355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирена Желвакова » Герцен » Текст книги (страница 41)
Герцен
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:05

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Ирена Желвакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 44 страниц)

Окончательно устроив Натали и Лизу в Ницце (в декабре 1866 года, почти на год), Герцен решает ехать во Флоренцию, чтобы повидать старших детей – Тату и Сашу, поселившихся здесь надолго. Вечное его страдание, что духовно он порознь с ними, постоянные его мучения как объединить не дают ему покоя.

Во Флоренции он может наблюдать результаты своих неослабевающих усилий отца, воспитателя, свято выполняющего свои обязанности. Правда, видит, как Ольга по-прежнему в «плену» у Мейзенбуг. Отстала от всего русского, забыла язык. Но у Саши, отошедшего от политической деятельности и нашедшего себя в науке, – немалые успехи. Герцен присутствует на его публичной лекции по физиологии, где собралась вся элита ученого мира, и не может скрыть своего восхищения. Тата продолжает с 1862 года свои занятия живописью, копирует подлинники лучших итальянских мастеров и профессионально уже готова взяться за большой портрет отца.

И случай такой через несколько лет представляется.

Войдя в флорентийский кружок молодежи, собиравшийся в доме физиолога Морица Шиффа, у которого Саша работал ассистентом, Тата имеет возможность познакомиться со многими знаменитостями научного и художественного мира. Давно представлена Николаю Николаевичу Ге и мечтает брать у него уроки.

Именитый живописец постоянно думает о создании портрета ее отца. Собственно, когда встреча Николая Ге с Александром Герценом, наконец, состоялась, для художника уже существовал внутренний образ человека, с которым он чувствовал духовное родство.

Герцен оставался для Ге властителем дум, властелином поколения. Еще в 1863 году представился случай познакомиться, да разминулись. А потом и вовсе, в 1864-м разнесся слух о смерти его кумира. Когда скверные небылицы поутихли, художник был счастлив. Желание воплотить в жизнь свою мечту стало вполне осязаемым.

Во Флоренции Николай Ге вошел в круг герценовской семьи, имел с Герценом множество общих знакомых, и все они постоянно держали его в курсе событий многотрудной жизни Александра Ивановича. Образ Герцена – деятеля и человека становился для мастера всё более объемным, духовно наполненным.

Даже не начав портрет, художник, взявшийся за свою великую картину о предательстве Спасителя, представлял, как будет выглядеть Христос на его «Тайной вечере». Фотографий Герцена ходило множество, а «Колокол» был постоянным спутником мастера.

Познакомились в конце января 1867 года. Встретились как старые друзья. В феврале – марте портрет-«шедевр», как оценивал его Герцен, был готов за пять сеансов.

Еще не усадив свою модель для позирования, на холсте уже виделась фактура будущего портрета. Перед художником был человек «небольшого роста, полный, плотный, с прекрасной головою, с красивыми руками; высокий лоб, волосы с проседью, закинутые назад без пробора, живые умные глаза энергично выглядывали из-за сдавленных век; нос широкий русский… с двумя резкими чертами по бокам; рот, скрытый усами и короткой бородой…».

Таким предстал оригинал. Гигант. Учитель. Кумир. На портрете остались живые, пронзительные глаза, не скрывшие боль пережитого.

И как разительно этот большой масляный портрет, последний в жизни Герцена, отличался от ранних его изображений…

Прежнего «байронического» элемента молодости, как на Витберговом портрете, или раскрепощенной радости среднего возраста, как на первой европейской фотографии, в чертах постаревшего человека теперь не найти. Но портрет писался «с любовью, преданностью и верой», как свидетельствовал В. В. Стасов, следивший за ходом творчества своего друга-художника. Шедевр создавался по мановению кисти мастера как «портрет для потомства». И таким остался.

Для Таты, присутствующей при сеансах в мастерской художника, представился счастливый случай написать свой новый портрет отца [173]173
  Профильный портрет Герцена на темном «рембрандтовском» фоне неоднократно копировался Татой по просьбе семьи и сохранился в известных нам оригинале и авторских повторениях – в Доме-музее А. И. Герцена, в Музее И. С. Тургенева (Буживаль, Франция, из семьи Л. Риста) и в семье Сержа Герцена, у его сына Мишеля. Подлинник Н. Н. Ге был куплен П. М. Третьяковым и выставлен в Третьяковской галерее.


[Закрыть]
.

В середине апреля 1867 года Герцен вновь вернулся в Женеву. (Через несколько месяцев, в июле, она перестанет быть его постоянным местопребыванием, и он вновь устремится за Лизой в Ниццу.) Нужно было срочно решать судьбу «Колокола». И решение это должно быть «круто». (Полюбившееся нашим современникам словечко, оказывается, не так уж ново.)

Факт охлаждения русской публики к зарубежным изданиям отрицать было невозможно. И в первое время врожденный оптимизм Герцена все же не покидал его. Однако опыт деятельности в изменившейся обстановке неизменно доказывал, что время вольной печати прошло и «типография умирает». Когда нет материала и даже русские газеты совсем не доходят, «противно» говорить о русском «Колоколе».

НА ВРЕМЯ ЛИ СМОЛКНЕТ «КОЛОКОЛ»?
 
Смолкнет Колокол на время,
Пока в России старый слух
К свободной правде снова глух…
 
Н. П. Огарев. До свиданья!

Десятилетие «Колокола» решили отпраздновать до 1 июля, а затем полгода отдохнуть, чтобы в новом году, прямо с 1 января, приняться за издание снова. Так в середине мая 1867 года Герцен оповещал своих друзей и заинтересованных читателей.

Готовился к выходу последний, сдвоенный 244–245-й номер газеты, немало послужившей на пользу русскому Делу. Стихами «До свиданья!» Огарев выражал уверенность издателей, что «снова с родины далекой / Привет услышится широкой»; «И снова наш раздастся звон».

Первого июля 1867 года две крупно набранные цифры на первой странице последнего выпуска отмечали конец первого десятилетия «Колокола»:

«Десять лет! Мы их выдержали и главное выдержали пять последних,они были тяжелы.

Теперь мы хотим перевести дух, отереть пот, собрать свежие силы и для этого приостановиться на полгода.<…>

Мы хотим еще раз спокойно, без развлечений срочной работой, вглядеться в то, что делается дома, куда волна идет, куда ветер тянет, мы хотим проверить, в чем мы были правы и где ошибались.

Мы слишком часто оглядывались в последнее время, чтоб нужно было снова повторять наш символ веры и основы того взгляда, который мы проводили в „Колоколе“, они были неизменны…»

Дело точно приближалось к своему «перигею», позднему закату, о котором Герцен словно напоминал публикацией фрагмента главы из мемуаров – «Апогей и перигей» – на самых последних страницах последнего «Колокола».

Разнесся слух, что «Колокол» вовсе не будет выходить. Русские газеты его подхватили. Герцен не хотел обрывать издание, даже на время. С Огаревым они выпустили «Прибавочный лист к первому десятилетию», задумали сборник новых и старых статей о России. Но мысль эта не показалась им слишком продуктивной, и идею отставили.

А почему бы не издать «Колокол» на французском? Или вовсе – двуязычный. Реакция на Западе растет вместе с полным непониманием и незнанием России. Начатые когда-то уроки – знакомить Запад с Русью следует продолжить.

Принятый Герценом девиз «всегда в движении», видимо, несмотря ни на что, не давал остановиться. Герцен писал Огареву о «тоске от общих и частных дел, доходящей до сплина, до невыносимой боли», и тут же брался «для увертюры» за статью «о выходе „Колокола“» на французском.

Итак, русский «Колокол» умер. Да здравствует «Колокол» французский!

Рекламный листок о новом издании был готов к ноябрю и уже рассылался повсюду, чтобы оповестить западные города и веси: 1 января 1868 года выйдет «Kolokol (La Cloche)», «Обозрение социального, политического и литературного развития в России» и отдельная часть газеты на русском – «Колокол (Русское прибавление)».

Формат издания повторял прежний «Колокол». К эпиграфу «Зову живых» добавлялся новый символ времени: «Terre et liberté!» – «Земля и воля!».

В первом номере издатели утверждали, что, «меняя язык, газета… останется той же и по направлению и по цели». Станет продолжением русского «Колокола». Однако, в силу изменения аудитории, обращаясь не только к русским, владеющим языком, но и к иностранцам, мало, а подчас превратно знающим о России, «Колокол» не будет стесняться повторением и разъяснением того, о чем много говорено и написано. «Заглянуть за кулисы русской жизни» интересно и для иностранцев, считали издатели.

Они предполагали, что «Kolokol» будет выходить два раза в месяц. Не вышло. Пятнадцатый последний номер датирован 1 декабря 1868 года, двуязычный лист таки не появился, а «Русское прибавление» в количестве семи листов остановилось 15 июня того же года. Вслед прекратившемуся изданию в феврале 1869 года поспел прибавочный выпуск «Supplement…», который публиковал разоблачающие правящую верхушку исторические документы из архива П. В. Долгорукова.

То была последняя страница общего сотрудничества бессменных редакторов, которые на своих плечах вынесли все тяготы издания. Их произведения во французском «Колоколе» и русских приложениях преобладали.

Особенно значительным был историко-теоретический очерк Искандера «Prolegomena» [Предисловие], точно отвечавший цели – «знакомить Европу с Русью», с ее лучшими освободительными, революционными традициями, с ее славной историей, включая и «седую старину». Западный читатель должен был знать глубину того разрыва, который существовал между Россией официальной, правительственной, самодержавной и Русью народной. Мысли, которые русские читатели во множестве вариаций встречали в произведениях Герцена, теперь преподносились Западу «бойко и с петардами».

Известив Огарева о подобном подходе к работе, Герцен, с присущей ему образностью несравненного стилиста, сообщал М. П. Погодину (не раз заявлявшему, что мечтает вернуть Герцена «в лоно русской словесности»): «…я написал для поучения французов нечто в роде братского увещания, в котором бархатной перчаткой подал полынную пилюлю. <…> Меня в бешенство приводит их высокомерное невежество. Да и немцы не лучше. <…> Мне пришла опять охота пожучить западных матадоров». Подобный выпад Герцена был связан, в частности, с усилением антирусской пропаганды на страницах французской печати.

«Kolokol» давал обширный материал о свободолюбии России, о подвиге «первых мучеников» – декабристов, о социальном вопросе и теории русской общины. Новому, западному читателю представлялся строй русской жизни, «источники нашего развития и пути нашего социального роста». Поскольку Герцен и Огарев были самыми крупными русскими публицистами на Западе, они и говорили от имени страны и народа. Определяли значение и место России в мире.

«…Мы, – писал Герцен, – часть света между Америкойи Европой, и для этого нас достаточно». «Мы довольны тем, что в наших жилах течет финская и монгольская кровь; это ставит нас в родственные, братские отношения с теми расами-париями, о которых человеколюбивая демократия Европы не может упомянуть без презрения и оскорблений».

В «Prolégomèna» закреплялся новый взгляд на противопоставление России и Запада. Вместе с прежней критикой западной демократии и буржуазной цивилизации Герценом вовсе не подвергались сомнению большие возможности Запада, его примеры организации власти и общества.

«Статья-преддверие» ставила на повестку дня трудной дороги России «созыв „великого собора“, представительства, – без различия классов, единственное средство для определения действительных нужд народа и положения».

«Каково бы ни было первое Учредительное собрание, первый парламент– мы получим свободу слова, обсуждения и законную почву под ногами».

Словно бы отвечая Чернышевскому, некогда в «Современнике» критиковавшему его идею об агонии западной цивилизации, Герцен склонен теперь оценить как позитивное и решение проблемы прогрессивного социального развития Запада, и его ближайшие социалистические перспективы с нарастающим рабочим движением.

Когда решилась судьба с закрытием русского «Колокола», Герцен узнал о выходе у Элпидина в июле 1867 года романа Чернышевского «Что делать?» и просил Тхоржевского немедленно его прислать. Место в брошюрке Серно-Соловьевича с резким противопоставлением его Чернышевскому («Между вами и Чернышевским нет, не было и не могло быть ничего общего») слишком задело Александра Ивановича, чтобы еще раз не вернуться к воплощенным в романной форме взглядам вождя молодого поколения.

Читал Герцен роман внимательно. Сначала в письмах Огареву иронизировал над его стилем, новой эстетикой, удивлялся языку («как гнусно написано, сколько кривлянья»), И вместе с тем, позолотив пилюлю, признавал, что «в нем бездна хорошего», что «мысли есть прекрасные, даже положения – и всё полито из семинарски-петербургски-мещанского урыльника…».

Как всегда, тщательно определяя круг чтения своих детей в стремлении приобщить их к важным идеологическим событиям русской жизни, советовал книгу и Тате, и Саше: «…поучиться есть чему в манере ставить житейские вопросы».

Когда же дочитал и даже перечитал роман, торопил Огарева, наконец, открыть книгу: «Это очень замечательная вещь – в нем бездна отгадок и хорошей и дурной стороны ультранигилистов. Их жаргон, их аляповатость, грубость, презрение форм, натянутость, комедия простоты, и – с другой стороны – много хорошего, здорового, воспитательного. Он оканчивает фаланстером, борделью – смело».

Герцена не могли удовлетворить ни эстетика, ни кредо молодого поколения: роман «урод и мил. А вред он должен принести немалый». И вместе с тем он понимал, что именно Чернышевский, страдающий на каторге, теперь стоит у руля, указывая дорогу молодым. Поколения сменились. Настало время от поиска «виновных», «лишних», от расплаты устаревших, отставших от времени, как посчитали новые люди, перейти ко второй сакраментальной российской задаче, стоящей на повестке дня: «Что делать?» Уж это-то они твердо знали.

В ноябре 1868-го Герцену стало ясно, что вскоре «„Kolokol“ издаст погребальный звон по самому себе». Так и случилось. Герцен объяснил его закрытие: без постоянных корреспонденций газета, теряющая «связь с текущей жизнью, превращается в молитвенник для эмигрантов» и существовать дальше не может.

В условиях террора в России, наступившего после 1866 года, после двух покушений на императора, происходила, как известно, перегруппировка общественных сил. Наблюдалось четкое размежевание между набирающим силы революционно-демократическим и либеральным крылом. Оппозиционность либерализма глохла, все больше скатываясь к охранительству.

В рядах незначительной части оставшихся союзников Герцена не было не только единства, но на глазах предавалось дело, которому он служил последние десять лет.

Из газет Герцен узнал, что на русско-румынской границе, в Скулянах, добровольно «предал себя в руки русского правительства» его бывший доверенный сотрудник Кельсиев.

Под арестом в Третьем отделении он пишет свое покаяние. Впоследствии оно выльется в его «Исповедь» [174]174
  Кельсиев В. И.Исповедь//ЛН. Т. 41–42. М., 1941. С. 253–470.


[Закрыть]
и кажущиеся объективными мемуары «Пережитое и передуманное» [175]175
  Кельсиев В. И.Пережитое и передуманное. СПб., 1868.


[Закрыть]
. Кельсиев полон уважения к личностям Герцена и Огарева; ясно, что находится под их влиянием. Но подобные признания о связях Герцена, о путях переправки в Россию вольных изданий, о бывавших в его доме посетителях, даже при значительной осведомленности тайной полиции, иначе как предательством не назовешь. Верноподданнически раскаявшись, «экс-эмигрант» был властями прощен.

Из «Московских ведомостей» Герцен сделал вырезку, которую приклеил к своей рукописи той части «Былого и дум», в которой еще не было окончания этой скверной истории. Главу «В. И. Кельсиев» поместил отдельно. Внес небольшие поправки, «подчистил», удалил одну положительную характеристику бывшего соратника, но окончательного приговора тогда не вынес. В письме Огареву от 29 октября 1867 года считал, «что он пакостей политических не наделал».

Событий, и часто весьма неприятных, на долю Герцена в это время выпало больше чем достаточно. Но самой главной болью «общей» его жизни был смолкнувший навсегда «Колокол».

Глава 33В ПОИСКАХ ДОМА

Но куда ко мне? «У меня» нет у меня.

А. И. Герцен – Н. П. Огареву

Последние годы Герцена были не менее тяжелыми, чем личные испытания 1851, 1852 и 1864 годов. В будущем ему не виделось «ни одной светлой черточки».

Даже в спокойном письме от 10 марта 1867 года, написанном Герценом Огареву в самый обычный день, вместивший в себя, как всегда, множество проблем, обязанностей и событий многострадальной жизни писателя времени ее заката и катастрофического «бездомья», когда домом становится весь мир, прорывается нескрываемый трагизм. На предложение Огареву: «Если ты хочешь переехать ко мне…» сам же и отвечает: «Но куда ко мне? „У меня“ нет у меня».

Упорное стремление Герцена к общему дому, где под одной крышей соберутся близкие ему люди, как оказывается, недосягаемая мечта – стоит к ней только приблизиться. Вот и предпоследний год в его судьбе, 1868-й, опять дарит иллюзорную надежду «всем соединиться».

«Ясновельможный пан» Тхоржевский, помощник бескорыстный, кажется, постарался. Снял замок Пранжен близ Ниона. Огромное палаццо на берегу прекрасного голубого Лемана.

«Хорошо… вроде Буассьер, но обширнее видом и всем», – Герцен рассылает письма всем приглашенным членам разросшейся семьи. И действительно, замок так замок.

«Я с тобой в rez-de-chaussée [176]176
  Нижний этаж (фр.).


[Закрыть]
– есть для тебя кресло на колесах», – сообщает он в августе 1868-го Огареву, повредившему при обмороке ногу. Очерчивая границы временного пристанища с множеством высоких, удобных комнат, где места хватит всем, он вновь, как тогда, в Буассьере, мысленно размещает в средневековых чертогах всех прибывающих, конечно, корректно учитывая некоторую несовместимость действующих лиц давно начавшейся драмы [177]177
  При любезном содействии правнука Герцена Сержа Герцена и его жены Мари, глубоко посвященных в жизнь своего предка, я оказываюсь в том самом месте на берегу Леманского озера, в том самом замке Пранжен – бывшей резиденции принца Жозефа Бонапарта, где прежде, года полтора провел Вольтер, о чем Герцен даже не подозревал. (Символическое совпадение: писателя воспримут посмертно как «Вольтера XIX столетия».) Старый дом помнит многих своих сиятельных постояльцев, теперь увековеченных в Музее истории Швейцарии. Только вот в экспозиции, не так давно открывшейся, слова нет о нашем соотечественнике, кстати, швейцарском гражданине.
  Несправедливости его посмертной судьбы на чужбине остро чувствуются и в холодном модерне свежевыкрашенных залов, и в разномастной череде музейных экспонатов, где случайно задержалась обычная «вещь века», – бог весть кому принадлежавшее инвалидное кресло на колесиках – то ли как знак той далекой драмы, то ли просто бесполезный реквизит из давно истлевшей декорации… Директор и хранительница музея Шанталь де Шулепникофф (с русскими корнями), кажется, ничего не знает о знаменитом русском «квартиросъемщике», но с большим желанием соглашается на предложение прислать материалы о Герцене.


[Закрыть]
.

«Едет сюда и Мейз[енбуг] с Ольгой, кажется, и Саша с Weib und Kind [178]178
  С женой и будущим ребенком (нем.).


[Закрыть]
– наверно, что это – конгресс omnium [179]179
  Всеобщий (лат.).


[Закрыть]
– начало ли разлуки со всеми, или что?» Вопрос, конечно, риторический.

Постепенно члены «конгресса» заполняют временное жилище. Герцен едет за Огаревым в Женеву – он болен и припадки его учащаются. Тата приезжает с Тучковой и Лизой. Ольга – с Мальвидой (при явном недовольстве последней, не желающей отпускать от себя свою приемную дочь). Саша появляется с Тутсом и со своей женой, красавицей Терезиной.

Естественно, когда все «дома», много писем не пишется, что обычно делает Герцен. И трудно воспроизвести атмосферу, услышать обрывки разговоров в семейном королевстве, образованном лишь на время.

Почти через месяц пребывания в Пранжене, уже 11 сентября, приглашая верного советчика и душеприказчика семьи Г. Н. Вырубова посетить замок, Герцен, все еще надеясь на всеобщее «замиренье», с горестью сообщает ему: «…мы же все рассыпаемся: кто в Женеву, кто во Флоренцию – а я еду в Париж на несколько дней».

Вообще в замке приглашенных друзей и знакомых не слишком много. Кроме Вырубова и Тхоржевского на свидание с Герценом приезжает редактор петербургской «Недели» А. П. Пятковский, чтобы поговорить о возможном сотрудничестве в русской печати. Конечно, анонимном. И вскоре под псевдонимом «И. Нионский», предложенным Пятковским в память о знаменательной встрече в Нионе, русский читатель познакомится с серией очерков Герцена «Скуки ради».

В Пранжен доходит известие, что после смерти П. В. Долгорукова надо срочно решать вопрос о богатейшем собрании княжеских бумаг, на которые охотится тайный российский сыск. Последние посещения умирающего Долгорукова, вмешательство Герцена в примирение неуживчивого князя с его сыном, последующая провокационная развязка с унаследованным Тхоржевским архивом Петра Владимировича стоили Александру Ивановичу слишком дорого. Российская «шпионница» проницательного Герцена попросту провела.

Под видом скорейшего издания разоблачительных материалов Долгорукова некто Постников, оказавшийся подготовленным агентом Третьего отделения К. А. Романном, входит в доверие к соратникам Герцена, получает обманным путем от Тхоржевского и Огарева секретнейшие бумаги князя и вскоре переправляет их в Петербург [180]180
  Подробнее см.: Эйдельман Н.Долгоруковские бумаги // Свободное слово Герцена: Сборник. М., 1999. С. 375–407.


[Закрыть]
.

До поры Герцен полагал, что еще крепок, «здоров, как бык» (не считая, конечно, навязчивых мигреней), но и по делу медицины и собственного здоровья терпел фиаско.

Открывшийся у него диабет требовал немедленного врачебного вмешательства. Доктор Сергей Петрович Боткин, брат небезызвестного Василия Петровича, врач первоклассный, ставит диагноз и, вслед за швейцарским профессором гигиены Адольфом Фогтом, советует ехать «на воды» в Виши или Карлсбад.

Врачебное предписание будет исполнено, но лечение в Виши к успеху не приведет. (Из-за развития диабета Герцена постоянно, «до лихорадки», будет мучить боль от появившихся на руках чирьев.)

Думая о будущем своих детей, Герцен не склонен отодвигать вопрос собственной смерти. Вся практическая финансово-наследственная сторона семьи давно решена, и в завещании четко указаны все доли наследства.

Но вот сознание, что в сердцах его младших детей «останутся пустоты», бесконечно ранит его. Ольга, не знавшая свою покойную мать и всю красоту ее характера, теперь страстно привязана к Мальвиде. Да и сам он останется в памяти дочери «словно какой-то чужедальний друг… довольно расплывчатый, довольно неизвестный…».

Итог для него мучительный: не смог приобщить дочь «к нашему образу жизни», и она не сможет его понять, не зная русского языка и созданных им книг.

Свидания с отцом все чаще отодвигаются не только по воле Мейзенбуг, Ольга неохотно расстается со своей «второй матерью». Герцену снятся тревожащие, печальные сны. Проснувшись, в смятении вспоминает, как ожидает Ольгу на железной дороге, а «поезд подходит – неосвященный». Дочь «выходит раздетая, истерзанная», больная. Он берет ее на руки, а она падает на мостовую…

Семейная тайна о рождении младшей дочери, скрытая до поры даже от старших детей, – еще больший камень преткновения. И в этом немалая доля его вины. Вопрос уже близок к решению, но как сделать это безболезненнее для Лизы и Ольги?

«Полный разрыв или официальное житье вместе» – в конце концов, Герцен вынужден принять эту альтернативу Тучковой и решительно, безусловно согласиться на всё. В начале 1869 года Наталья Алексеевна получает его фамилию (которую носит до возвращения в Россию в 1876 году), и младшим детям – еще неосведомленной Ольге и, главное, Лизе – раскрывается семейный секрет.

Свое решение упорядочить семейное положение Герцен доверяет верной Марии Рейхель: «Хотя я с вами об этом не говорил – но полагаю, вы знаете, что Лиза – моя дочь. <…> Ог[арев] первый знал все – все было откровенно и чисто, и наши отношения скорее теснее сблизились от общего доверия, чем потерялись. Но мне под конец стало тяжело, что вы и пять, шесть близких людей – или не знаете, или думаете, что я не доверяю, скрываю».

Наталья Алексеевна открывается в письме другому близкому человеку из их московского окружения – Татьяне Алексеевне Астраковой. За 27 дней до кончины Герцена она исповедуется в рассказе о собственной жизни, «исполненной лишений, недоразумений, тяжелых тайн»: «Дайте мне быть откровенной, дайте мне сегодня высказаться насколько можно письменно, – вот тринадцать почти лет, как мы благородно и дружески расстались с Н[иколаем] П[латоновичем]. Нам обоим было тяжело, мне многого стоил этот жесткий поступок. <…> С одной стороны, я казалась какой-то жертвой – и это было тяжело на совести – с другой – дочь моя росла – я хотела, чтоб она знала истину, знала свою семью, сблизилась бы с ней неразрывнее – она слишком была одинока, и я ожидала со временем упреков с ее стороны: зачем не живем вместе с ее отцом…»

Рассечь трагический узел Герцен так и не смог. Не было мира общественного, не было мира семейного, не было мира душевного, а она, эта безжалостная судьба, готовила все новые испытания.

Двадцать девятого октября 1869 года Герцен получил от сына сообщение о «сильном нервном расстройстве» Таты и немедленно выехал во Флоренцию. Жесткая телеграмма Саши: «Расстройство умственных способностей» – будто свела Герцена с ума. Встреча с любимой дочерью была как «удар грома средь осеннего спокойного времени», который «расшиб» его. Положение больной казалось ужасным, необъяснимым. И Герцен вместе с приехавшей по его просьбе Тучковой взялись за спасение Таты и выходили ее.

Некоторое время тому назад во Флоренции Герцен познакомился со слепым итальянцем Пенизи и находил в нем множество достоинств: «Я еще такого чуда не видывал». Он и поэт, и полиглот, владеющий многими языками, и несравненный музыкант. Готов даже взяться за переводы его сочинений. Тата не отказывалась от интересного общения и даже давала Пенизи уроки русского языка.

Чрезмерно настойчивый, преследующий Тату и добивающийся ее любви, Пенизи стал настолько неотвязной тенью в жизни девушки, что случилась трагедия. Боясь его оскорбить, резко отдалив от себя, на чем настаивал и Герцен (уж скольких прекрасных претендентов на руку дочери было отведено – Шифф, Лугинин, Мещерский), Тата была не в силах порвать с несчастным, постоянно испытывая чувство вины. А он угрожал, что убьет себя, что расправится с ее семьей. Душевный срыв очень хрупкой психически Таты словно бы стал повторением истории ее матери. Опять Гервег! Пенизи – второй Гервег! – восклицала она в смятении.

Потрясение стало слишком тяжелым для отца, свято привязанного к дочери.

Герцену было трудно. Ах, как трудно было Герцену! Он настаивал, неистово любил, страстно проповедовал, был не прав, раздражителен, добр, обидчив и прозорлив до прозрения… Он возводил, строил здание расколовшейся семьи по кирпичику, упорно и терпеливо, и брался за постройку заново, когда удары судьбы вновь настигали его.

За несколько недель до смерти в письмах Огареву Герценом подытоживалась трагическая история его постоянных усилий: «Ни Мейз[енбуг] не позволит мне иметь влияния (т. е. не некоторого, а общего и полного) на Ольгу, ни N[atalie] – на Лизу. <…> Итак, в детях главная казнь – и казнь, равно падающая на них, как на меня». «Ну, милая идеалистка… отомстила мне за выход из дома в 1856 году. Ольга (ей стукнуло 18 лет) – не имеет ничего общего с нами…»

«Сколько исторических событий пронеслось… и каждый год отрывал клочья нашей плоти». Герцену оставалось признать, что «жизнь частная – погублена».

После Швейцарии, «родины № 2», окончательно переставшей быть его постоянным местожительством, после закрытия «Колокола», после краткой остановки в Пранжене, немилосердная жизнь вновь гнала вечного странника вслед за Тучковой и Лизой. Города менялись, как в калейдоскопе: Париж, Виши, Лион, Женева, Лозанна, Цюрих, Женева, Лион, Марсель, Ницца, Марсель, Женева, Страсбург, Брюссель… а он все еще надеялся, ездил, искал… Может быть, остановиться на Брюсселе «до возвращения в Париж или в Россию?» Где разбить свой дом и поселить там всех?

«О России и думать нечего – Америка, Англия и… разве Париж. В Париже надобно больше самодельной работы…» – рассуждал Герцен в письме Огареву, предлагая с половины марта 1869-го начать там печатание «Полярной звезды».

«Звезда» в последний раз засияла после шестилетнего перерыва в ноябре 1868 года, когда вышла последняя, восьмая книжка на 1869 год. Заказов на печать в типографии больше не поступало. Связи с Россией оборвались. Альманах включил исключительно сочинения Герцена и Огарева.

Б о льшую его часть заняли главы из «Былого и дум». Вновь обратился Герцен к своему «Доктору Крупову», опубликовав своеобразное продолжение повести в виде «Сочинения прозектора и адъюнкт-профессора Тита Левиафанского» – «Aphorismata» [Афоризмы]. Ученик Крупова, следуя его теории, продолжал защищать мысль доктора о безумии как основе человеческого существования.

Важной стала идеологическая статья «Еще раз Базаров» (1868), вызванная знакомством Герцена с сочинением Писарева «Базаров» и другими работами талантливого критика из поколения нигилистов. Статья подводила к краю непрекращающейся полемики с «молодой эмиграцией», нигилистами, «базароидами».

Герцен решился отразить «грубый хвастливый материализм» своих противников, их ненависть к дворянскому поколению и его культуре, снисходительное отношение к Белинскому, презрение к создателям вольной прессы. И вместе с тем он размышлял о сути нового явления – нигилизма, прекрасно освоенного и прочувствованного в романах его друга Тургенева.

Еще в письме Бакунину 1867 года, в связи с брошюрой «Наши домашние дела», Герцен в раздражении писал об особом характере ненавистной ему «молодой эмиграции» в лице Серно-Соловьевича, к которой никак нельзя приложить термин нигилизм: «Страшно то, что большинство молодежи такоеи что мы все помогли ему таким быть. Ямного думал об этом последнее время и даже писал, не для печати теперь. Это не нигилизм; нигилизм —явление великое в русском развитии».

В статье «Еще раз Базаров» понятию нигилизма придано широкое философское осмысление. Герцен считал, что модное определение прижилось и у друзей, и у врагов. И, соответственно, «попав в полицейский признак, оно стало доносом, обидой у одних, похвалой у других».

Расширение понятия «нигилизм», который «яснее сознал себя, долею стал доктриной, принял в себя многое из науки и вызвал деятелей с огромными силами, с огромными талантами…». Все это неоспоримо. Но новых начал, принципов он не внес.

«Или где же они?» – повторял Герцен свои сомнения относительно нового явления русской жизни.

После трехлетнего расхождения, можно даже сказать – ссоры, Тургенев первый подал руку к «замирению», прислал Герцену свой новый роман.

Герцен прочитал «Дым» (1867) еще в «Русском вестнике», отозвался зло. В «Колоколе» поместил статью «Отцы сделались дедами». Отношения, часто прерываемые, тем не менее продолжились. В примирительном письме Тургенев убеждал старого друга в незначительности своих «политических грехов» и мелких прегрешений по отношению к нему. Считал, что их позиции значительно сблизились, ведь и его партия молодых эмигрантов «пожаловала в отсталые и реаки; расстояние между ними и поуменьшилось».

Герцен соглашался «похерить счет»былым обидам, объяснял, что шуточная его заметка о «Дыме» идет вовсе «не из злобы»: «…мои зубы против тебя давно выпали». Тургенев по-прежнему жаловался Герцену, что его «грызут отношения с Катковым»; снова испытывал неловкость, что печатается в «Русском вестнике». И продолжал…

Последние годы Герцен особенно цеплялся за работу. Читал, и «почти всё с омерзением» – российская печать не радовала. Писал не слишком много. По шедшим корректурам перекладывал основной труд на Огарева: «Поправь, убавь, прибавь». В марте 1869-го взялся за повесть «Доктор, умирающий и мертвые». Думал о ней, когда еще спорил с Тургеневым в «Концах и началах» «о типе Дон-Кихота революции, старика 89 года, доживающего свой век на хлебах своих внучат, разбогатевших французских мещан».

Сложный трехчастный сюжет, рассказ доктора о последнем из якобинцев, умирающем в день Февральской революции 1848 года на руках своего сына, отнюдь не унаследовавшего его идей, развертывался в повествование о революционных поколениях 1789, 1848 годов, продолженных с выходом на историческую арену новых людей, «новых сил», готовых к новой революции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю