок, остается купить все остальное». Неустроенная жизнь вскоре должна измениться. Семья обретает постоянное жилище. Петербургский адрес известен в начале июня: «На углу Гороховой и Морской, дом Лерха. Квартира № 21, в бельэтаже».

Немного оглядевшись, Герцен садится за длинное письмо Ю. Ф. Курута: «Где тихий Владимир с своей скромненькой Клязьмой, с своими помороженными вишнями, – он исчез… Вместо Владимира – Петербург, город шестиэтажных домов, шестимачтовых кораблей, – мельница, в которой толкут страсти, деньги, подчас воду, но, главное, беспрестанно толкут с шумом, треском. Что сказал бы Соломон, который, спокойно сидя в Иерусалиме, находил, что там „суета суетствий и всяческая суета“?

Дом, в котором мы живем, – от души петербургский дом: во-первых, шестиэтажный, во-вторых, в нем нет секунды, когда бы не пилили бы, не звонили бы в колокольчик, не играли бы на гитаре и пр. Жильцов малым чем меньше, нежели в Ноевом ковчеге, да и состав похож, т. е. несколько человек и потом от каждого рода птиц, рыб, животных пара».

«Да что вы такие ужасы пишете», – только и может откликнуться Юлия Федоровна.

Наталья Александровна прилагает к письму мужа свою записку к подруге. Жалуется на дороговизну (квартиру, наконец, нашли за 2,5 тысячи и наняли в доле с двоюродным братом Сергеем Львовым-Львицким, Левицким), тоже сетует на неустанные хлопоты по домашнему обзаведению всяческой мебелью вплоть «до последнего стула».

Уже познакомившись с городом в первый приезд, а теперь, «вытвердив его наизусть» по причине такого рода «суетствий», Александр вполне может выступить в роли чичероне – показать жене все городские достопамятности. Но вот незадача – он изнурен, расстроен; Шушка по большей части держит Наташу дома – часто хворает, режутся зубки. Да и погода, как выражается Александр, такая «сочная», что никак не поспеешь «просушить сюртук».

Тем не менее в путеводитель по столичному граду можно было бы внести множество отметок их присутствия. Видели статуи Барклая и Кутузова у Казанского собора, о которых «наши люди» непременно скажут: «И в Петерб[урге] есть Минин и Пожарский, только стоят врозь». (Все это Герцен непременно подметит.) Посетили, конечно, домик Петра Великого в Летнем саду: дум и ассоциаций на этом месте является множество. (В Петербурге, в отличие от Москвы, где «покоятся мощи всех святых», «одни и есть мощи: это домик Петра».) Были в Эрмитаже. Любовались панорамой столицы. Наталья Александровна и здесь проявит себя незаурядным стилистом (живописен ее рассказ о прогулках с Герценом по ночному городу в письме Астраковой):

«Петербург засыпает, движенье, суета уменьшается, стук колес редеет, тише, тише… – пустеют улицы, бульвар пуст, огни исчезают… Давно закатилось солнце, небо ясно, светло, Нева спокойна, тиха, вот несколько лодок дремлют у пристани, и хозяин их дремлет, и часы бьют… первый час ночи. Мы с Александром вдвоем, давно уж бродим по берегу Невы, останавливаемся, смотрим на нее и не наглядимся. Как хороша она в своей гранитной раме, а вон там лес мачт, там вон сфинксы, маяки… на нашей стороне Зимний дворец, ты не можешь себе представить всю красоту, всю прелесть этого здания, полусвет придает ему какую-то таинственность, кажется, это обиталище духов, движущиеся огоньки телеграфа передают мысль в несколько мгновений за тысячу верст – все это вместе кажется волшебством и наполняет душу каким-то страхом».

Стоит признать: сознание продолжающегося счастья пока не покидает их. Временами жизнь кажется прекрасной, тихой, светлой и такой же уединенной, как в «венчальном» Владимире. Загородные морские прогулки, поездки в Петергоф и Кронштадт, самый вид моря вызывают новые ощущения; чувствуется «близость к Европе, которая всякий день подъезжает на пароходе по Английской набережной…».

