Текст книги "Особые приметы"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Вы остановились на улице Святого Рафаэля. Серхио подвел тебя к витрине, где красовался богатый набор презервативов, и показал на коробочку, где на этикетке была изображена Джоконда. Твоя неопытность и чистота разжигали в нем зуд опытного человека, и, пока вы шли к публичным домам Робадорс, он делился с тобою своими познаниями.
– Самые лучшие проститутки – самые дешевые. На днях я был с одною за шесть песет. Беззубая, чесоточная. Солана[18]18
Солана Хосе Гутьеррес (1886–1945) – испанский художник.
[Закрыть], наверное, мечтал о такой модели.
– И ты с ней спал?
– Я велел ей раздеться и вымыться. Это что-то потрясающее, клянусь тебе. Я хотел сделать с нее набросок, но она рассвирепела. Ах ты, молокосос, говорит! Это тебе что – Академия изящных искусств?
– А ты что?
– Дал ей пять дуро и смылся.
– Не тронув ее?
– Не тронув.
– И она не обиделась?
– Обиделась? Да для нее это облегчение. Представляешь, по сто клиентов в день. Тут при любом темпераменте не выдержишь.
(Когда несколько дней назад ты после семилетнего отсутствия ступил на землю Барселоны, то точнейшим образом повторил тогдашний ваш с Серхио маршрут в надежде оживить ощущения, которые испытал в те дни. Внешне тут мало что изменилось, публичные дома были закрыты, но в барах, которые с успехом их заменяли, женщины по-прежнему бойко торговали собой; лачуги и кабачки были как раньше; такими же, как всегда, были вечные чистильщики ботинок и нищие. Но изменился ты сам, и твое юношеское возбуждение уступило место грустному безразличию. Квартал продолжал жить своей мрачной жизнью, чуждой тебе теперь точно так же, как была она чужда твоей тогдашней юношеской жизнерадостности. Ты вяло пытался вызвать в памяти праздник Тела Господня в 56-м году, несколько месяцев спустя после смерти Серхио, – когда ты фотографировал процессию на улице Гуардиа: римские гладиаторы в сандалиях, перезревшая святая Эулалия, которая жевала резинку, округлый зевок священника; а за всем этим под знаменитой вывеской, возвещавшей: «Комнаты мадам», – выступали только что получившие первое причастие девочки, одетые ангелочками с крылышками и в белоснежных туниках – как будто подростки маркиза де Сада в мистическом раскаянии шествовали в меблирашки на святотатственную, безумную, сказочную оргию. Глухое забвение справедливо покрывало этот период твоей жизни как никакой другой. И только фотографиям – единственным зримым свидетельствам – удалось спастись, но как восстановить в подробностях те месяцы, такие для тебя важные, месяцы вашей ушедшей дружбы?)
Походив с тобою по кварталу, Серхио завел тебя в один из баров, где он был завсегдатаем, и вы сели за столик с двумя женщинами. Твой приятель вел себя в этой обстановке так, словно вырос тут, и ты, сгорая от зависти, восхищался его дерзостью, его молодостью, его смелостью. Проститутки обращались с ним по-свойски, и ты помнишь, как он, улучив момент, отошел поговорить с каким-то человеком и купил у него маленький пакетик, который тут же спрятал в карман.
– Тебе нравится грифа?
– Это что такое?
– Трава.
– Наркотик?
– Да.
– Никогда не пробовал.
– Придешь ко мне – покурим.
В тот день ты не пошел к нему и не курил грифы. На самом деле, как ты потом обнаружил, Серхио тоже не курил: всего-навсего вдыхал и тут же выдыхал дым, не дав ему дойти до легких. В тот день случилось нечто для тебя чрезвычайно важное, в чем тогда ты ни за что никому бы не признался: одна из женщин предложила тебе пойти с ней, и ты, боясь, как бы не догадались, что ты девственник, согласился, к тому же ты не знал – и это придало тебе решимости, – что любовью можно заниматься и в час пополудни. До тех пор ты считал, что это возможно лишь в темноте, исключительно под сладкие звуки флейты и только на восточных диванах с обольстительными куртизанками Пьера Луи[19]19
Пьер Луи (1870–1925) – французский писатель.
[Закрыть]. Комнатка была маленькая и душная. Постель грязная. Огромный, подавляющий своими размерами шкаф. Ты, дрожа, разделся, не отваживаясь взглянуть на ее тело, потому что стыдился своего собственного, и вдруг поразился, обнаружив, что прикосновение ее опытных пальцев превращало тебя в мужчину… ты ощутил судорожное наслаждение, которое вернуло тебя к жизни после бесконечно длившихся секунд забытья, смерти. Потом, встав с постели, ты оглядел себя в зеркало и только удивился, больше ничего.
Любовь, глубины которой ты предчувствовал с самых детских лет, – неужели и есть это?
Похоронная процессия неожиданно вышла на аллею и остановилась около могильных ниш, в сотне метров от того места, где стояли вы. Процессию сопровождало несколько священников, и, пока служащие похоронного бюро снимали гроб с катафалка, ты с глубоким недоверием следил за их шаманством. Фальшивый ритуал, который придумали другие, а эти лишь механически повторяли, преследовал твоих соплеменников до гробовой доски. Наместники бога, безъязыкого и никчемного, жили и процветали за счет боязни и незащищенности людей, как ненасытные, привыкшие к роскоши стервятники. В тебе поднялся нерастраченный юношеский протест, и, подумав о том, что ожидает профессора Айюсо после смерти, ты почувствовал тошноту.
– Устал? – сказал Рикардо.
– С непривычки.
Чтобы сократить путь, вы вернулись обратно по лестнице. Вид, как и прежде, был великолепный: точно из металла – неспокойное море, навесы и резервуары компании «Кампса», пустынный пляж; вы спускались (сердце колотилось отчаянно, и пришлось идти не торопясь), и по дороге ты разглядывал надписи на плитах: «Я был таким, как ты, и станешь ты, как я», «Господь всемогущий, прими в райские кущи раба своего», «Не умер он, а только спит». Призывы, мольбы, советы, наставления – напрасные манки бессмертия.
Какая странная религия у твоих собратьев, думал ты, и как дико, что они поклоняются тому, кто потерпел поражение с собственным творением, – пришлось даже спускаться в этот мир, чтобы доделать его и исправить; а что из этого вышло, всем хорошо известно: еще одно поражение. Какова же мораль этой смехотворной истории?
Ниши с цветами в горшках, с венками, лавровыми ветвями. Потускневшая фотография господина в парадном фраке. У подножья колонны, которую венчала богоматерь, – аллегория смерти из алебастра. Могила в виде египетского саркофага. Сердитый и торжественный ангел тянулся ввысь, как нью-йоркская статуя Свободы.
Тяжелое, тоскливое небо нависало всей своей мутной пустотою над бесплодным краем могильных плит, рассыпанных в траве. Из последних сил трепетала ива, и тучи мрачно собирались над нею. Несколько листьев слетело на землю – не по времени раннее предвестье осени. Из глубинных пластов горы, по порам земли сочилась смерть и лезла в глаза во всей ее порожней очевидности, в жалком апофеозе, подлом и косном торжестве.
«Забвение не торжествует, хотя и отнимает у нас близких. Узы истинной любви нерушимы вовеки».
Рикардо смотрел на тебя с удивлением: и, вернувшись в тяжкую реальность гнетущего испанского лета 1963 года, ты обнаружил, что стоишь на Юго-Западном кладбище Барселоны среди скорбных крестов и вслух разговариваешь сам с собой.
Накануне ночью, после приезда Антонио, в тревожном и беспокойном сне Альваро пытался извлечь из прошлого близкий ему и далекий облик профессора. Никак не давались и исчезали в провалах памяти жесты и движения, а ведь в течение нескольких лет он видел его регулярно, дважды в неделю. Айюсо ходил сутулясь: на кафедру поднимался не спеша и обычно стучал костяшками пальцев о стол в знак того, что можно садиться. Взгляд его был добрым, чуть робким, очень редко – суровым и отсутствующим. Говорил профессор неторопливо, выделяя голосом то, что считал важным, и скорее веско, нежели взволнованно; случалось, он нервно постукивал пальцами по подлокотнику кресла или снимал и снова надевал очки. Сидя лицом к нему, четыреста студентов слушали и записывали, склонившись над грязными столами аудитории.
О том единственном разе, когда Альваро видел его в домашней обстановке, сохранилось неясное воспоминание (восхищение профессором пришло гораздо позже, уже когда Альваро жил в Париже, после первых университетских волнений 56-го года, и было вызвано той решительной и смелой позицией, которую занял профессор, защищая своих учеников). Айюсо жил скромно (это было совершенно очевидно); колоритная экономка (несомненно, тиран в доме) принесла Антонио, Рикардо и Альваро по чашке кофе, подслащенного сахарином. Мебель в квартире была старая, шторы темные, вдоль узкого коридора тянулись полки с книгами; на стене висела превосходная репродукция Караваджо. Письменный стол завален папками и книгами, а на краю стояла старая фотография Америко Кастро с сердечной дарственной надписью. Они просидели у него несколько часов, но как ни старался Альваро, он никак не мог отрыть в памяти, о чем же именно они разговаривали. Сидя напротив них, Айюсо курил одну сигарету за другой, а на коленях у него сладко растянулся черный кот и так лежал неподвижно, гибкий и горделивый, точно геральдический лев. (С тех пор прошло тринадцать лет, и на этом воспоминания обрывались.)
В ту осень (1950) Альваро записался в семинар по политической экономии и аккуратно ходил на занятия по истории средневековых правовых институтов, которые вел Айюсо; Антонио, Энрике и Рикардо тоже были в числе его учеников, и часто у них вспыхивали споры относительно лекций и мыслей, которые высказывал профессор. Альваро слушал своих друзей, не слишком вникая в смысл того, что они говорили, ибо был убежден, что политика – удел дураков, и к тому же был с головой занят открытием Китайского квартала и книгами, которыми его снабжал Серхио. Избавившись от надзора тетушки Мерседес, он наслаждался праздностью университетской жизни, приходя в восторг от одной только мысли, что вырвался из той среды, в которой прозябал до сих пор, инертный, малодушный, застенчивый.
– Что ты собираешься делать после университета? – спрашивал его Антонио.
– А ты?
– Буду поступать по конкурсу.
– Куда?
– На дипломатическую службу.
Эта мысль пришлась Альваро по душе, но Серхио в один миг разбил ее в пух и прах, заявив, что главная миссия дипломата заключается в том, чтобы улыбаться, целовать ручки дамам и уметь как следует очистить апельсин.
– Дипломат – это дурак от рождения, только полиглот. Уж лучше рекламировать зубную пасту в газетах.
Серхио появился неожиданно, после семинара по политэкономии, и подошел к группе однокурсников Альваро, которые и в баре продолжали обсуждать теории физиократов.
– Осточертели мне твои приятели, – сказал он Альваро. – Всегда-то они серьезные, будто на похоронах, только и разговору у них, что об Адаме Смите да социальных классах… Когда я при них пью вермут, мне все кажется, что они смотрят на меня, словно хотят сказать: ты вот пьешь, напиваешься в то время, как рабочие гнут спину по двенадцати часов в день за тридцать шесть песет, а в Андалузии семнадцать процентов детей больны туберкулезом, не стыдно тебе?.. А мне вот не стыдно. Что они о себе мнят? Тоже мне искупители! – говорил он, устало пожимая плечами. – А с другой стороны, кто такие рабочие? Des bourgeois qui n’ont pas réussi[20]20
Те же буржуа, только неудачники (франц.)
[Закрыть]; рабочий или буржуа, раз он работает – значит, дерьмо.
Они вышли с территории университета и медленно направились туда, где стояла МГ. Остальные уже разошлись.
– Я знаю, что ты думаешь: не будь я богатым, я бы так не говорил. Может, это и правда. Деньги облегчают жизнь, и я не виноват, что мой отец вовремя не спохватился и что Ане не пришла в голову мысль принять меры, чтобы не рожать… Но знаешь, даже родись я бедным, думается, я все равно не стал бы работать. Если уж тебе выпало несчастье родиться, не будь дураком.
В машине впереди сидела девушка, немного моложе их, красивая, стройная и смуглая; глаза у нее были огромные и синие.
– Ее зовут Элена, – просто сказал Серхио.
Альваро было протянул ей руку, но она в знак приветствия сцепила пальцы и потрясла руками над головой, как это делают боксеры, победившие на ринге.
– Очень приятно.
Машина рванула на полной скорости. Сидя позади, Альваро смотрел на изящный затылок девушки, подбритый, как у мальчишки.
– Куда мы? – спросила Элена.
– У меня дома есть бутылка коньяку, – сказал Альваро.
– Мне хочется к респектабельным людям, – сказала Элена. – К дамам из Общества католического действия или что-нибудь в этом духе… Где их можно найти?
– В респектабельных заведениях.
– Так поедемте в какое-нибудь респектабельное заведение.
– А не заехать ли нам за Пепе?
– Как хочешь.
– Кто такой Пепе? – спросил Альваро.
– Чистильщик. Облысел от сифилиса и стал похож на Франкенштейна.
– К тому же умеет петь болеро, – сказала Элена.
Они проехали вниз по Рондас, и у Паралело свернули на Конде-де-Асальто. Серхио остановился на углу улицы Святого Рамона и посигналил. Тут же в дверях показалась большая лысая голова.
– Живо. Поехали с нами.
– Гитара там осталась.
– Ничего. Поедешь без гитары.
Альваро подвинулся, давая место. Чистильщик оказался косым, а когда улыбнулся, обнажились красные, голые десны.
– Мы едем в «Салон Роса», – сказал Серхио.
– Я не одет.
– Не важно. Войдешь с нами, никто слова не скажет.
Это был бурный вечер. В «Салоне Роса» дамы (шляпы с искусственными цветами, намалеванные лица, складки кожи на шее, которые вдруг надувались, когда дамы, не разжевав, жадно глотали пирожные) с беспокойством поглядывали на ворвавшуюся четверку (на чистильщике была кепка ядовито-желтого цвета); едва им подали еду, Серхио маникюрными ножницами выстриг клок волос у Элены, разломил пополам булочку, посолил ее и на глазах у враждебно замолкшего зала (церемонные попугаи, надутые совы, сороки, украшенные титулами сомнительной подлинности, – паноптикум, да и только) вложил в середину волосы и стал есть этот бутерброд, уверяя (на случай, если кому захочется узнать), что в жизни не ел ничего вкуснее. Потом Пепе захотел спеть болеро под названием «Твоя талия податлива, как мякоть агуакате», но метрдотель ему не позволил.
– Все вы антисемиты, – суровым тоном бросила в зал Элена.
Они вышли, оскорбленные и гордые, и некоторое время бродили по центральным улицам под ужасающее пение чистильщика (которому в конце концов все-таки удалось исполнить «Твоя талия податлива, как мякоть агуакате», только без аккомпанемента) Серхио карабкался на газовые фонари, чтобы прикурить сигарету для Элены, и когда они снова садились в машину, он предложил распить на четверых бутылку перно.
– А потом вернемся в «Салон Роса» и выблюем.
– Да забудь ты про них, – сказала Элена. – Пойдем лучше в какой-нибудь бар с девками!
– «Санс»? Или «Каса Валеро»?
– Куда хочешь.
Машина опять рванула, и, когда (заглянув по дороге в несколько баров) они остановились наконец у стадиона Монтжуик, Альваро обнаружил, что он пьян. Воздух казался плотным и будто ватным. Кружилась голова.
– Что с тобою?
– Мне нехорошо.
– Выпей чего-нибудь еще. Лучше всего, когда мешаешь напитки.
Они вошли в невероятно гнусный подвальчик, и Серхио заказал по двойному рому. За столиками сидели андалузцы. Альваро залпом выпил две рюмки и уже словно сквозь густой туман увидел, как Серхио о чем-то спорил с человеком, похожим на цыгана. Видел, как вмешался чистильщик и хотел их разнять.
С этого момента все в памяти страшно путалось; у Альваро осталось впечатление, что из подвальчика его вышвырнули, а когда он проснулся, то увидел, что находится в баре на аллее Борне, и все вокруг – незнакомые. Элена и Серхио спали за соседним столиком – сон свалил их. Чистильщик исчез.
– Хотите немного кофе?
На улице уже светало. Небо было фиолетового цвета, и Альваро, показывая на него пальцем, спросил официанта:
– Что это, северное сияние?
– Светает, – коротко ответил тот.
Мозг сверлили – сперва внове, а потом ставшие обычными – вопросы: «как? где? когда?»; наваливалось старое, как мир, отвращение, депрессия, тошнота (и с тобой могла случиться такая ночь, и тебя бы уже не было: на двадцать пятом километре по шоссе на Валенсию при плохой видимости МГ обгонял ДКВ под номером В-64841 на крутом повороте, известном как «смотровая площадка Коикса», а навстречу на большой скорости мчался «форд» под номером В-83525; чтобы не столкнуться с «фордом», МГ пришлось прибавить скорость, и ее бросило сначала направо, потом швырнуло влево к откосу; это произошло у побережья Гарраф. Потеряв управление, МГ пробила металлическую сетку ограждения, вылетела с сорокасемиметрового откоса, дважды перевернулась в воздухе, на лету ударилась о скалы и ушла на дно моря).
Солнце скрылось сразу, и ты, стоя на площадке лестницы, смотрел сверху, как далеко внизу под неслышный аккомпанемент пены моторная лодка, накренясь, разрывала всю в барашках поверхность моря. Сотни серых чаек хлопотали там, где канализационные трубы выкидывали в море отбросы. Мутные тучи громоздились над вашими головами. Ветер качал остроконечные шапки кипарисов, и, точно крылья, трепетали узкие листья ив. Все предвещало неминуемую грозу.
– Сколько времени?
– Пять.
– Они должны уже быть.
Пока вы шли через аристократический участок кладбища с мавзолеями в духе Гауди[21]21
Гауди Антонио (1852–1926) – известный каталонский архитектор.
[Закрыть] или в стиле модерн – помесь надгробного монумента с роскошной виллой, – ты искал глазами пантеон семейства Мендиола, до мелочей точную, вылизанную копию, вспоминал ты, претенциозного Миланского собора. Несколько минут ты тщетно бродил по этим тихим аллеям, подгоняемый смутными образами далекого детства: тетя Мерседес в глубоком трауре и дядя Сесар в шляпе, в очках и рядом – ты, чуждый и безразличный к обряду, который совершался, прекрасно понимавший всю бессмысленность этого одностороннего, без отдачи, акта, превратившегося благодаря привычке в чисто бытовую и бессодержательную церемонию.
Что стояло между твоей матерью и тобою? Как ни часто ты задавался этим вопросом, он всякий раз заставал тебя врасплох и ты не знал, как на него ответить. Точно две параллельные линии, ее существование и твое никогда не пересекались, и, случалось, ты испытывал запоздалое раскаяние, что между вами никогда не было духовной близости. Ее стыдливость и твоя замкнутость все время держали вас на расстоянии, – а ты в свои пятнадцать лет не мог (или не умел) придумать, как завязать дружбу. Теперь же, когда время еще больше отдалило тебя от нее, было поздно. И теперь ее образ (ясные голубые глаза, высокий лоб, прямой нос, застывшие на фотографии) почти совсем ушел из твоей памяти.
С балкона на улице Пьедад, где ты, бывало, лежал на диване – излюбленное место Серхио, – тебе открывалась строгая, исполненная внутреннего ритма картина, которую ты живо помнил даже после многочисленных путешествий (апсида собора, его массивные и элегантные башни, причудливые водосточные трубы, заканчивающиеся железными грифами или морскими коньками; плоские террасы, со временем потемневшие от патины; частокол контрфорсов и окон; строгие и соразмерные линии центрального нефа; устье улицы Кондес). На диване в привычном беспорядке – любимые книги твоего друга: Блейк, Кинсей, Лотреамон, Жерар де Нерваль. Вечером зеленоватый свет абажура наполнял комнату неясным сиянием. Старинная мебель, гравюры, статуэтки не выглядели здесь случайными – они будто появились на свет специально, чтобы попасть в этот дом и переходить из рода в род, создавая особую атмосферу. Ковры скрадывали звук шагов, и в тишине, куда не врывался уличный шум, ибо дом выходил на непроезжую улицу, все разговоры приобретали заговорщический оттенок, фразы казались более изысканными, а простои вопрос звучал намеком, неразгаданным и нежным. Ана обычно сидела, откинувшись в кресле, спиною к окну, и в зимних сумерках ее глаза, во все проникавшие, светились мягко и независимо.
В первый же день, когда Серхио привез тебя в свой дом, он непринужденно познакомил вас, и Ана чуть задержала твою руку в своих, точно хотела и прикосновением выразить и передать особую, глубоко личную и своеобразную просьбу: «О, рада бога, не называй меня сеньорой и не обращайся на „вы“… Пусть я гожусь тебе в матери – у меня есть женское кокетство. Я люблю, когда люди ценят меня за то, что есть во мне самой, а не за то, что я чья-то мать или жена. Я всегда говорю мужу: „Мы с тобой женаты, но ты человек, и я тоже человек, к тому же совсем другой…“ Так что зови меня Ана и на „ты“… А иначе – мы никогда не станем друзьями».
Несколько дней назад – на улице было солнечно, дети кормили голубей, полицейские прохаживались в нарядных формах, и неискушенному глазу город представлялся радостным и счастливым – ты, словно один из миллиона туристов, которые вот уже несколько недель как набросились на погруженную в лень и спячку страну, поставил свою машину на залитом светом Соборном проспекте, а сам с удивлением смотрел на танцевавших перед собором людей; резкие и проворные движения танцоров подчинялись мудрому, острому и дробному ритму не больше не меньше, как «Санта-Эспина»[22]22
«Санта-Эспина» – национальный гимн Каталонии.
[Закрыть] (того самого «Санта-Эспина», который в твоих воспоминаниях был неразрывно связан с одиссеей народной борьбы за Республику, запечатленной в фильмах Ивенса и рассказанной Хемингуэем); ты некоторое время смотрел на танцующих, прежде чем решился, обойдя дом архидиакона и часовню святой Лусии, подняться по Епископской улице и, пройдя мимо дверей святой Эулалии и по улице Пьедад, выйти к собору; здесь, в конце улицы Кондес, которую (в это знойное лето 63-го года) фотографировала группа гнусных немцев в распахнутых на волосатой груди рубашках, ты остановился. Ты обернулся и поднял глаза на вытянувшиеся в ряд балконы четвертого этажа. Холщовый тент над окнами бывшей комнаты Серхио вылинял, выцвел и превратился в лохмотья. Цветы с балкона исчезли. Дом выглядел нежилым, и ты пошел дальше, по следам своих воспоминаний, так и не отважившись справиться в привратницкой. (Что же все-таки стало с Аной?)
– Серхио столько рассказывал о тебе, что мне кажется, мы знакомы.
Все трое, вспомнилось тебе, сидели на диване мавританского стиля. Вечерело, но солнце еще окрашивало внушительные башни колоколен.
– Как вы провели время в Робадорс?
Вопрос застал тебя врасплох, и ты покраснел.
– Я рассказал Ане, что мы ездили к проституткам, – сказал Серхио.
– У нас с сыном нет друг от друга секретов, – ласково пояснила Ана. – Твоя партнерша доставила тебе удовольствие?
– Я почти не помню.
– У такого интересного молодого человека, как ты, любовных историй, наверно, десятки, представляю себе…
– Нет, Альваро не такой, – сказал Серхио. – Хоть по виду и не скажешь, но он очень робкий.
Первый раз в жизни испытывал ты ощущение, будто тебя видят насквозь. Ана сидела напротив и смеялась, обнажая белые зубы.
– Тебя удивляет, что я так разговариваю? – сказала она. – А какой ты меня представлял? Типичной испанской матерью?
– Не знаю, – пробормотал ты.
– Я всю жизнь была такая. Я много раз пробовала изменить свой характер, пробовала быть, как другие, и не могла. Муж всегда говорил мне: «Если бы ты была другой, думаю, я бы тебя не любил».
– Папа у нас дурак.
– Я не люблю, когда ты так говоришь о своем отце, ты это знаешь, – одернула его Ана. – Муж совершенно не такой, как я, есть вещи, которых он не понимает, но он человек хороший и верный. И на самом деле, – добавила она убежденно, – он во много раз достойнее меня.
– На свете полным-полно верных и хороших баранов, – перебил ее Серхио.
(Подобные разговоры повторялись часто: Ана защищала мужа, а сын нападал на отца, и с каждым разом все ожесточеннее… Ана повышала голос, делала вид, что возмущена, и кончала тем, что со смирением признавалась: «Серхио невозможен. Когда он был ребенком, я готова была отойти в сторону – лишь бы он любил отца и не замечал, какие мы с отцом разные люди. Но Серхио – весь в меня. Лицемерие ему ненавистно».)
Благодаря им ты научился любить свой город. (Удивительно, что при твоем сложном характере ты пронес через годы любовь к местам и улицам, которые открыл для себя в пору юности, к местам и улицам города, в котором ты родился, как сказал кто-то, по чистой случайности и чей прекрасный язык всегда был для тебя, несмотря на все усилия, глубоко чужим). До знакомства с Серхио ты знал лишь несколько богатых кварталов, унылую пышность их однообразных, скучных домов, построенных после того, как были снесены городские стены и началось «чудо» – промышленный расцвет. Эти дома строила для себя предприимчивая, крепко стоящая на земле буржуазия, чей ужасающий художественный вкус, думал ты, можно сравнить только с ее же безмерной и ненасытной жаждой богатства: невыразительность вилл в предместье Сан-Жервасио, духота жилищ в районе де Грасиа, неопрятная, простонародная набожность кварталов Сарриа, смехотворная роскошь Бонановы и Педральбеса, некогда совершенно независимых районов, которые век назад пожрало бредовое пристрастие Серда к геометрически-правильной планировке (тесные кварталы жилых домов правильными квадратами легли на план, безупречно параллельные улицы выглядели аккуратно разлинованной пентаграммой). Барселона, которую показали тебе Серхио и Ана, начиналась гораздо ниже, за собором, и света, подобного тому, в котором купался этот город, ты больше никогда и нигде не встречал. Улица Монкада с ее старинными дворцами, принадлежавшими некогда купеческой знати, окрестности церкви Санта-Мария-дель-Мар, улица Кардерс с изумительной часовней в романском стиле, аллея Борне. Ана водила вас по городу и с удивительным чутьем находила дорогу в лабиринте улочек, где сверху капало с развешанного меж балконами белья, кошки обнюхивали баки с мусором, а солнечный свет лишь угадывался в высоте, над крышами домов. Бочарни, аптеки XIX века, лавки знахарей, изделия из пробки бесстрашно противостояли ходу времени, выжидая того момента в будущем, думалось тебе, когда благодаря наплыву туристов и подъему культурного уровня среднего испанца они возьмут свое и их анахронизм превратится в возбуждающую и выгодную новинку.
Иногда Ана отпускала вас одних в Китайский квартал, а сама, погруженная в мысли, сидела в маленьком салоне и поджидала вашего возвращения, выкуривая сигарету за сигаретой. Когда вы уходили, она давала Серхио денег на публичный дом, а после жадно выискивала на ваших лицах следы пережитого.
– Ну, расскажите, – говорила она. – Как сегодня было?
Серхио рассказывал о своих любовных похождениях, Ана же тихонько посмеивалась и требовала подробностей.
– Конечно, мать о таких вещах знать не должна, – оправдывалась она, – но что делать? Я неисправимо любопытна. Мы, женщины, живем в Испании, как за решеткой. Будь я мужчиной, я бы вместе с вами ходила в публичный дом, ей-богу.
– Почему же ты не заведешь любовника? – говорил ей Серхио.
– А ты, Альваро? – спрашивала она. – Как ты провел там время?
(Постепенно Ана переборола тебя, и через несколько дней ты уже рассказывал об этом так же бесцеремонно, как и ее собственный сын. Ты в деталях описывал приключения, а она смотрела на тебя блестящими глазами, и ее прекрасное лицо было – все внимание.
– Как бы я хотела быть мужчиной, – повторяла она.)
Память отбирала строго: одни сцены сохранились и возникали с большими подробностями, другие – с меньшими, но от первого курса университета в памяти остались почти только Ана с ее сыном, ночные прогулки по Готическому кварталу, неторопливые и заговорщические беседы на улице Пьедад.
Однажды, – это было за несколько недель до того, как вы разошлись с Серхио, – Ана разделась, собираясь принять ванну, и велела тебе не глядеть на нее.
– Дай слово, не будешь подглядывать, – попросила она. – Вот уж чего терпеть не могу, когда меня видят голой.
Ты стыдливо отвернулся и уперся взглядом в корешки книг на полках и вдруг почувствовал, что рядом появился Серхио, а вместе с ним – атмосфера порока.
– Погляди на нее. Нравится?
Ты осмелился и бросил взгляд на дверь ванной комнаты: Ана стояла спиной к вам, совершенно голая, и ты в смущении разглядывал щедрую линию ее бедер, нежную спину, стройные, гибкие, безупречные ноги (в ту ночь несколько раз ее лицо – пылающее, свежее и исцеляющее – являлось тебе во сне).
– Почему бы тебе не обратить на нее внимание? – приставал Серхио.
– Отстань.
– Сделай мне приятное, наставь рога папаше.
(Когда несколько дней спустя – приятеля твоего дома не было – вы наконец целовались с ней, ее лицо тебя обжигало. Она касалась твоих губ нежным, сочным кончиком языка, и тебя захлестывало счастье. Ты сделал движение, будто собираясь повалить ее, но она не далась. «Нет, нет, – сказала она, – останемся друзьями».)
Постепенно без всякой видимой причины ваши отношения с Серхио стали портиться. Может, он ревниво отнесся к твоей дружбе с его матерью? Или это был просто беспричинный каприз богатого сынка, которому ты надоел? За двенадцать лет, прошедших с той поры, суть дела ничуть для тебя не прояснилась. Одно лишь верно: ни с того ни с сего твой друг начал все больше и больше отдаляться от тебя, и за его обычной циничной маской ты угадывал живую, словно червем разъеденную душевную рану.
– Ты знаком с Эленой? – спросила тебя как-то Ана.
– Знаком.
– Что ты о ней думаешь?
– Не знаю. Я ее и видел-то всего два раза.
– Вы часто бываете вместе?
– О нет. – Выражение ее лица сразу же изменилось, и ты попытался исправить ошибку. – Нам с Серхио скучно с нею.
(Чем больше твой друг отдалялся от тебя, то и дело забывая, что вы договорились встретиться и ты его ждешь, тем настойчивей Ана выпытывала у тебя все, что можно, о девушке: какая она, где учится, как по-твоему, умна она или нет? Серхио доставляло удовольствие причинять вам страдания, и, бывало, ты ждал его до рассвета у них дома, а Ана нервничала и волновалась, сидя в кресле и осыпая Элену градом обвинений и упреков: «Она же просто авантюристка и интриганка. Что за радость ему таскаться с ней?» – «Не знаю». – «Вот ты ее видел, скажи честно, она и вправду так привлекательна, как он считает?» И когда наконец сын возвращался домой пьяный, она набрасывалась на него и ругалась, точно он был ее любовником.)
– Зачем ты рассказал ей про Элену? – спросил тебя как-то твой друг.
– Она сама меня спросила.
– А ты взял да рассказал… Ты что, не понимаешь – она же сумасшедшая и может выкинуть что угодно!
– Я не знал, что…
– Я-то думал, что ты достаточно взрослый и умеешь молчать.
Вы совсем перестали встречаться, и Ана тайком от него каждый день по многу раз звонила тебе, поверяя свои страхи относительно возможной свадьбы, и мимоходом сообщала, что Серхио больше не приходит домой ночевать: «Как ты считаешь, что я должна делать?..» В ту весну вы несколько раз тайно встретились: у Аны глаза были красные от слез, и она сразу постарела. Что касается Серхио, то о нем не было ни слуху ни духу, а единственный раз, когда вы столкнулись с ним, он был пьян и насмешливо сказал: