Текст книги "Несокрушимые"
Автор книги: Игорь Лощилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
ОЧИЩЕНИЕ
В то время как на окраинах занимался пожар освободительной войны, лавра по-прежнему пребывала в ядовитом дыму раздоров и подозрений. Ляхи, занятые борьбой с восставшими, серьёзных действий не предпринимали, ограничивались мелкими стычками, в которых нередко одерживали верх. Было ясно, что в крепости у них имеется пособник, и Афанасий при поддержке Голохвастова прилагал силы, чтобы изобличить его. Происшествие на кладбище заставило его пристальнее приглядеться ко всем, кто мог быть к тому причастным.
Он решил навестить Малафея Ржевитина. Хотелось всё-таки докончить над могилой Илария внезапно прерванную молитву. Была ещё мысль: попытаться узнать что-нибудь новое о Гурии. На пути к корпусу келий ему неожиданно заступил дорогу Михайла Павлов. Афанасий хотел обойти, но тот схватил его за ворот и поставил перед собой. Пришлось покорно встать, теперь не прежние времена, когда монастырский служка о подобном и помыслить бы не мог. Михаил посмотрел на него и цвыркнул сквозь зубы:
– Я гляжу, ты уже резво бегаешь. А голову чё замотал? Надо, выходит, ждать третьего лиха, так что поостерегись...
И пошёл своим путём. Вот какой удивительный случился разговор.
Келья Малафея встретила странным запахом затхлости и гнили. Странным, ибо причин к тому не виделось. То была келья рядового монаха, от обычной унылости её отличали лишь две настенные полки с глиняными поделками, в основном свистульками, которыми похвалялся Иларий.
– Чего пришёл? – встретил Малафей хмурым вопросом.
– Хочу, чтобы ты свёл меня к могиле Илария, одному никак не сыскать.
– Неймётся тебе, али мало досталось?
– Много ли, мало, а коли обещал приятелю, надо выполнять... Значит, вы тут с ним и жили? – он обвёл глазами келью и подошёл к полке. – Можно глянуть?
– Гляди, – по-прежнему недружелюбно прохрипел Малафей.
Афанасий повертел в руках глинянки, похвалил работу и удивился:
– Крепки, как камень, навек сработаны.
Малафею похвала понравилась.
– Это что... – пренебрежительно махнул он рукою. – Теперь настоящего жару нет для запёка. Что удастся в поварне насушить, то и ладно, а там разве жар?
– Так ведь и глину нужно хорошую иметь.
– Глина ничё, как масло. Сам нашёл.
Кажется, угрюмость стала постепенно рассеиваться, и Афанасий продолжил разговор в том же духе.
– Ты другие балушки не пробовал лепить? Я, случалось, видел и коней и зверей, один умелец даже бабу свою сделал, правда, никто её не признал. Говорят, глине человечье обличье не подвластно.
Малафей усмехнулся:
– Дураки говорят. Вот гляди!
Он подошёл к стене, вынул неприметный камень из кладки и запустил руку в тёмное отверстие. На свет появился глиняный слепок, в котором легко узнавалось лицо Гурия. И хотя подлинник не требовал от лепщика большого мастерства, Афанасий издал восхищенный возглас и всплеснул руками. Польщённый Малафей извлёк из тайника новую голову.
– Лазарь! – угадал Афанасий лаврского монаха, известного обжору и толстяка. Мастер отдавал явное предпочтение толстощёким героям. – Надо ждать третьего лиха, – неожиданно для себя произнёс вслух Афанасий всё время вертевшуюся в голове фразу.
– Что?! – испуганно воскликнул Малафей.
Афанасий рассказал о встрече с Павловым и его странном предупреждении. Малафей казался встревоженным, он молча убрал лепку в тайник, высунувшаяся улитка снова заползла в свою витушку. Афанасий понял, что допустил ошибку, но в чём была причина внезапного испуга Малафея, допытываться не стал. Похвалил ещё раз его работы и, не получив никакого отклика, попросил свести к могиле Илария. Малафей молча собрался и вышел, Афанасий последовал за ним и, заметив, что тот приметно хромает, спросил о причине. Малафей ничего не ответил, довёл до кладбища, прошёл по уже знакомой Афанасию тропе и ткнул в самый крайний снежный бугорок.
– Ты ничего не напутал? – удивился Афанасий.
Малафей сурово глянул на него и безмолвно побрёл назад. Афанасий начал молиться, но никак не мог сосредоточиться, возникло вдруг слишком много вопросов, и он решил, что вернётся к этой могиле, лишь когда получит на них ответ.
Уже почти месяц трудилась Марфа в портомойне. Здесь, избавленная от необходимости ежедневно созерцать человеческие страдания и встречаться с той, которая способствовала разрушению её недолгого счастья, она меньше чувствовала безысходность своего горя, хотя приходилось работать не разгибаясь. Приняли её приветливо, особенно подружилась с соседками, Ефросинией и Варварой. Ефросиния – баба громкая и большая, с огромными красными ручищами, вдовствовала; мужа она потеряла ещё в октябре, во время первого приступа, осталась с двумя детишками на руках. Ратники охотно пользовались её услугами из вполне понятного соображения получить как можно больше за свою плату. Платили сухариком или горстью зерна, Ефросиния радовалась и тому – надо кормить сорванцов. Другая соседка, Варвара, была ярко-рыжей девицей удивительной простоты, что служило предметом постоянных розыгрышей.
– Ох, и намаялась я вчера, – начинает рассказывать Ефросиния об очередном ухажёре, – что ты месишь, говорю этому дурню, чай, не в пекарне, а он знай себе мнёт.
– Что мнёт? – робко спрашивает Варвара.
– Гляди-ка, какая любопытная – удивляется Ефросиния, – всё-то ей нужно знать до тонкости, во-о, распутня!
Варвара заливается краской под стать волосам, на глаза наплывают слёзы. Ефросиния пытается успокоить:
– Ладно, девонька, я ведь тоже раньше бедовая была, навроде тебя, это щас подстыла.
Тут уж Варвара в прямой плач, а бабам того и надо, хохочут, бесстыдницы. Портомойное дело вообще весёлое, любую печаль гонит. Так и в миру было. Как ни настираешься под крышей, всё равно к воде выйдешь, чтобы стирать и полоскать бельишко. А там непременно встретишь кого-нибудь за тем же; говорить не захочешь, петь станешь, у воды без голоса никак нельзя – водяной утянет. Раньше троицкие ходили к Ванюшену пруду, напротив Конюшенных ворот. Ныне стало опасно из-за того, что туда можно было незаметно подобраться из оврага. Ляхи с ближних застав так и делали, тогда пой, не пой, всё одно утащат, чай, не водяные.
Теперь ходили к Нагорному пруду, хоть и дальше, но спокойнее. Брали корыта и шли гуськом, а сопровождавшие охранники несли бельевые корзины. Помогали охотно, у каждого был свой интерес, лишь Михайла Павлов гордо шагал поодаль, изображая важного начальника. Придя на место, расчищали проруби и рассыпались по ближним окрестностям для наблюдения, а бабы расставляли корыта вокруг прорубей и приступали к делу. Тут судачили, делились сокровенным, смеялись, плакали, а то и пели, тихонько, конечно, в голос-то нельзя. Как-то в минуту откровения Марфа рассказала Ефросинии о своём положении. Та посочувствовала:
– Не в ладное время ты рожать надумала, – Марфа только развела руками, – это верно, что не думала, у нас ведь как в серёдке загорится, так и голову отшибает. Что делать, ты не первая, не последняя, родим разбойника, не сумлевайся. Почему разбойника? Потому что в таком вертепе ангелочка не выносишь.
С того времени взяла она Марфу под негласную опеку: глядишь, сухарь сунет в руку или корыто ополовинит, а уж приставальщикам так пригрозит, что те чуть ли не за версту обходят. Но всё это – до поры до времени. Стал вдруг вертеться вокруг неё Михайла: то пришлёпнет, то притрётся, то ущипнёт. Но, конечно, когда рядом нет Ефросинии. Та всё же заметила и пригрозила вальком:
– Здесь у тебя дозора не выйдет, а если обломится, то только вот что.
Дозор Михайлова придумка. Покуда бабы стоят, нагнувшись у проруби, и полощут, он ходит вокруг, присматривается. Тут начинает его бес щекотать и дощекочет до того, что шлёпнет кого-нибудь по отопырке и прикажет идти в дозор, посты проверять. Отказываться нельзя – дело боевое, время военное. А пост оказывается за ближним кустом.
– Чего это он там делает? – как-то спросила Марфа.
– Гляди-тко, ещё одна Варвара объявилась, – хохотнула Ефросиния, – птичек считает.
– Синичек? – уточнила Варвара.
– Курочек, горе ты моё. Наш Петя в иных не метит.
– Так его же Михайлой зовут.
Тут даже Марфа улыбнулась. Помолчала и снова:
– Почему же на холоде?
Ефросиния в это время отжимала выполосканное и так крутанула, что раздался треск. Она в досаде бросила выжимку на лёд.
– Опять спортила! А все вы, девки, со своими вопросами, будто сами не понимаете. Порты, на что мягкие, а и те на морозе твердеют, а то, что в них, и подавно.
Варвара недоумённо оглядывалась вокруг, причина всеобщего смеха была ей непонятна.
– Эх! – с сожалением воскликнула Ефросиния, глядя на возвращавшихся с очередного дозора. – И чего это он меня не пригласит, уж я бы ему хвост пооткрутила.
– Какой хвост? – удивилась Варвара и, видя, что все покатываются от смеха, залилась краской.
После крещенских морозов холода отступили, но на лавру обрушилась новая напасть: цинга, первые признаки которой обнаружились раньше, теперь свирепствовала вовсю. Умирали в день десятками, хоронить было некому, и покойников складывали, как дрова возле кладбища. Портомоев Бог уберёг, верно, оттого, что приходилось часто бывать на свежем воздухе. Зато своих детей Ефросиния потеряла – заболели сразу оба и в один час. Несчастной матери было уже не до стирки. Марфа осталась без надзора.
Теперь настал её черёд, подошёл как-то Михайла и приказал: «Собирайся в дозор!» Марфа прикусила губу и мотнула головой. «Ах ты, сука, перечить вздумала?» – ухватил её и потащил силком. Бабы молчали, знали по себе, что спорить бесполезно. Марфа упиралась как могла, но противостоять здоровяку ей было не под силу. Всё равно, бросила с ненавистью, живой тебе не дамся. А Михайла в запал вошёл, не привык, чтоб отказывали, да и бабы подсматривают. Взял её в охапку, я, хрипит, могу на пост и тянуть, устрою представление при общем глядении, и бросил в снег. Закричала Марфа, заколотила руками, а ему, бугаю, хоть бы что – ухмыляется, по одежде шарит и к себе жмёт. Почувствовала она, что в бок упирается что-то твёрдое, засунула руку в карман его тулупа и ухватила – показалось вроде как труба. Да что бы то ни было, лишь бы покрепче. Вытащила и, когда он готовился торжествовать победу, саданула по голове. Михайла опешил, она ударила ещё и ещё раз, пока не почувствовала, что оружие рассыпается в руках. И так это удивило насильника, что любовная горячка у него враз прошла. Злость, правда, осталась. Выхватил из-за пояса нож, с которым никогда не расставался.
– Ну, зараза, проси пощады, иначе порешу!
Марфа в ответ плюнула ему в лицо.
В это время шум да гам – прибежали охранники с криком о нападении воровского отряда. Бабы подхватились бежать, Михайла со своими людьми остался прикрывать их отход. Неприятеля оказалось слишком много, пришлось отходить тоже, но одного вора всё же удалось схватить. Притащили в крепость и стали корить: с ума вы, должно, совсем сошли, что с бабами принялись воевать. Тот вроде как обиделся и признался: боярский сын, что убег из крепости, навёл гетмана на мысль спустить пруд, откуда идёт к вам вода, вот он и послал людей раскопать запруду.
Известие с быстротой молнии облетело лавру и вызвало страшный переполох, у всех открылась внезапная жажда, каждый стремился запастись водой впрок. Колодцы были мгновенно вычерпаны, у прорубей образовались длинные, злые очереди. В лавре имелось два больших внутренних водоёма: один для скотины и хозяйственных треб, другой для питья, поварни и бань. Питались они из Нагорного пруда через проложенные под землёй трубы и были снабжены с обеих сторон затворами для регулировки уровня воды, чтобы воспрепятствовать переполнению. Умная придумка обернулась для осаждённых бедой, ибо ляхи первым делом перекрыли воду со стороны пруда. Водоёмам грозила скорая участь колодцев, к ним пришлось выставить стражу, чтобы сберечь хоть малую толику. Решение столь же необходимое, сколь опасное: начались ссоры и драки, к существовавшим обвинениям прибавились новые.
Воеводы понимали, что необходимо предпринять срочные меры. Они сошлись для совета, но выработке согласованных действий мешала взаимная подозрительность. Долгорукий хотел выйти с боем к пруду и убить землекопов. Голохвастов возражал, говоря, что от них ждут именно таких неразумных действий, что вся затея с водой, может быть, за тем и устроена. Сам он, со свойственной осторожностью, предлагал сделать тайный вылаз ночью для того, чтобы открыть затворы и наполнить водоёмы. Землекопов же не трогать, ибо они люди подневольные, к тому же соотечественники.
– Гляжу тебе их жальче своих, а, может, они и ближе? – съязви Долгорукий, понимая, что говорит вздор и не имея сил удержаться от того, чтоб хоть как-нибудь досадить воеводе, так глубоко проникла в него постоянно подогреваемая неприязнь.
– Видел, как ты из своих кровь пускаешь, – ответил Голохвастов, – верно, от великой любви.
– Братья, уймите брань, – молил Иоасаф, – потушите свару. Нет у нас земных защитников, кроме вас двоих.
Наконец рассудок взял верх, помогло то, что посидели с глазу на глаз, не смущаемые тайными шептаниями, и решили так: Голохвастов выберется ночью к пруду и устроит там тихую засаду, Долгорукий же выйдет утром явно, а когда отвлечёт неприятеля на себя, засадники ударят с тыла. Несколько охотников тем временем собьют затворы, чтобы более ими не пользоваться. И дали ещё обоюдную клятву: никому не говорить о задуман ном, чтобы Сапегины соглядатаи не могли упредить его заранее.
Как задумывали, так и вышло. Ляхи в самом деле ждали вылазки из крепости и стремительно напали на Долгорукого, пытаясь отсечь его от стен. Появление в тылу троицкого войска, ударившего с двух сторон, привело к всеобщей панике. Они также стремительно рассеялись по окрестностям, сделав землекопов лёгкой добычей осаждённых. В числе тех, кому поручались затворы, находился богатырь Суета, с ними он справился быстро – вывернул вместе со сваями. Однако радость оказалась преждевременной: вода по трубам шла малым током, не способным заполнить крепостные водоёмы. По-видимому, где-то произошло засорение, а это грозило совсем уж непоправимой бедой. Искать следовало на общем входе, то есть в самом пруду, уж очень маловероятно, чтобы засор произошёл одновременно внутри каждой из труб. Проруби находились достаточно далеко от места забора, багром не достанешь. Что делать?
Участники битвы толпились на пруду, обсуждая положение. Суета думал тоже, наконец, раздвинув народ, подошёл к проруби. Сбросил с плеча моток верёвки и стал раздеваться. Делал он это молча и неспешно, на него смотрели с удивлением: неужели нырнёт? Отговаривать не смели – решение представлялось хорошим выходом. Суета обвязался верёвкой и бросил конец стоящим у проруби:
– Потащите, когда дёрну!
И не успели опомниться, как бултыхнулся в воду, подняв фонтан брызг. Отсутствовал он довольно долго, так что иные, обеспокоенные, требовали тянуть верёвку, и вот показался из воды, жадно хватая воздух. В руках у него было что-то, не пролезающее в прорубь, пришлось поднатужиться и, когда под напором могучего плеча край льда обломился, на поверхности обозначилась ещё одна голова – то была несчастная Марфа.
Утопленницу принесли в лавру. Афанасий, как только узнал о гибели девушки, поспешил взглянуть на неё. Она казалась спокойной, умиротворённой; страха или какого-либо волнения, возникающего от созерцания мёртвого тела, не вызывала вовсе, так, спала себе, и всё. Вокруг толпились бабы, в основном портомои, они молча плакали, лишь Ефросиния вздымала время от времени красные кулачища и кому-то громко грозила. Выяснить, на кого направлялся её гнев, оказалось несложным: почти все видели насилие Михайлы и отчаянное сопротивление Марфы. Афанасий осторожно расспрашивал то одну, то другую; думали одинаково; она не вынесла позора и утопилась, однако самого броска никто не видел, было не до того. Внимательно осмотревшись вокруг, Афанасий увидел глиняные осколки – оказалось, что рука Марфы что-то крепко сжимала и, когда её с трудом разжали, это «что-то» рассыпалось на части. Пришлось поползать, собирая и выковыривая из снега.
Внезапно Ефросиния издала резкий крик и с прытью, трудно ожидаемой для её большого тела, бросилась к показавшемуся Михайле. В этом всесокрушающем вихре соединились скорбь, отчаяние, долго накапливаемая безысходность от невозможности отомстить за поругание – ничто не могло ему противостоять: Михайла был сметён с дороги, подобно лёгкой пушинке, и зарылся головой в сугробе. Он задрыгал ногами, пытаясь выбраться, но Ефросиния сильными тычками отправляла его всё глубже и глубже. Жалкий вид соблазнителя вызвал ликование портомоев. Они понимали неуместность выражения сих чувств при покойной, но удержаться не могли.
– Так, так его, Фроська, сотри ему шпынёк!
– Кончай стирать, отжимать пора, авось цикорий потечёт...
– Снегу бы паршивцу в портки наложить, отмороженный гребень и на петухе не стоит...
Подошли две старухи со злыми лицами.
– Эх вы, кобылы бесстыжие, никак вас сатана поседлал?!
А им эти слова только в пущую зажигу, тем паче, что па шум народ с разных сторон повалил. Крику прибавилось, уже никто не ведал, с чего всё началось. Но представление не могло продолжаться вечно, притомившаяся Ефросиния ослабила хватку, и Михайле удалось вырваться из её объятий. Выхватил он нож и бросился на обидчицу; народ наутёк – кому охота с бешеным вязаться? – и осталась Ефросиния одна. Не уйти бы отчаянной бабе от его умелого ножа, по счастью подоспел Голохвастов – видит какое дело и, не раздумывая, огрел Михайлу саблей по голове, плашмя, конечно, чтобы мозги встряхнулись. Тот нож выронил и свалился в снег.
– Расходись! – зычно приказал воевода, а Михайле пригрозил: – В другой раз будешь так баловать, я саблю поворачивать не стану.
Михайла в ответ глянул с такой злобой, хоть трут запаливай. Пришлось дать последнее напутствие:
– Ступай, ступай, у меня для сердитого завсегда палка найдётся!
Отчаянному письму Троицкого архимандрита посчастливилось дойти по назначению, ибо ляхи, вынужденные отряжать силы на борьбу с восставшими соседями, ослабили обложение крепости. Однако сама Москва находилась теперь в таком бедственном состоянии, что не могла оказать изнемогающей лавре сколь-нибудь серьёзного вспоможения. В январе 1609 года Рожинскому удалось-таки осуществить свою задумку относительно удушения москвичей голодом. Отряд ротмистра Млоцкого встал у Коломны, прервав последнюю струйку, но которой текло продовольствие из Рязанской земли. Цены сразу скакнули вверх: за четверть ржи просили по рублю, вдесятеро больше прежнего, а воз сена стоил до трёх рублей. Это было только начало, хлеботорговцы принялись скупать зерно, чтобы перепродавать втридорога и много больше, в русском языке не имелось такого слова, чтобы отразить всю меру их бессовестности. В самом тяжёлом положении оказались малоимущие, они более всего и озлобились. Стали кричать о неспособности властей и во всём виноватить Шуйского, хотя как раз он был одним из немногих, кто пытался помочь беднякам. Царь и патриарх просили купцов не продавать жито сверх установленной цены, призывали их в Успенский собор, где лицемеры проливали слёзы умиления и перед ликом Богородицы объявляли о своих человеколюбивых намерениях, но выйдя из храма, продолжали барышничать и скоро довели цену на рожь до семи рублей. При таком состоянии трудно было надеяться на большую царскую помощь обители, хотя сейчас страждущим братьям пригодилась бы и самая малость.
Авраамий Палицын обратился к патриарху. Он готов взять на себя все заботы по снаряжению обоза, требовались только воины для охраны, не упросит ли о том владыка государя? Авраамий надеялся, что его бескорыстное рвение найдёт поддержку патриарха, впрочем, от известного чрезвычайной строгостью владыки ожидать можно было всякого. И точно, Гермоген, сурово глянув из-под кустистых бровей, произнёс:
– Токмо о своих братьях печёшься, а все иные для тебя ровно чужие...
«Это как же понимать? – растерянно думал Палицын, переспрашивать и уточнять он не решался. – Человек всегда более радеет о ближних. Он всего лишь келарь, а не патриарх, коий сидит на такой высоте, что остальные кажутся одномерными букашками, троицкие братья для него действительно роднее прочих, чем же вызвано недовольство владыки?»
– Как думаешь отвозить хлеб, тайно? – неожиданно спросил Гермоген.
– Зачем таиться, чай, не воры, да и дело благое...
– Значит, на виду у озлобленных людей... Думаешь, не воспротивятся они, отягчённые гладом, и хорошо ли подумают о Божиих слугах?
– Не в наших силах накормить всех, это мог только Спаситель.
– Верно, и знаешь почему? Потому что отдал всё, что у него было, а люди, видя это, старались следовать примерному самоотвержению и довольствовались самой малостью. Возьми в пример Спасителя, открой житницы Троицкого подворья, накорми голодных, тогда никто не посмеет бросить в нас камень.
Палицын потерял от неожиданности дар речи. В подворье имелось немало зерна, предназначавшегося для прокорма и припасённого на чёрный день, но разумно ли в столь тяжкую и неустойчивую годину безоглядно лишаться того, что может уберечь подворцев от погибели?
– Да откуда у нас жито? – начал было плакаться Авраамий. – Сами едва живы, с хлеба на квас перебиваемся.
– Не лукавь! – сурово одёрнул Гермоген. – Доподлинно знаю: пшеницы пятьсот четвертей, ячменю с рожью за тысячу будет.
Цифры были близкими к истинным, спорить не имело смысла. «Но откуда такая точность?» – подумал Палицын, а Гермоген, заметив его растерянность, сказал:
– Превозмоги скаредную расчётливость, яви открытое добросердечие, и оно возвернётся потом, во многажды усиленное людской признательностью. Подумай, сын мой, прими верное решение, и когда объявишь его, я пойду к государю с пастырским словом. Тогда даже он, как бы ни был малосмысленен или уязвлён текущими напастями, подаст помощь обители.
Этот разговор происходил 16 февраля, а назавтра произошли события, заставившие Палицына прекратить осторожные раздумья. Утром москвичей разбудил тревожный набатный звон, конные бирючи разъезжали по посаду и призывали людей идти к Лобному месту. О причине спешного сбора говорилось разное, осторожных смущало только одно: бирючи были не царского вида, значит, и дело затевалось не государское. Многие по сей причине остались дома. А на Лобном месте собрались заговорщики, задумавшие сместить Шуйского. Возглавлял их воевода Григорий Сунбулов, человек решительный и наглый. Крикуны, искусно рассеянные по толпе, стали объявлять вины Шуйского, пьяные голоса вопили о самочинном захвате власти, неумении вести царские дела, позорном сговоре с ляхами, стяжательстве, потворстве хлебным барышникам, пьянстве и таких нелепицах, вроде распутства, о которых незадачливый старец не мог даже помышлять. Побежали за патриархом, силой выволокли его на площадь и стали требовать, чтобы тот высказался за низвержение Шуйского.
– То не Богоугодное дело, – твёрдо отвечал Гермоген, – да не свершится оно моим именем, а вы, сеющие новую смуту, отстаньте о сатанинского наваждения.
Озлобленные заговорщики толкали его и били, обсыпали сорным снегом, но старец неколебимо стоял на своём. Не числя себя в приверженцах нынешнего государя, тяготясь его царственным неумением, он тем не менее в трудные минуты считал необходимым поддержать Шуйского как единственного представителя законной власти. Стойкое поведение Гермогена отрезвило многих и заставило Палицына принять быстрое решение. Он бросился к своему подворью и приказал раздать монастырский хлеб по соседним лавкам, с тем чтобы продавать его по пониженной цене и сбить цену у барышников. Между тем заговорщики, оставив упрямого святителя, устремились в Кремль. На этот раз русский царь оказался достойным патриарха, он бесстрашно вышел к ним и сказал:
– Чего хотите? Если убить меня, то я перед вами и не боюсь смерти; но свергнуть меня с царства не можете без Думы земской. Пусть она соберётся и решит судьбу отечества и мою собственную: её суд будет для меня законом, но не воля крамольников!
Эта немногословная речь оказалась убедительной, в ней явились неожиданные ум и достоинство. Заговорщики смутились и проявили некоторую нерешительность. А в толпе пронёсся слух о дешёвом хлебе, и она мгновенно рассеялась вместе с оральщиками. Оставшиеся без поддержки злоумышленники были вынуждены оставить царский двор и убежать в Тушино. Их оказалось не более трёхсот человек, и многие через некоторое время принесли повинную.
Появление монастырского хлеба вынудило торговцев снизить цену, сразу упавшую до 2 рублей за четверть. Они были недовольны, угрожали Авраамию, и к подворью по распоряжению Шуйского выставили усиленную стражу. Один из барышников пытался устроить поджог лавки, торговавшей троицким хлебом. Уличившая его толпа не стала церемониться: злодею вспороли живот и набили зерном – жри, дескать, вволю, несытный нехристь. Жестокая расправа отрезвила многих, народ на время отстал от буйства, в преддверии Великого поста на него как бы слетело умиротворение. Пошли слухи о разных чудесах.
В начале масляной недели перед Троицким подворьем собралась большая толпа. Рассказывали, что утром у Покровских ворот видели святолепного старца, привёзшего 12 возов печёного хлеба.
– Откуда ты, отче? – спросили его. – Как прошёл через толико множество твёрдых стражей?
И услышали в ответ:
– От дому Пресвятой и Живительной Троицы все мы суть.
Собравшиеся верили, что это был сам святой Сергий и требовали подтверждения. Авраамий велел раздать толпе всю утреннюю выпечку, и люди разошлись довольные. Так происходило не раз, но как ни велики были запасы подворья, они скоро истощились, и цена на хлеб снова начала повышаться. Палицын выгреб всё дочиста, но когда угроза голода нависла уже над самим подворьем, служка по имени Спир Булава увидел, как из щели в стене сыпется рожь. Он намёл 5 четвертей, рожь не переставала течь. Доложили келарю, тот объявил это промыслом святого Сергия и благословил неиссякаемую житницу.
Но то – из легенды. Ключник Пимен предчувствуя, что запасы скоро кончатся, стал умерять аппетиты подворцев. Особенно стеснял новоприбывших, корил каждым куском и следил за каждым шагом; им, бедным, и пожаловаться было некому, келарь такими мелочами не занимался, а выше его – только Бог. Антип, вернувшийся из Устюжны, еле узнал свою Дуню, высохшую наподобие мумии. Пошёл к Пимену с упрёком: почто людей губишь, или тебе душа дешевле гроша? Тот недовольно пробурчал: нынче на монастырский хлеб всяк падок, вот и новый прихлебай пожаловал. Нахмурился Антип, тебе, сказал, каждый кус ломтём кажется, гляди, как бы глазом не споткнуться. Взял Дуню и уехал в свою Кулаковку, а угроза скоро сбылась. Сидел Пимен в поленнице, хотел поварских баб с относом укараулить, да так неловко повернулся, что глаз на сучке оставил. Наказал-таки Господь скаредника!
Вот какие происходили в это время чудеса. Однако самое главное явил Шуйский, приказавший собрать и отправить немедленный обоз для вспоможения Троицкой лавре. Из своего крайнего резерва он выделил воинов под началом доверенного сотника Останкова. Патриарх благословил их в путь и вручил личное послание.
Весь февраль от начала мятежа прошёл в Москве под знаком Троице-Сергиевой лавры, славили мужество и добродеяния её братьев, повсюду творили молитвы о даровании им победы. Зато в самой лавре по-прежнему царило нестроение.
Зачинщиком новой свары явился всё тот же Михайла Павлов. Как-то вечером пришёл он к Долгорукому и сказал: ты-де врагов побиваешь и козни их расстраиваешь, а Голохвастов на тебя наущает; приказал старцу Малафею Ржевитину идти к слугам монастырским, которым верит, и к мужикам клементьевским с таким словом: нам-де от князя Григория скоро всем погибнуть в осаде, надобно как-нибудь исхитриться и ключи у него городовые отобрать, а самого в железы посадить. Ржевитин в великом сумлении мне те слова пересказал, я же присоветовал покуда затаиться и сказать их при народе, чтоб воеводино воровство всем явилось.
Долгорукий сразу послал за Голохвастовым, и тут у них новая свара затеялась. Князь на воеводу, почему он всё время козни строит, тот на князя, зачем он, подобно оголодавшему воробью, на любую поклёвку кидается. Князь на свидетелей ссылается, Голохвастов пытается рассказать, кто они есть на деле; оба не слушают, друг от друга запаляются. Решили устроить немедленный суд, уже собрались повестить для сбора, да тут, к счастью, пришла долгожданная весть: в лавру идёт из Москвы войско для выручки осаждённых и ведёт с собою обоз. По правилам следовало бы утаить такую вещь, чтобы враг не вызнал, но разве рты завяжешь? Всех охватило ликование, славили государя и патриарха – помнят, дескать, о своих сиротах и не оставляют их в беде. Пожалуй, больше всех радовался сам Долгорукий, потому что с войском шёл его сын Иван. По такому случаю он был не прочь потушить новое дело, однако Голохвастов настаивал: давай разберёмся прилюдно и выведем шептунов на чистую воду. Долгорукий благодушно отмахнулся – делай, как знаешь.
Голохвастов позвал Афанасия и рассказал ему об очередном навете. То, что Павлов и Ржевитин играли в нём второстепенную роль, было ясно изначально, за ними стоял некто более умный и хитрый, подозревали даже, кто именно, но как найти нужные доказательства? Афанасий вызвался идти к Ржевитину, у меня, сказал, есть на его счёт свои соображения. Ладно, иди.
– Чего пришёл? – угрюмо прохрипел Малафей, однако на этот раз в его тоне не слышалось никакой угрозы. Болезнь, которая тогда только начиналась, теперь окрутила его полностью. Зловонный запах, поразивший Афанасия в прошлый приход, ещё более сгустился, хотя имел теперь другую природу. Ржевитин смотрел на гостя измученными глазами, но тот не испытывал никакого сострадания, на что имел все основания и сразу решил их не скрывать.
– Должок пришёл отдать, – объяснил Афанасий причину прихода, – ты ведь меня тогда чуть жизни не лишил, теперь моя очередь.
Малафей отшатнулся, как от удара, но быстро пришёл в себя и прохрипел:
– Захотел, так и лишил бы, пожалел, дурак, за-ради Илария.
–Не поминал бы ты его светлого имени своими грязными устами.
Теперь Ржевитин по-настоящему испугался. Какие-то страшные мысли роились у него в голове, отражались судорогами на опухшем лице, наконец, он решил, что притворяться более нет смысла и почти одними губами прошелестел:
– Кто сказал?
– Никто, сам догадался. Когда ты на евонную могилку указал, я ещё удивился: во время моего прошлого моления её не было. Как же гак, думаю, мне сказал, что Иларий помер той же ночью, стало быть, две недели назад, а похоронил только сейчас? Пошёл в поварню, где твои глинянки сушатся, там и нашёл ответ. Ты всё это время, о покойнике не объявляя, брал на него пищу. Две недели с трупом жил, а после моего расспроса понёс его на кладбище, где я ненароком подвернулся, тут мне и досталось. Бедный Иларий любил тебя по-братски, молился о твоей благодати, ты же последнего долга не мог ему отдать. Потому за свой мерзопакостный грех и смердишь вживе, Господь всё видит и за зло наказует.