Текст книги "Несокрушимые"
Автор книги: Игорь Лощилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
ВО МРАКЕ ПРОСИЯВШИЕ
Наступил 1611 год, переговоры продолжались без продвижения вперёд. Московское посольство твёрдо держалось условий заключённого 17 августа договора и утверждало, что ничего иного без согласия Москвы принимать не вольно. Особенную твёрдость показывали большие послы – князь Василий Голицын, митрополит Филарет Романов и думный дьяк Томила Луговской. Польская сторона, возглавляемая Львом Сапегой, вела себя с небывалой непристойностью: оскорбляла и унижала их, воспрещала писать, морила голодом и холодом – словом, обращалась как с пленниками. Это не помогало, и поскольку глыба не поддавалась, её решили раздробить. Расчёт был прост: оставить посольство в возможно малом числе и под предлогом неполномочности заменить более сговорчивым. В ход пошли подкупы и угрозы, нашлись малостойкие, около сорока человек, ставшие принимать королевскую сторону. Их, обласканных, богато одетых, с почётом отправляли в Москву, оставляя прочих мёрзнуть в жалких шатрах. Не устоял и Авраамий Палицын, сначала его вовлекли в богословские споры с Симонеттой, потом высказали мнение, что королю, когда он станет московским государем, понадобится советник по вопросам православной веры и что такой образованный как он, человек вполне мог бы претендовать на эту митрополичью должность. С той поры Авраамий стал проявлять удивительную покладистость в части польских притязаний.
Так же вели себя поляки и в отношении московских правителей. Главного боярина Фёдора Мстиславского произвели указом Сигизмунда в «первенствующий чин государева конюшего», другого члена семибоярного правительства, Фёдора Шереметева, щедро одарили поместьями и деньгами из московской казны. Зато строптивым А.В.Голицыну и И.М.Воротынскому дали полную отставку.
Со смертью Самозванца не у дел оказался окружавший его сброд, он-то в надежде на получение милостей и стал изъявлять покорность королю. Гонсевский, к которому постепенно переходила власть, назначал отступников на важнейшие государственные должности. Его ближайшим советником стал Михаил Салтыков, ему были пожалованы вотчины Годуновых и Шуйских. Через торгового мужика гостиной сотни Федьку Андронова, назначенного казначеем, неуёмный пан получил безраздельный доступ к царской казне и распоряжался ею, как своей собственной. По его представлению январским распоряжением Сигизмунда бывшие тушинцы получили ключевые посты в приказах: М. Молчанов – в Панском; Ю. Хворостинин – в Пушкарском; И. Грамотин – в Посольском; И. Салтыков – в Казанском...
Властолюбие Гонсевского не имело пределов, он полностью подчинил себе боярскую думу, несогласных принуждал силой и добился того, что бояре прикладывали руки к грамотам по его приказу, даже не читая их. При появлении в думе, к нему подсаживались Салтыков, Андронов, Грамотин, всё решалось с ними, бояре же только зевали и ждали приказа.
Единственным, до кого пока не доходили руки, являлся патриарх. Он не соблазнялся никакими посулами и отказывался подписывать что бы то ни было, не согласующееся с августовскими договорённостями. Послы ещё в декабре исхитрились послать ему письмо с изложением козней польской стороны; проницательный Гермоген сразу понял, что вся затея с договором обречена на провал и никакого согласия добиться не удастся. Со смертью Самозванца оставался один источник российской смуты – поляки со своими приспешниками, и патриарх стал открыто призывать к их свержению. За его рукою пошли по городам грамоты, в которых он объявлял о происках короля и, разрешая всех от присяги королевичу, повелевал «на кровь дерзнути и идти к Москве на литовских людей». Первыми на призыв святителя откликнулись рязанцы во главе с Прокофием Ляпуновым, за ними ярославцы и нижегородцы. Города, как и два года назад, стали подниматься за честь родной земли. К патриаршему слову прикладывалась грамота из-под Смоленска.
«Братья и сродственники по крещению от святой купели, все православные крестьяне! В городах и уездах, где властвуют литовские люди, не поругана ли наша вера, не разорены ли храмы? Они считают вас своими врагами. Не помните и не смышляйте, чтобы быть у нас на Москве королевичу государем, того не допустят люди в Польше и Литве, чтобы пустить его мимо себя. Они мыслят одно: вывести от нас лучших людей и опустошить всю землю, чтобы владеть ею. Здесь мы немало времени живём и подлинно про то ведаем, для того и пишем вам. Для Бога, положите о том крепкий совет меж себя; пошлите по городам нашу грамотку, списав, и свой совет к ней отпишите, чтоб всею землёй стати за православную крестьянскую веру, покамест ещё свободны, а не в рабстве и в плен не разведены...»
Гонсевский с московскими изменниками постарался пресечь начало освободительного движения. Особенно обеспокоил Прокофий Ляпунов, человек решительный, обладающий счастливой способностью превращать намерения в немедленные действия. По наущению Салтыкова составились несколько грамот: к королю с извещением о том, что московские бояре всецело полагаются на его волю; к Филарету, чтобы он также во всём «покладывался на королевскую волю, как тому годно, так и делати»; Прокофию Ляпунову, чтобы тот не смел приближаться к Москве. Послушные бояре грамоты подписали, отказались только Иван Воротынский да Андрей Голицын. Ну да Бог с ними, пришли к Гермогену. Тот ответил:
– Напишу королю, руку свою приложу и всех благословлю на писание: буде король даст сына на Московское царство и крестит его в православную веру, а литовских людей от нас выведет. Но таких грамот, чтоб положиться на его волю и крест ему целовать, не только не подпишу, но прокляну писавших.
Михаил Салтыков, давно уже не встречавший столь явного противодействия своим гнусным умышлениям, стал площадно ругаться на патриарха и даже пригрозил ему ножом. Гермоген не дрогнул перед сверкнувшей сталью, осенил Салтыкова крестом и сказал:
– Сие крестное знамение супротив твоего окаянного ножа. Будь ты проклят в сём веке и в будущем.
Затем повернулся к Мстиславскому:
– Ты первый боярин, почто допускаешь неправедное? Будешь потаковничать скверне, сам сгибнешь и род твой изыдет...
С тем повернулся и спокойно удалился. Бояре растерялись, однако бесстыжий Салтыков быстро нашёлся:
– Не нужна нам евонная подпись! То дело не церковное, но государское, пущай впредь под молитвами и требниками пишет.
Кто-то поинтересовался:
– А как же с другими боярами?
– Это Иван с Андреем? Подпишутся, куда денутся.
В тот же вечер два боярина были взяты под стражу и под угрозой пытки были вынуждены приложить свои руки.
Грамота, присланная под Смоленск, привела в сильное смущение посольских. Оторванные от столичных дел, они не полностью были осведомлены о нынешнем порядке подготовки государственных бумаг. Хорошо, что на следующий день пришло тайное письмо, рассказывающее о том, как она подписывалась. Филарет принялся ободрять товарищей: пришёл-де наш час пострадать за христианское дело. На другой день их пригласили для объявления воли короля. Она, как и прежде, заключалась в том, чтобы Смоленск сдался на его милость.
– Как же так? – удивился Голицын. – На прошлом съезде нам объявили от маршала и канцлера, что король более смолян не неволит, обсуждали только, сколько польских людей впустить в город.
– Всё вы врёте! – закричали в ответ одни. – Мало ли что было, – говорили другие, – вам приказано от бояр полагаться на королевскую волю, а теперь она такова.
Тогда вступил Филарет:
– Нам сия грамота не указ, на ней нет подписи патриарха, окромя того два боярина приложили к ней руки нуждою, потому как сидят в заклёпе.
Польская сторона негодующе зашумела.
– Вы врёте, врёте!
Филарет поднялся, высокий, красивый. Его величественный вид и умение говорить, твёрдо, основательно, заставил умолкнуть даже самых оголтелых.
– Если у нас объявилась неправда, то отпустите нас в Москву, вместо нас пришлют других. Но мы ни в чём не лжём, говорим, что знаем наверняка, и пересказываем слова ваших начальников. Удивляемся лишь одному: спокон века посольское дело так ведётся, что если до чего однажды договорились, то после не переговаривают. У вас же в привычке отказываться и от записанного, и от сказанного. Как теперь дело вести? Лучше отъехать.
Тогда им пригрозили:
– Ежели отъедете, то в другую сторону, отвезём вас в Вильну, подальше отсюда, чтобы своим упрямством не смущать смолян.
– Воля ваша, – отвечали послы, – и на добро, и на зло. Но знайте, когда сделаете нам худо, оскорбите всю Русскую землю. Тогда не видать московского престола не токмо что королю, но и его сыну.
Стороны разошлись в большом раздражении. На следующем съезде присутствовал сам Сапега, послушал он москвичей и удивился:
– Не понимаю вашего своевольства, послы должны делать то, что предписывается правительством. Вы же ведёте дело мимо боярской грамоты и тем наносите обоюдный ущерб.
Василий Голицын спокойно объяснил, что их посольство послано от всех сословий, не только от бояр, и что если на такой наиважнейшей грамоте нет патриаршего благословения, то и говорить не о чем.
– Какое тут патриарху дело? – стал закипать Сапега. – Он должен Богу молиться да церквами ведать.
Филарет укоризненно покачал головой.
– Быстро же ты, Лев Иванович, отрёкся от прародителей, которые были в православной вере, да и сам ты родился в ней. Неужто забыл наши обычаи? Патриарх над душами начальник, кого свяжет словом, того не токмо царь, сам Бог не разрешит, а он нам наказывал от прежнего договора не отступать. Без патриаршей грамоты делать крестное целование на королевское имя никак нельзя.
– Не пристало мне слушать твои укоризны, – возмутился Сапега, – что надо, то я хорошо помню. Царь Небесный предупреждал от любоначалия, зато наказывал любить ближних. Вы же, похоже, забыли о тех, кто закрыты в городе и умирают от голода, вяжете им свою волю и обрекаете на погибель. Вот и вся ваша благость!
Филарет скорбно проговорил:
– Ежечасно молюсь за сих несчастных, обречённых врагом на страдание. Прошу у Господа защиты и ниспослании им силы, никакой другой воли я не вяжу. Ежели хочешь, спроси у них, путь сами решают свою судьбу. Но я буду стоять по-прежнему: без патриаршей грамоты не дерзну приказать смолянам целовать крест королю.
Сапега покрутил головой – и что за упрямый народ? Никакие доводы на них не действуют, и в Смоленске такие же упрямцы, слушают воеводу с архиепископом, а собственной головой думать разучились. Филарет, будто прочитавши его мысли, подсказал:
– Если пастырям не веришь, у горожан спроси, пусть решат общим присудом.
Подумал Сапега и отправил в город посланца.
Смоленск держался из последних сил, всё более напоминая человека, поражённого смертельным недугом. Из семидесяти тысяч его жителей осталась едва ли пятая часть, обезлюдели улицы, исчезла всякая живность, изуродованные дома уныло зияли пустыми глазницами. Голод отступил, городских запасов хватало, чтобы поддерживать жизнь в горстке оставшихся, зато стала резко ощущаться нехватка соли. Шеин, чтобы пресечь начавшуюся было спекуляцию, установил на неё твёрдую цену: рубль за пуд, что и так более чем в тридцать раз превышало довоенную. В указе на этот счёт говорилось: «А кто из смолян и всех городов люди, которые солью торгуют, учнут соль продавать сверх тое цены, у тех людей соль и животы брать на государя царя и им же быть казнёнными торговой казнью». Впрочем, до торговой казни дело не доходило. Пушкаря Кондрата Федотова, у которого нашли в запасе десять пудов соли, убили на месте, старухе, торговавшей по сеченой копейке за щепоть, набили рот её же солью, отчего она задохнулась. Закон более не властвовал, жизнь диктовала свои понятия о преступлениях и наказаниях.
С этой зимы самым жестоким бедствием стала цинга. Люди умирали сначала семьями, потом домами, потом целыми улицами. Иные некогда бойкие кварталы превратились в пустыри. Афанасий и Антип давно уже не занимались розыскными делами, они как могли облегчали участь больных и страдали от собственного бессилия. С недавних пор их пациентом стал собственный начальник. Князь Горчаков угасал прямо на глазах и как-то сразу превратился в глубокого старика. Непрерывная работа, бессонные ночи, позор и смерть дочери – всё, что раньше отступало перед человеческой волей, вдруг навалилось разом и вызвало столь разительные перемены. Несмотря на явную немощь, он не оставлял попыток заниматься розыскными делами, и Афанасию приходилось чуть ли не силой удерживать его в постели.
– Ты, Пётр Иванович, уже всех злоумников на чистую воду вывел, всех шпегов переловил, – убеждал он, – в городе и людей-то не осталось, одни тени.
– В нашем деле от теней самая беда происходит, – убеждённо прошептал Горчаков, – от них и Москва скурвилась.
Похоже, он знал то, чего не знали другие.
В конце января Шеину доставили грамоту московских бояр, предписывающую сдать город и принести присягу королю. Того же требовал и присланный Сапегой Иван Безобразов, который доставил грамоту. Шеин ответил, не раздумывая:
– Москва нам не указ, тамошних бояр изменники осилили. А мне прежним царём и нынешним патриархом велено город не сдавать и биться с королём до тех мест, как Бог рассудит. Кого он даст нам в государи, того Смоленск и будет.
Архиепископ Сергий высказался более сдержанно: речь идёт о жизни горожан, потому надобно их спросить. Шеин хотел было отмахнуться: это только время терять, они на сдачу не согласны.
– Ты всё-таки потеряй, – настаивал Сергий, – и людским советом не пренебрегай. Вспомни: от высокомерия происходит раздор, а от советующихся – мудрость.
Шеин не стал упорствовать и созвал горожан. Шля масляная неделя, на объявленный сбор пришли все, кто мог. И какой же малолюдной выглядела теперь Соборная площадь! Полтора года тому назад в день встречи Одигитрии она не могла вместить желающих, теперь же была едва ли заполнена на четверть. Со слезами на глазах смотрел Сергий на оскудевшую паству, и сам Шеин, может быть, впервые по-настоящему ощутил, сколь осиротел город. Зычноголосого помощника теперь не требовалось, воевода объявил о боярской грамоте и, брезгливо сморщившись, передал её Безобразову. Тот стал зачитывать, люди внимали молча, будто не понимали и ничем не выражали своего отношения. Окончив чтение в полной тишине, Безобразов удивлённо оглянулся.
– Не на меня, на них смотри, – показал Шеин на площадь.
– Так чё, подавились, что ль?
– С ихнего корма не подавишься. Они слов этих про сдачу и про присягу Жигимонду не понимают, к другим словам навыкли. – Он оглядел собравшихся и, набрав воздуха, громко крикнул: – Бей ляхов!
– Бе-е-й! – дружно раскатилось по площади.
– Прочь от нашего города!
– Про-о-чь!
– Вот тебе весь наш ответ. И больше не приходи, потому как уходить будет не на чем.
Безобразов не спорил, исчез незаметно. Затем Шеин объявил, что ляхи затеяли новые переговоры и хотят видеть на них выборных от города. Митяй тут как тут, его хлебом не корми, но дай перед людьми помаячить. Запрыгнул на ступеньку храма и проверещал тонким голосом:
– Коварство превознемогается мудростью, надобно от сословий людей толковых избрать, не таких, как в прошлый раз, что слова сказать не могут...
– Это тебя, что ли? – раздался из толпы насмешливый голос.
Ему тотчас ответил другой:
– Ежели воду толочь, то более толкового не сыщешь. Не знамо только, к кому его причислить.
Шеин поднял руку и строго сказал:
– Кончай балаганить, дело говорите.
Вышел сотник Светич, поклонился народу и сказал:
– У нас теперь нет прежних сословий, одно осталось – осадное. Есть в нём пушкари и стрельцы, стражники и стенные мужики, землекопы и кашевары. Я хочу от пушкарей Ивашку предложить, он, правда, говорить не горазд, зато стреляет метко, а с ляхами по-иному говорить не приходится.
Толпа согласным криком выразила своё одобрение, и сам сотник тут же угодил в выборные. Назывались другие имена, все они принимались без пересудов, с одним лишь вышла заминка. Кто-то выкрикнул Дедешина от стрельцов, тогда на ступеньку тяжело поднялся кузнец Демьян и прогудел:
– Мы про евонные подвиги не ведаем, окромя того, что за бабами как дурной кочет гоняется. Так у ляхов с ними не очень...
Дедешин покраснел более обычного и злобно огрызнулся:
– Я силком никого не тащил.
– Ну, ежели бы так было, я бы твой болт живо заклепал. Пока же при всём народе говорю: утишься.
Снова выскочил Митяй.
– Я скольки разов его упреждал: от жены блудной обнищевают, а от замужней скудеет душа. Можно ли взять огонь себе в пазуху и не испепелиться?
Его криками согнали с места – чего зря суесловить? Дедешина со смехом отвели, он особо и не обижался, только Митяю показал кулак. Расходились по домам без обычного оживления, ибо понимали, что никакого прока от новых переговоров ожидать нельзя, а на что им теперь надеяться, тоже не знали.
Вечером позвал к себе Горчаков Афанасия с Антипом, вроде для прощания. Чувствую, сказал, помру скоро, так нужно с земными делами кончить. Он и правда, выглядел неважно, Антип попытался его ободрить: не вижу-де пока твоей смерти ни нынче, ни в близкое время. Горчаков вздохнул:
– Плохой ты тогда ведун, ну да на всё воля Божия. Конец грядёт не токмо мне, всему нашему городу, потому как сил не осталось, а на сдачу мы не согласные, такой, значит, народ. Но Русская земля не токмо нами держится и никогда такого не будет, чтобы ляхам покориться. Нужно думать о будущем. Вон там в ящике, – показал он слабой рукой, – бумаги про наши тайные дела, кто нам друг на литовской стороне, как его сыскать. Нельзя, чтоб об этом ляхи прознали, да и нам, придёт время, они сгодятся. – Он поманил к себе Антипа. – Свези их в Москву и передай князю Воротынскому, он знает, как распорядиться. Выйдешь из крепости с переговорщиками, а там исхитришься, как отстать, ты парень толковый.
– Почему я? – Антип беспомощно огляделся. Конечно, он всё время мечтал о возвращении в Москву, но не тайно и не так, чтобы сбежать в трудную минуту. – Почему я?
– Потому что мы с твоим приятелем так решили. У тебя там дом, жена, сынишка растёт, дитю отец нужен... – При этих словах князь сморщился и часто замигал глазами, должно быть, вспомнил дочку. – Береги сына, умей прощать и не суди строго. Кто мы такие в этом мире, чтобы судить? Пришли и ушли.
Афанасий смотрел на старика и думал: «Долго же шло к тебе это смирение, надо было очутиться на самом краю, чтобы понять смысл великой мудрости: не судите и не судимы будете. Наверно, действительно всему есть время – убивать и врачевать, наказывать и прощать». Горчаков заметался, что-то тревожило его, но он не решался произнести.
– Говори всё, как на исповеди, – сказал Афанасий.
Горчаков поднял измученные глаза.
– Прими грех мой.
– В чём он?
Горчаков повернулся к Антипу и быстро, словно боясь быть прерванным, проговорил:
– Ежели встретишь там Ивана Салтыка, передай ему моё отцовское проклятие и отверзи от новых мерзостей.
Афанасий с жалостью посмотрел на больного: сколь неглубоким оказалось его прозрение! Только что говорил о прощении, а теперь взывает к мести. Антип жестом остановил его намерение сказать укоризненные слова и, обратившись к князю, признался:
– Я делал ему заговор против всякого лиха, возможно, потому его минуют напасти. Но обещаю тебе и клянусь всемогущим Богом, что обязательно разыщу его и сниму заговоры. А там пусть судит...
Горчаков радостно улыбнулся.
– Теперь помирать будет легче...
Наклонился и стал шарить под полатями, лицо побагровело, чувствовалось, что даже такое несложное действие даётся ему с трудом. Наконец достал пару женских сапожек.
– Вот, свези жене в подарок, для дочки заказывал, ненадёванные. Купчишка уверял, что с самого Парижу, хотя кто его знает, они, бестии, соврут, не моргнувши. – Растроганный Антип схватил его руку. – Ну-ну, я не святой, чтоб прикладываться. – Потом посмотрел на Афанасия. – Ты, коли желаешь, тоже можешь с ним уехать, дух нам покрепил, чего ещё?
Афанасий покачал головой.
– Моё время ещё не пришло.
Новые переговоры начались 7 февраля. Поляки объявили, что король, видя бедствие горожан, жалует их своей милостью и более не принуждает присягать на своё имя, ограничившись только королевичем, но требует ввести в город польский отряд в 700 человек. Смоляне возмутились:
– Вы, должно быть, считаете нас глупцами? Как смеете, не одолев нас силою, требовать ввода целой армии!
– На сколько же вы согласны?
– 40—50 человек, не более.
– Не считайте и нас глупцами. Неужто думаете, что после полуторагодового стояния король будет довольствоваться такой малостью?
– Пусть удовольствуется, мы его сюда не звали.
Переговоры прервались, но через несколько дней возобновились опять. Теперь поляки умерили свои требования до 350 человек, а для обеспечения их безопасности обязывали смолян дать 30 заложников от всех сословий. Далее был предъявлен развёрнутый список из новых требований. Стража у городских ворот должна быть половина русская, половина польская, а ключи от них находиться у соответствующих начальников. Горожане должны принести повинную и заплатить за все убытки, понесённые королём вследствие их упорства. Только после выполнения всего этого осада с города будет снята.
Посольство посовещалось и ответило так: согласны впустить 200 человек и выставить 10 заложников, остальных пусть король набирает из пленников. Ключи от городских ворот будут находиться только у воевод. Все земельные пожалования короля в смоленском крае признаются недействительными. Вопрос об убытках откладывается до полного окончания войны. Горожане будут бить челом королю, когда войска и пушки отойдут от крепости, тогда же в неё будут впущены и 200 польских людей.
Переговоры снова зашли в тупик.
Всё это проходило в полном согласии с большими московскими послами, теми, кто, не соблазнившись посулами, твёрдо стояли на своём. На них в бессильной злобе и обрушили поляки свой гнев. В марте по истончившемуся льду их заставили перейти на другой берег Днепра и там, взяв под стражу, объявили, что отправляют в Вильну. Филарет Романов и Василий Голицын держались с достоинством, стойко переносили издевательства благородной шляхты. Сложнее было с наказанием строптивых смолян. Поляки пригрозили немедленным приступом, те посмеялись в ответ, ещё и подзадорили: «Давайте, давайте, мы поглядим, как вы в грязи поваляетесь, и Ваньку своего не забудьте привести». Это про грозного Яна Потоцкого, который опасно заболел и не вставал с постели. Но ещё больше, чем весенняя распутица, их защищали события, которые в то время происходили в Москве.
Убаюканная лживыми посулами и коварными заверениями в дружбе, Россия просыпалась от сна. Поведение поляков в Москве и под Смоленском явно показало их настоящее намерение установить безраздельное господство над соседним государством. Хоть и с запозданием, в умах россиян стала торжествовать вековая истина: спасение даётся не чужеземным вспомоществованием, а собственным радением. В народном сознании всё прочнее укоренялись патриотические мысли, их главным вдохновителем являлся патриарх Гермоген. В церквях читались его грамоты, их списки отправлялись в другие города. По уездам рассылались гонцы с призывом созывать даточных людей с помещичьих, монастырских и церковных имений. Собирались сходки, делались приговоры, люди вооружались, чем могли, и спешили к месту объявленных сборов, везли оружие, порох, свинец и всякие запасы. Там совершали крестное целование на верность Русской земле и православной вере, обязывались ни в чём не поддерживать завоевателей, но ополчаться на них и идти на выручку Москвы, а по пути не делать дурного русским людям и вызволять тех, на кого пал гнев ляхов и их приспешников. Так поступали в Нижнем Новгороде, Ярославле, Владимире, Суздале, Муроме, Костроме, Вологде, Устюге, Великом Новгороде и других городах.
Человеком, которому было суждено дать начальный толчок народному возмущению, стал Прокофий Ляпунов. На первых порах, пока народные ополчения не приобрели силу, он призвал под свои знамёна всех недовольных военачальников без разбора и сманивал тех, кто оказался не у дел. Таких оказалось много. Удалось договориться с князем Дмитрием Трубецким, главным воеводой убитого царика, с казацким атаманом Андреем Просовецким, окопавшемся в Суздале, с Иваном Заруцким, которому открыла свои объятия неутомимая Марина. Даже пребывающий в праздности Ян Сапега подумывал о том, чтобы примкнуть к новому движению. Ляпунов не скупился на обещания: казакам обещал жалование, атаманам – чины и награды, Марине и её новорождённому Ворёнку – царский титул. Всё делалось для того, чтобы оттянуть от короля прежних сторонников и приманить к себе колеблющихся.
В начале марта народные ополчения и собранные Ляпуновым отряды двинулись к Москве. Сам Ляпунов из Рязани, Трубецкой из Калуги, Заруцкий из Тулы, Просовецкий из Суздаля, Волконский из Костромы, Волынский из Ярославля... По пути следования их встречали торжественным колокольным звоном, иконами и крестами, хлебом и солью, радостными криками и пушечной пальбой. Засевшие в Москве поляки были встревожены, народное воодушевление передалось москвичам, и они более не стеснялись выражать свои чувства в отношении завоевателей: откровенно насмехались на улицах, торговцы запрашивали с них втридорога, извозчики отказывались везти, ребятишки дразнили и улюлюкали. В московском воздухе чувствовалась надвигающаяся гроза.
Ляхи находились в постоянной тревоге, держались наготове и почти не рассёдлывали коней. Гонсевский приказал жителям под страхом смерти сдать всё имеющееся оружие, были усилены караулы, при въезде в столицу досмотру подвергалась каждая телега, и нередко под сеном или товаром находили сабли и самопалы. И несмотря на то что для острастки прочим возчиков немедленно спускали под лёд, телеги с тайным привозом всё шли и шли. Салтыков явился к Гермогену и передал требование Гонсевского: отписать городам, чтоб отозвали своих людей и к Москве их более не пускали, иначе будет худо. Патриарх не смутился новой угрозой и ответил:
– Если ты, изменник Михайло Салтыков, с литовскими людьми из Москвы выйдешь вон, тогда отпишу, чтоб и они воротились назад. А не выйдете, так я, смиренный, подтвержу, чтоб довершили начатое и благословлю помереть за православную веру. Не могу видеть её поругание и разорение нашим церквам и мерзкого латинского пения уже слышать не могу.
Тогда к патриарху приставили стражу и велели никого к нему не пускать. Гонсевский писал королю, просил о помощи, в его распоряжении имелось семь тысяч человек, и что могла сделать эта горстка во враждебном двухсоттысячном городе, ожидающем подхода многочисленной военной силы? Оказывается, всё-таки могла многое, подобно тому как известная ложка дёгтя способна испортить содержимое целой бочки. Король как обычно с помощью не спешил, а Гонсевский по своей натуре не мог просто так сидеть и ждать, тем более, что у него в наперсниках был злоумный Салтыков, у этих двух дёгтя хватило бы на сотню бочек. И вот что придумали, окаянные.
Близилось Вербное воскресенье. В этот день вся Москва стекалась на Красную площадь смотреть «шествие на ослятии». То был старинный обряд, символизирующий въезд Христа в Иерусалим. После службы в Успенском соборе патриарх в сопровождении царя выходил через Спасские ворота на Красную площадь. К нему подводили разнаряженную лошадь, царь брал её за повод и обходил площадь. Патриарх, восседая на лошади, благословлял народ и освящал веточки вербы. Салтыков предложил Гонсевскому воспользоваться скоплением народа и наглядно показать, кто является истинным хозяином в Москве.
– Это как?
Салтыков прищурил больной глаз и склонил голову на бок, что всегда делал в минуты крайнего мысленного напряжения.
– Совсем людишки обнаглели, разве бывает так, чтоб властей не слушали и наверх плевали? Вот мы им охоту и отобьём.
– Ты что удумал, говори прямо.
– Ослятию должны стрельцы сопровождать и по ходу стоять рядами, чтоб путь чистить. Твоя милость стрельцов из Москвы повывела, так ты немцев выстави, они порядок любят, хоть в последнее время и слишком нервенные...
– Темнишь ты, боярин, – не выдержал Гонсевский, – толком говори.
– Да уж куда яснее. Затешем в толпу своих людишек для задира, немчура осердится и... А мы под шумок особенных заводил и смутьянов своими силами причешем, у меня на них давно список заготовлен.
Гонсевский окинул Салтыкова презрительным взглядом. Предложить избиение своего народа во время церковного торжества – до этого не смог бы додуматься даже он, не имеющий моральных запретов. Покачал головой.
– Это дело опасное, людей можно так озлить, что после никакого удержа не будет.
– Они на немцев спокон веков злятся, пущай... Только стадо без водырей на что годится? А все водыри у нас вот где будут! – он выкинул свой маленький сухой кулачок.
Гонсевский обещал подумать, сразу на такое решиться не мог.
– Думай, думай, – согласился Салтыков, – только не долго, нужно пушки расставить и с войсками по-хитрому распорядиться. Время не ждёт, либо мы их, либо они нас.
Пан в конце концов согласился. Условились всё держать в строжайшей тайне и до последнего часа никому ничего не говорить. Но как ни таись, такое разве удержишь, тем более, что в окружении Салтыкова у князя Воротынского был свой человек. Через него, хотя и в самый последний момент, известились о задуманном злодействе. Сил у москвичей для отпора имелось достаточно, от Ляпунова тайными путями в город прибыли воеводы Дмитрий Пожарский, Иван Бутурлин, Иван Колтовский, за каждым не одна сотня людей, только вот для их сбора времени не имелось. Тогда Воротынский решил так: если собрать нельзя, то оповестить можно. И, как волны от брошенного камня, покатилось во все стороны княжеское остережение.
Утро 17 марта начиналось, как задумывал Салтыков. Ради исполнения положенного действа Гермогена привезли в собор, который был заполнен празднично одетой московской знатью. За неимением царя его роль возложили на князя Гундурова. Всё шло по заведённому чину, под звон колоколов и торжественные песнопения патриарх вышел из Спасских ворот и остановился удивлённый – площадь была пуста! Никого, кроме унылых рядов немцев и пушек с зажжёнными фитилями. В немом одиночестве Гермоген проехал к Покровскому собору и, не совершив службы, вернулся обратно. Так же пусты были в этот день и все московские улицы. Салтыков не мог сдержать досады и при встрече с польскими начальниками говорил одно и то же: «Нынче вы Москву не били, так скоро она вас изобьёт».