Посещения театров стали любимой привычкой. Уж сколько всего переслушано, пересмотрено. И «Роберта-Дьявола» Джакомо Мейербера, и «Норму» Винченцо Беллини с знаменитой итальянкой – певицей Джудитой Паста, и повторно – «Гитану» в Большом театре. Александр непременно хочет показать Наташе несравненную Тальони, которую видел в первый свой приезд. А когда в середине октября приезжает В. Пассек и прежняя дружеская близость после сильного их охлаждения восстанавливается и они всякий вечер видятся, Александр призывает Вадима присоединиться к общему восхищению искусством балерины.

«Служба не слишком на горле сидит, дает-таки и вздохнуть, и почитать», – почтительно пишет Герцен Астраковой (далее следует непременная герценовская игра слов – «мудрено ли, что я вас почитаю…»).

Служба действительно шла до поры самым «обыкновенным, прескучным образом». О ней и вспомнить нечего, если не взглянуть на нее художническим глазом мемуариста, приступившего в 1854 году к этой части «Былого и дум»:

«Канцелярия министра внутренних дел относилась к канцелярии вятского губернатора как сапоги вычищенные относятся к сапогам невычищенным; та же кожа, те же подошвы, но одни в грязи, а другие под лаком. Я не видал здесь пьяных чиновников, не видал, как берут двугривенники за справку, а что-то мне казалось, что под этими плотно пригнанными фраками и тщательно вычесанными волосами живет такая дрянная, черная, мелкая, завистливая и трусливая душонка, что мой столоначальник в Вятке казался мне больше человеком, чем они. Я вспоминал, глядя на новых товарищей, как он раз, на пирушке у губернского землемера, выпивши, играл на гитаре плясовую и наконец не вытерпел, вскочил с гитарой и пустился вприсядку; ну, эти ничем не увлекутся, в них не кипит кровь, вино не вскружит им голову. <…>

Всякий раз делал я над собою усилие, входя в министерство. Начальник канцелярии К. К. фон Поль… добродетельный и лимфатический уроженец с острова Даго, наводил какую-то благочестивую скуку на все его окружавшее. Начальники отделений озабоченно бегали с портфелями, были недовольны столоначальниками, столоначальники писали, писали, действительно были завалены работой и имели перспективу умереть за теми же столами – по крайней мере просидеть без особенно счастливых обстоятельств лет двадцать. В регистратуре был чиновник, тридцать третий год записывавший исходящие бумаги и печатавший пакеты».

Герценовское «упражнение в стиле», которое он проявил на вятской «галере», выдержав свой первый экзамен «на почерк» и показав себя непревзойденным составителем всякого рода бумаг, давало особые льготы в канцелярской столице. Новый начальник поручил умелому подчиненному «составление общего отчета по министерству из частных, губернских». Герцен вспомнил, сколько справок – бессмысленных, трагических и смешных, прошло через его руки. Сколько сводных статистических таблиц озадачили своим диким абсурдом. В слегка набросанном новым начальством плане будущего отчета без труда узнавались непременные выводы: «Из рассматривания числа и характера преступлений (ни число, ни характер еще не были известны) в.в. изволите усмотреть успехи народной нравственности и усиленное действие начальства с целью оную улучшить».

Парадоксально, что «спасением» от участия в подложном отчете Герцен счел мрачные обстоятельства, которые вновь развернули его судьбу.

Так совпало. Едва был принят указ Правительствующего сената управления Министерства внутренних дел от 18 ноября 1840 года о производстве Герцена в коллежские асессоры, то есть продвижении в высший чин, как разразилась гроза.

Герцен исправно сообщал отцу всякие новости. Даже не задумавшись, описал и историю будочника, серийного убийцы-полицейского. Это письмо было перлюстрировано (и до нашего времени не дошло). В постоянной переписке с Ю. В. Курута, среди прочих светских и домашних известий, 26 ноября он рассказал о том же происшествии в центре столицы: «Теперь кричат о бенефисе Тальони, который будет на днях, на прошлой неделе кричали о том, [что] будочник у Синего моста зарезал и ограбил какого-то купца и, пойманный, повинился, что это уже шестое душегубство в этой будке» [45]45
  Призрак Акакия Акакиевича, лишившегося вожделенной шинели, еще не стал фантастической и литературной принадлежностью Петербурга (повесть вышла в свет только в 1842 году), а Герцен уже фиксировал вполне типичное явление криминальной столицы, когда представители разного рода сословий лишались даже жизни по разбойничьей привычке этих самых блюстителей порядка, призванных спасать и защищать. Перечитав повесть, нетрудно предположить, что и гоголевский герой мог бы пасть жертвой совсем у другого, захолустного Калинкина моста, где кругом «ни души», оказавшись во власти не каких-то неведомых грабителей («с усами»), а самого будочника, весьма подозрительно отнесшегося к происшедшему на его глазах ограблению.


[Закрыть]
.

События развивались стремительно.

Пятого декабря Л. В. Дубельтом, начальником штаба корпуса жандармов и управляющим Третьим отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии (читатель помнит, что учреждение «всероссийской шпионницы», сразу же после декабрьского возмущения, имело целью задушить все малейшие проявления свободомыслия), дано предписание петербургскому обер-полицмейстеру об отыскании Герцена и о доставлении его в Третье отделение.

Седьмого декабря утром «скверное дело» началось. У дома на углу Гороховой и Морской остановились сани. Через минуту встревоженный Матвей увидел квартального надзирателя, явившегося за его хозяином. На клочке бумаги значился приказ, мягко названный «приглашением». Следовало тут же отправляться по назначению, в Третье отделение, к Цепному мосту, в сопровождении (читай, под конвоем) полицейского чина.

Второе незваное вторжение в частную жизнь Герцена, спустя всего шесть лет… Дежа вю (так, кажется, нынче любят выражаться). Долгие годы не мог он забыть душераздирающую сцену первого ареста: отца, бледного и растерянного, плачущую мать. Но тогда молодой, пылкий, он не был семейным человеком. И Шушки, едва поправлявшегося после долгой болезни, и Наташи, ждущей ребенка, тогда не было с ним. Ее испуг стоил им слишком дорого: мальчик Иван родился преждевременно, 11 февраля 1841 года [46]46
  Через два месяца, а не после внезапного посещения представителя власти, как сказано в мемуарах.


[Закрыть]
, и вскоре умер.

Неизвестность, сопровождавшая людей, входящих в адские врата бывшего дома Кочубея, где во флигеле размещалась канцелярия Третьего отделения, вновь породила страшные воспоминания и «черную тоску» (так ведь, ни за что, и погибнуть можно, думал Герцен).

Тем же утром он был допрошен чиновником особых поручений, стариком А. А. Сагтынским, а вернее, «вежливо» пожурен (плохо же он воспользовался милостью государя, возвратившего его в столицы), и не стоит ли «опять ехать в Вятку». Явная угроза, суть которой Герцену не была ясна, вызвала его диалог со стражем «светской инквизиции» (и спустя много лет им не забытый).

«Я совершенно ничего не понимаю, – сказал я, теряясь в догадках.

– Не понимаете? – это-то и плохо! Что за связи, что за занятия? Вместо того чтоб первое время показать усердие, смыть пятна, оставшиеся от юношеских заблуждений, обратить свои способности на пользу, – нет! куда! Все политика да пересуды, и все во вред правительству. Вот и договорились. Как вас опыт не научил? Почем вы знаете, что в числе тех, кто с вами толкуют, нет всякий раз какого-нибудь мерзавца,который лучше не просит, как через минуту прийти сюдас доносом. („Я честным словом уверяю, что слово „мерзавец“ было употреблено почтенным старцем“, – комментировал Герцен сказанное.)

– Ежели вы можете мне объяснить, что все это значит, вы меня очень обяжете. Я ломаю себе голову и никак не понимаю, куда ведут ваши слова или на что намекают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю