Текст книги "Времена не выбирают (СИ)"
Автор книги: Игорь Черемис
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Глава 5
«Ветра дикий смех»
– И как ты собираешься доказывать, что Елена Георгиевна заставила Якира что-то сделать? – Бобков не смотрел на меня.
Он делал вид, что читает мой короткий рапорт, написанный строго по заветам Юлия Цезаря – пришел, увидел, победил, пусть и не в таком афористичном виде. На самом деле он уже, наверное, выучил эту страничку наизусть. Я не знал, о чем он думает, но надеялся, что о супружеской паре Сахарова и Боннер.
В субботу Бобков меня видеть не пожелал. Принял по телефону донесение, что всё прошло благополучно, и отпустил до понедельника. Поэтому остаток выходных я провел с семьей, мы с Татьяной и Анастасией Викторовной долго гуляли по району – в основном в парке Дружбы, ещё не облагороженном различными аттракционами, но с многочисленными утками в каналах и прудах. И в целом я вообще выкинул работу из головы, насколько это было возможно. Мне не хотелось думать о том, что кто-то под меня копает, что это шевеление раздражает и хочется уже взять в руки старый маузер и привести в порядок расстрельный подвал на Лубянке… Я понимал, что ничего из этого мне никто сделать не даст. И ещё мне не хотелось думать о том, что мои рапорты об иноагентах и реабилитации – ну пусть будет реабилитации – Сталина – просто-напросто замылили умудренные сединами товарищи из Политбюро. Впрочем, я понимал, что это, скорее всего, не так.
В принципе, мои предложения шли вразрез с генеральной линией партии и советского государства. Тот же рапорт по Сталину, в котором я хотел не сделать его святым, не вознести на небесный престол или что-то вроде этого, а всего лишь вернуть бывшего всемогущего Генсека в историю страны, как это сделали в моем будущем со своим Мао Цзэдуном Коммунистическая партия Китая. Андропову моя идея, кажется, понравилась, и он согласился, что она достойна рассмотрения на Политбюро. Вот только рапорты я передал сразу же, в начале сентября, и с тех никакой реакции заметно не было. Но, видимо, в Политбюро были свои отношения со временем.
Конечно, отдавая Андропову свои наработки, я понимал, что быстро ничего не произойдет. Председатель КГБ наверняка должен был составить собственную сопроводительную записку к моим предложениям, получить какие-то заключения – уж не знаю от кого, но всякие референты у него имелись в количестве. Скорее всего, речь в этих заключениях шла об истории проблемы – чтобы Андропов не выглядел бледно, когда ему начнут задавать вопросы. В общем, обычная бюрократия, которой было не избежать.
Ну а потом эти предложения разбирали уже референты членов Политбюро, какие-нибудь советники секретарей ЦК и министров, просто доверенные подчиненные, заместители. Конечно, Политбюро постарается ограничить доступ к моим предложениям, навешает всякие грифы секретности в дополнение к тем, которыми эти предложения обзавелись при выходе из КГБ – не хватало ещё утечки куда-нибудь на Запад, где тут же начнут полоскать советскую власть за отход от принципов коммунизма или чего похлеще, там это умеют. Поэтому будет узок круг этих референтов и советников, а, значит, появление их заключений растянется на какой-то заметный срок.
И всё же мне казалось, что кто-то из Политбюро должен был взвиться, прочитав мой рапорт, касающийся Сталина. Например, Суслов был и несдержан, и слишком сильно не любил бывшего вождя, слишком явно проводил антисталинскую политику. Но нет – и с этой стороны была тишина.
Наверное, ожидать какого-то вердикта стоило не раньше весны будущего года. Но я уже начал физически ощущать, как утекает отпущенное на выход из тупика время – и моё, и всей страны. Весной 1973-го может уже быть поздно что-либо менять, и никакое возвращение Сталина в историю страны не поможет. Торопливым распихиванием диссидентов по колониям я выгадал отсрочку, но она была очень и очень небольшой. Для чего-то существенного мне нужны были инструменты помощнее, но я не знал, как донести эту простую мысль хоть до кого-то – до Бобкова, Андропова или Брежнева. Мне просто нечего было им сказать в доказательство своих слов, поскольку я знал будущее, но не мог в этом признаться, а они считали, что Советский Союз будет существовать вечность, по сравнению с которой какие-то диссиденты не значат вообще ничего.
* * *
Сегодня у Бобкова были дела и помимо меня. Дело в том, что некий отказник решил взбрыкнуть и прямо с утра пытался прорваться в американское посольство. К диссидентам он не относился, хотя тут вполне подходила знаменитая одесская формула – никто не знал, где заканчивались диссиденты и начинались отказники. Но в данном случае Пятое управление могли обвинить только в отсутствии экстрасенсов, но нас всё же зацепили – мол, надо было предвидеть и предотвратить. Отказник, разумеется, никуда не прорвался, и сейчас решался вопрос о передаче его дела в юрисдикцию Комитета – а это явная статья об измене Родине и серьезный срок, во время которого он не только в Израиль уехать не сможет, но и выйти из колонии – тоже.
Но этот отказник меня касался слабо, хотя тревога начальства могла закончиться чем угодно.
– А зачем, Филипп Денисович? – спросил я.
– Что – зачем? – он всё же оторвал взгляд от моей писанины.
– Зачем доказывать то, что доказать попросту невозможно? – объяснил я. – Саму записку Якир, по его словам, уничтожил… сотрудники колонии провели обыск, пока мы с ним сочиняли заявление, и ничего не нашли. Тоже ничего не доказывает, но в любом случае – записки у нас нет, и не факт, что её читала жена Якира. Скорее всего, она просто передала листок бумаги, не знакомясь с содержимым. И если Боннер пойдет в отказ, даже очная ставка с Якиром ничего не даст – один будет говорить одно, другая – другое.
– Ну а чего ты тогда хочешь?
– Я хочу мира во всем мире и процветания СССР…
– Виктор!
– Извините, товарищ генерал-майор, – я виновато опустил глаза.
– Чего ты хочешь сделать с этой гражданкой? – Бобков всё же снизошел до развернутого вопроса.
– У нас на неё материала много… если будет разрешение или приказ, она засядет плотно и надолго, – ответил я.
– Не будет ни того, ни другого, – Бобков повертел головой, словно воротник генеральского мундира натирал ему шею. – И ты это прекрасно понимаешь.
– Не понимаю, – я посмотрел прямо на него. – Честно, Филипп Денисович, не понимаю, почему она стала неприкасаемой.
Он тяжело вздохнул, ответил на мой взгляд и, видимо, что-то увидел в моих глазах.
– Всё время забываю, Виктор, что ты раньше с этим не сталкивался, – сказал генерал. – Дело в Андрее Дмитриевиче Сахарове. С ним беседовали, когда он увлекся диссидентскими идеями, спрашивали, что, по его мнению, нужно сделать… но запросы у него были, конечно… невыполнимыми. Но договариваться всё же пришлось, он не глупый человек и понимает, какие опасные знания хранятся в его голове. Эти знания к тому же нужны нашим противникам из западных стран…
– Договор был в том, что он не передает никаких сведений о нашей ядерной программе на запад, а мы не трогаем ни его, ни его супругу?
Бобков чуть сморщился.
– В общих чертах – да, именно так. Пока он выполняет свою часть этой договоренности, мы вынуждены выполнять свою. Поэтому ни он, ни его супруга не окажутся в тюрьме по диссидентским делам. Но, как я тебе говорил, за ним присматривают, и если будет хотя бы намек на его готовность сотрудничать с западными разведками…
Это было просто и понятно. Комитет играл в игры и был уверен, что и остальные в эти игры готовы играть. Возможно, какое-нибудь ЦРУ или Ми-6, да хоть французы с итальянцами, были готовы участвовать – часто по своим правилам, – но всегда могли найтись те, кто ни в какие игры играть не собирался, делая ставку на эффективность. Конечно, в моем будущем не было никаких доказательств того, что Сахаров слил какие-либо секреты. Но невозможно доказать отсутствие чего-либо. И сейчас я не исключал, что все знания этого академика уже являются секретом Полишинеля, но какая-то из разведок делает вид, что их информатор молчит, как рыба.
В принципе, в будущем будет легко замаскировать информацию Сахарова, допустим, под откровения Горбачева или Ельцина. Да и в девяностые много секретов перестало быть таковыми просто в силу того, что новые независимые страны, в которые превратились союзные республики, были просто счастливы раскрыть тайны советского прошлого бывшим заклятым друзьям.
Бобков ничего этого не знал, не знал и Андропов, и контрразведчики из Второго главного тоже не знали. И все они были вынуждены исходить из того, что Сахаров может заговорить, а они не успеют этого предотвратить. Головы в этом случае полетят вовсе не в фигуральном смысле. Поэтому Сахаров оказывался неприкасаемым, а вместе с ним и его жена.
– Если я по своей инициативе попрошу у них встречи, будет ли это в рамках договоренностей?
Бобков явно удивился.
– Зачем тебе это?
– Хочу попросить их, чтобы притушили фитилек, а то коптит, – улыбнулся я. – Они слишком активничают, пользуясь эти договором. Вы верите в то, что ту записку Якиру передала именно Боннер?
Генерал на мгновение задумался, потом кивнул.
– Да, это укладывается в логику происходящего.
– Вот. Понятное дело, что та же Боннер, если её прижать доказательствами, которых у нас нет и быть не может, начнет утверждать, что это был её душевный порыв, что она сама обнаружила все нужные статьи в наших кодексах, нашла примеры в судебной практике. Но она, во-первых, врач по профессии, юриспруденцией никогда не занималась, как и уголовным правом. А во-вторых, для этого нужна уйма времени. То есть ей эти статьи и примеры кто-то попросту подсунул. И меня очень интересуют этот архив и юристы, которые его собирали.
– Меня тоже, – задумчиво произнес Бобков. – Но я рад, что это проблема не нашего управления. Слышал я, как Григоренко череп грызут за то, что он не может отследить контакты этой семейки.
Григоренко – однофамилец диссидентствующего генерала и тоже генерал, начальник Второго Главного управления. Ну да, такой геморрой на вверенной территории никому не нужен. С другой стороны – эта ведомственность очень мешала. Вместо того, чтобы толпой взяться за дело и хоть как-то закрыть его, одно управление КГБ радостно смотрело, как другое управление всё того же КГБ всё глубже и глубже погружается в грязную лужу.
Я прикинул свои возможности – и понял, что ничего с этим поделать не могу. Без санкции начальства мне нельзя даже смотреть в сторону Сахарова и Боннер, а санкцию мне никто не даст. Даже если я пойду к Андропову, выложу перед ним весь расклад и докажу необходимость – он сначала поговорит с Бобковым и Григоренко, потом посоветуется с Цвигуном, и всем кагалом они решат, что незачем дразнить гусей из Академии наук, где каждый второй академик – готовый диссидент. И это не считая каждого первого. У них у всех есть что-то в прошлом, что могло выстрелить в самый неожиданный момент – кто-то недоволен, что посидел при Сталине, как Туполев, кто-то хочет большей открытости в научных сношениях с западом. Кто-то просто разок побывал на какой-нибудь научной конференции в Берне и не прочь превратить это в ежегодное развлечение с соответствующими суточными. А кому-то, наверное, снятся зарплаты их западных коллег, работающих в престижных институтах вроде американского МИТ. И этих потенциальных диссидентов не один и не два, а около трех сотен, и за каждым стоит школа с кучей сотрудников, отвечающих за критические важные для страны направления…
– Понимаю, Филипп Денисович, – сказал я. – Соваться в это…
– Да, лучше обходить стороной, – согласился он. – И думать, что мы можем сделать сами, без привлечения супруги академика Сахарова. У тебя всё?
Я вяло подумал, что лучшее, что мы можем сделать – отправить обоих в Горький, в небольшую квартиру на окраине. Горький сейчас – закрытый город, иностранцев там быть не может в принципе, а через других диссидентов пусть передают информацию сколько угодно. И Второму главному будет полегче контролировать возможные утечки… Вслух я этого, разумеется, не сказал.
– Филипп Денисович. Хотел спросить, не знаете ли вы, в каком состоянии мои рапорты, которые я подавал в сентябре?
Бобков посмотрел на меня с легким подозрением. Скорее всего, он был в курсе, как я реагирую на различные проволочки, и, кажется, у него появилась мысль, что сейчас я снова начну швыряться удостоверениями и подставлять генерала под гнев высокого руководства. Но я уже немного перегорел, да и повторяться мне не хотелось.
Видимо, мой безмятежный вид его немного успокоил.
– Нет, пока никаких сведений, – сказал он. – Но это и не наш с тобой уровень. Придет время – всё сообщат, в этом будь уверен.
– Я уверен, что сообщат… а насчет времени… Мне кажется, что мы уже опаздываем, и с каждым днем это чувство всё сильнее и сильнее. Не могу объяснить, возможно, это та самая хваленая интуиция так работает, но… В общем, если будет возможность…
– Это могу пообещать, спрошу у Юрия Владимировича при случае, – мне показалось, что Бобков сказал это с заметным облегчением. – Если это всё, тогда иди.
* * *
В своем кабинете я поймал себя на мысли, что никакого разочарования не испытываю. Ни по поводу Боннер, ни по поводу своих рапортов. Я был даже немного рад, и, наверное, подобные чувства обуревали Бобкова, когда он узнал, что Сахарова с тем договором будет вести не его управление. Дело в том, что я чувствовал – я сделал всё, что от меня зависит, и теперь судьба Советского Союза вовсе не в моих руках; стандартная формулировка «делай, что должно, и будь, что будет». Повлиять на Политбюро у меня возможности не было, влезать в академическое кубло не было желания… Если всё провалится, то, значит, так тому и быть – СССР пусть разваливается по плану, а я озабочусь своей семьей и своими близкими. В конце концов, у меня в голове есть много песен из будущего.
В такой задумчивости я и провел остаток дня, даже посвятил пару часов сугубо хозяйственным вопросам, которые напрямую к моей компетенции не относились, но были важны для развития группы. Дело в том, что вся моя бригада сейчас фактически жила на два дома – начальник, то бишь я, сидел в здании центрального управления, а все подчиненные обитали в управлении по Москве и области. Насколько я знал, Алидин уже говорил на эту тему с Цвигуном, но воз пока оставался на своем месте. Одномоментно вырвать полтора десятка человек из штатного расписания никто не даст, тем более что у меня подобрались вполне перспективные кадры, да и на Лубянке такую ораву не ждут – их и сажать некуда, и своих следователей с оперативниками хватает. Я подозревал, что статус кво продержится ещё минимум с полгода, хотя мне приходилось на совещания с подчиненными ходить пешком – к себе ведь не вызовешь. А это означало, что я должен как-то сохраняться в списках на проход московского управления – но пока что мне шли навстречу и серьезных бумаг не требовали.
После ударного рабочего дня я предъявил дежурному удостоверение и вышел на Фуркасовский переулок. Постоял немного, привыкая к зимним сумеркам, огляделся по сторонам – и моё внимание привлекла красная иномарка, смотревшаяся на нашей стоянке среди черных двадцать четвертых «Волг» вставным зубом. Неподалеку от иномарки мялся постовой сержант – из нашего ведомства, но смущенный донельзя, словно он был юной институткой, которая услышала ловкий комплимент от известного ловеласа. Правда, на институтку этот сержант похож не был – я никогда не слышал, чтобы у воспитанниц женских институтов дореволюционного времени имелись роскошные усы. Впрочем, это было внешние различия, а что там творилось в душе этого великовозрастного идиота, мне было неведомо.
Я направился прямо к нему.
Сержант расценил моё появление, как спасательный круг – и совершенно напрасно. Я остановился, подождал, пока он досеменит до меня, и хорошо отработанным движением снова достал своё удостоверение. Оно у меня было насыщенно-бордовым и выглядело свежим, чем могли похвастаться очень немногие мои коллеги по Комитету. Дело в том, что когда ты носишь в кармане и теребишь эту бордовую книжечку в руках на протяжении нескольких лет – обычный срок выслуги для следующего звания, – то цвет заметно меняется и становится не таким ярким. Бывают и несчастные случаи – Валентин рассказывал, что он уехал в отпуск, забыв удостоверение на кухонном столе, куда по утрам добивало солнце; теперь у него бордовой была только лицевая сторона книжечки, а задняя обложка делилась наискосок, отмечая ту границу, через которую не смог перейти солнечный луч. У меня же за этот год сменилось два удостоверения, нынешнее я получил совсем недавно, и никаких несчастных случаев с ним не происходило.
– Майор Орехов, – представился я. – Сержант, почему на территории управления посторонние?
Я не посмотрел на красную машину, он тоже. Но мы оба знали, о чем речь.
Постовой замялся, но всё же нашел в себе мужество представиться.
– Сержант Соколов, – он даже козырнул. – Автомобиль проверен, опасности не представляет. И там… там… Высоцкий!
Я поморщился. Всё же эта страсть к сотворению кумиров мне была немного чужда. Но здесь и сейчас – да и потом, чуть ли не до самого начала девяностых – советские граждане предавались этой страсти очень активно, причем кумиром мог стать кто угодно. Высоцкий, в принципе, был одним из многих, но, пожалуй, с самой большой фанатской аудиторией. К тому же его знали в лицо – чем сейчас не могли похвастаться многие эстрадные певцы.
– Сержант, у тебя есть приказ, что Высоцкий не подпадает под действие правил несения караульной службы? – вкрадчиво спросил я.
Я лично не знал, как было в Комитете и его наследниках в девяностые. Старожилы рассказывали, что одно время в мрачное здание на Лубянке – самое высокое в Москве, как хохмили в анекдотах – мог зайти вообще кто угодно. Конечно, кто угодно туда не заходил, но те, кому было нужно – захаживали, чтобы порешать свои вопросики. К нулевым эта практика уже закончилась, а чуть позже для смельчака, рискнувшего припарковать свою тачку в Фуркасовском, всё могло закончиться самым печальным образом. Не расстрелом, конечно – расстрелы отменили в девяностые, – но серьезными неприятностями, по сравнению с которыми даже годичная отсидка за решеткой была не самым плохим вариантом. Проколы случались – вспомнить хоть того «художника», который сумел поджечь одну из дверей здания как раз в этом переулке, – но и этот живописец в итоге предпочел ставшей очень негостеприимной Москве более безопасный, как ему тогда казалось, Париж.
Но здесь и сейчас, в 1972 году, нравы были весьма либеральные, а Фуркасовский вовсе не был закрыт для посторонних. Но сержант этого явно не знал, к тому же популярные артисты – а других звезд в СССР попросту не было – могли делать почти всё, что хотели. Нарушать правила дорожного движения, пить и буянить, изменять женам с любовницами и любовницам – с другими женами. Отвечали за свои проступки единицы – да и те должны были попасть под какую-нибудь кампанию или совершить что-то совсем уж страшное по советским меркам. Езда в пьяном виде по центру Москвы, например, считалась невинной выходкой – и дело ограничивалось легким внушением со стороны инспектора ГАИ. Ещё артист мог лишиться открытки со своим автографом, но это, наверное, даже не стоит упоминать. Они, кстати, много позже очень горделиво вспоминали в своих интервью, как милиционеры отпускали их, узнав популярную физиономию – или даже сопровождали с мигалками до дома, нарушая целую россыпь должностных инструкций. Как и этот сержант Соколов – здесь и сейчас.
– Нет, товарищ майор, такого приказа у меня нет, – четко ответил постовой.
Кажется, он подумал, что серьезно влип, и собирался подороже продать свою шкуру. Но мне его шкура была без надобности.
– Вот и выполняй те приказы, которые у тебя есть, товарищ сержант, – жестко ответил я. – Кто бы перед тобой ни был – Высоцкий или не Высоцкий. Но не сейчас. В следующий раз. Сейчас я исправлю твою оплошность. Свободен!
Мне показалось, что по лицу сержанта пробежала тень облегчения – не как у приговоренных и помилованных, а как у тех слесарей, которых озадачили срочным заказом под конец рабочего дня, но потом отменили намечающийся аврал.
– Так точно! – он козырнул и отошел в сторону, стараясь незаметно коситься на меня и на красную машину.
И на Высоцкого, конечно.
Я не стал его разочаровывать. Подошел к «рено», открыл пассажирскую дверь и уселся на сиденье.
– Здравствуй, Владимир, – сказал я. – В последнее время ты какой-то стеснительный. Не приходишь, не звонишь. Надеюсь, ты меня ждал, а не кого-то другого?




























