Текст книги "Особые приметы"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА V
Читая в кафе мадам Берже передовицы «Франс суар», Альваро всегда изумлялся настойчивости, с какою в них твердили о желтой опасности, и находил удовольствие в том, чтобы воображать хитроумные военные планы проникновения этой опасности в простодушный и неподготовленный западный мир: посылка по почте бандеролью пропагандистской литературы, экспорт хитрых и улыбчивых мажордомов в добропорядочные семьи и – современный троянский конь – мирное паломничество полутора миллионов китайцев в Лурд; статьи предсказывали катастрофу, щедро подтверждая свои пророчества цитатами из Шпенглера, Ортеги, Кейзерлинга и Дени де Ружмона. Однако в результате путешествия, во время которого он за несколько недель объездил Голландию, Бельгию, Швецию, Западную Германию и повидал поезда и вокзалы, битком набитые эмигрантами из Галисии, Эстремадуры, Кастилии или Андалузии, Альваро пришел к совершенно определенному заключению: истинную экспансию осуществляют не азиаты, а гораздо более близкие и с каждым днем все более многочисленные испанцы.
Славные наследники открывателей Тихого океана и первопроходцев Ориноко, храбрых завоевателей Мексики и героев Перуанского похода, теперь завоевывали и покоряли языческую, девственную, неисследованную Европу, бесстрашно растекаясь по ее обширной и загадочной территории, не останавливаясь ни перед границами, ни перед препятствиями, и, соперничая с Франсиско Писарро, отважно переходили через Альпы, выигрывали битвы при новых Орельяно, спускались в долину Рейна, проникали, словно спелеологи, в черные, бездонные колодцы угольных пещер севера – оккупировали необъятные индустриальные рейнские комплексы, свершая дела, которые были бы по плечу какому-нибудь новоявленному Монтесуме. Искатели счастья стекались со всей Испании, захватив с собою исторический и духовный багаж своей родины, гордой матери-прародительницы семнадцати стран, которые ныне молятся, поют и выражают мысли на испанском языке.
Как во времена, предшествовавшие падению Римской империи, захватчики сначала просочились сами в высокоразвитые страны «Общего рынка», а за ними по пятам коварно последовало закаленное воинство женщин, медленно, но верно завладевавших кухнями, гардеробами и кладовыми в семьях средних буржуа; женщины приучали европейцев к паэлье, оливковому маслу, чесночному супу, кровопусканию, снова – после провала в несколько веков – вводя в повседневный обиход язык Сервантеса у многих тысяч чужеземных очагов, что было поистине чудом культурного излучения для страны, где годовой доход на душу населения все еще не превышал скромной цифры в двадцать тысяч песет.
Альваро видел их на платформах во Франкфурте, где они пожирали огромные ломти хлеба с колбасой, видел, как они брели по улице Монблан в Женеве с чемоданами внушающих тревогу размеров, как торговались о ценах в тавернах Амстердама, – они были вездесущи, эти низкорослые, смуглые испанцы, с красивыми волнистыми волосами, ниспадающими до самых бровей и неотразимыми для англосаксонок, – испанцы в обтягивающих выцветших джинсах, нарочно скроенных так, чтобы явственно проступали очертания ягодиц, ягодиц тореро и танцовщиков. Блудный сын угрюмого испанского нагорья, эмигрант улыбался важному голландскому господину, который пытался рассказать ему о том, как восхитительно провел отпуск на побережье Бискайского залива; испанец улыбался и говорил, что лучше всего на свете живется в Испании, что уехал он только для того, чтобы, как говорится, людей посмотреть и себя показать, что солнце, женщины и вино в Андалузии – пальчики оближешь, и что если когда-нибудь его голландский собеседник снова приедет туда, то он, Франсиско Лопес Фернандес, улица Доктора Пастера, 29, в Утрере, приглашает его к себе домой вместе с женою и детишками, и тогда уж голландец увидит, что такое гаспачо по-андалузски и чесночный суп, а если к тому же путешествие придется на время ярмарки в Севилье, то они оба, голландский господин и Франсиско Лопес Фернандес, оставят своих супруг и детишек на улице Доктора Пастера, 29, а сами загуляют напропалую, потому что нигде на свете не бывает так весело, как в квартале Триана, и нигде на свете нет девушек с такой грациозной походкой и с такими глазами, – это говорит он, Франсиско Лопес Фернандес, и уж это точно, как пить дать.
Он видел, как они с неизменным картонным чемоданом, для надежности аккуратно перевязанным веревкой, громко разговаривают и отпускают развязные комплименты девушкам в метро, видел, как они показывают местным жителям бумажку, где корявыми буквами выведен адрес товарища, или же разбирают по слогам непонятное им название станции, видел их, своих шумливых соотечественников, обретавших красноречие опытных донжуанов, если им на пять минут случалось остаться где-нибудь в туалете бара один на один со старой пьянчужкой или удавалось за десять франков заполучить беззубую проститутку на бульваре Ла-Шапель, – невысокие испанцы: метр семьдесят пять росту, пережившие двадцать пять, тридцать, а то и тридцать пять лет голода и лишений, исходившие весь Пиренейский полуостров от моря до моря в поисках работы и жилья – какой-нибудь пронумерованной лачуги или пещеры, за которую пришлось бы ежемесячно платить триста песет; и вот теперь из страны, куда они иммигрировали, они поддерживают духовную и человеческую связь с матерью родиной, внимательно читают отчеты обо всех национальных состязаниях по футболу в «Марке» или «Вида депортива» и ни с того ни с сего вдруг объявляют забастовку в знак протеста против ненавистной европейской кухни, где не употребляют бобов, а затем с шумным торжеством возвращаются на родину, рассказывая о своих необычайных любовных подвигах, о романтике эмигрантской жизни, полной приключений, и пораженные земляки начинают во все это верить, стоит им увидеть немецкий фотоаппарат или аляповатые позолоченные часы – современный символ состоятельности.
За десять лет парижской ссылки Альваро познал все превратности непрочной и всепожирающей любви к своему народу. Поначалу он восхищался своими соотечественниками, любил их, идеализировал, потом они наскучили ему, он стал их презирать, избегать; в свое время он затевал с ними волнующие разговоры в грязных барах или в поездах, в вагонах второго класса; он фотографировал их неприютные бараки и общежития, приглашал их к себе домой, чтобы глубже проникнуть в их жизнь и лучше разобраться в их нуждах, трудностях и надеждах, прежде чем приняться за съемку документального фильма, который так и не увидел света; на приглашение они являлись по нескольку человек сразу, а потом и целыми семьями, со стариками и ребятишками, и забивали всю комнату, – это страшно злило Долорес, она приходила в отчаяние от одного только упоминания об этих бессмысленных сборищах представителей всех испанских провинций, так как дело обычно кончалось общей попойкой с непременной горой окурков, битой посуды, громким пением и сердитыми жалобами соседей.
Нашествию Хуанов и Хуан, казалось, не будет конца. Постепенно Альваро стал реже соглашаться на встречи, придумывая неотложные дела, и на горячее приглашение распить бутылку испанского коньяка отвечал отказом и любезной, но непреклонной улыбкой. Его восторженные братские чувства длились ровно столько, сколько потребовалось времени на съемку фильма. Как только фильм был отснят, он стал отговариваться занятостью – если звонили по телефону; если же звонили у дверей, не выходил открывать, когда слышал шаги своих соотечественников, которые невозможно было спутать ни с какими другими, и тут же уходил из дому, если видел, что нежеланные гости рыскают поблизости. Нелегко было их отвадить, это была тяжкая задача, но они все-таки поняли. С тем же упорством, с каким раньше Альваро искал их общества, теперь он не только их общества избегал, но избегал даже просто их физического присутствия, изо всех сил стараясь навсегда забыть о самом их существовании, хотя полностью это ему никогда не удавалось.
Начало демонстрации было назначено на двенадцать часов, но нетерпение, овладевшее Альваро и его друзьями, было слишком велико, и они вышли на станции метро Каталунья без десяти одиннадцать. Рикардо и Пако ожидали их в кафетерии на проспекте Лус. Галерея была почти пуста. Несколько зевак бесцельно бродили между колоннами, их можно было сосчитать по пальцам. В баре сидела только старая дама, пожиравшая пирожные, да двое мужчин в форме железнодорожников.
За два предшествующих дня он и его друзья наводнили город листовками. А накануне машины с предусмотрительно смененными номерами объехали рабочие кварталы, разбрасывая листовки; не были забыты и зрители на трибунах футбола и корриды. Кому-то даже удалось разбросать целую пачку с памятника Колумбу.
Разработанный университетским координационным комитетом план сводился к следующему: пока народ будет толкаться у газетного киоска в «Каналетас», студенты небольшими группами проберутся по улицам Санта-Ана, Кануда, Буэн-Сусесо и Тальерс. Основная масса манифестантов пройдет по улице Пелайо к месту сбора, что послужит сигналом к началу демонстрации. Манифестанты спустятся по Рамблас до улицы Фернандо и, если полиция не помешает, направятся к муниципалитету.
Рикардо, Пако и Артигас с сестрой вышли из метро на Вергара. На углу улиц Пелайо и Бальмес стояло больше десятка «джипов», а рядом с кинотеатром курили сигареты двое серых с автоматами через плечо – они молча наблюдали за толпой, которая бурлила у магазинов, портняжных мастерских, одежных и обувных лавок. Пешеходов, направлявшихся в сторону Рамблас-де-лос-Эстудьос, было заметно больше, чем тех, кто шел к Университетской площади. Рикардо сказал, что наверняка многие здесь ждут лишь сигнала, чтобы собраться в назначенном месте.
Они смешались с толпой и пошли без определенной цели, стараясь отличить настоящих манифестантов от тех, кто попал сюда случайно и не отдавал себе отчета в том, что означало их появление здесь в такой важный момент. Но покамест трудно было понять, кто здесь и зачем. Пако указал на группу рабочих и заметил, что они, видно, тоже пришли сюда неспроста.
У станции метро Пелайо было расставлено несколько полицейских патрулей. На углу замер тип в шляпе и дымчатых очках: он следил за движением толпы. Когда они отошли достаточно далеко, Рикардо сообщил, что несколько месяцев назад этот человек приходил к нему домой и пытался прощупать его.
– Специалист по университетским делам. Мы еще встретим таких субчиков, подпирающих стенки.
У фонтана, собравшись группами, болтали люди. Артигас с сестрой подошли послушать, о чем они говорят, а Рикардо и Пако направились к бару «Каналетас». На тротуаре несколько их товарищей, так же как и они, приглядывались к прохожим. Выяснилось, что у фонтана громко спорили о результатах финальных игр на Кубок генералиссимуса. Артигас высказал предположение, что это делается, должно быть, для отвода глаз.
Они пошли вниз по Рамблас, смешавшись с молчаливой толпой. Время от времени им попадались навстречу товарищи по факультету, бросавшие на них возбужденные, вопросительные взгляды. На углу Санта-Ана и Кануда стояли патрули серых. Часы показывали без двадцати двенадцать.
Они решили еще раз пройтись по улице Тальерс. Там Артигас увидел студента, друга Антонио, который быстрым шагом шел им навстречу. Взволнованно, дрожащими губами студент сообщил, что полиция многих арестовала, и около двадцати «джипов» перекрыли доступ на площадь Кастилии.
– В каком направлении движется основная группа?
– Не знаю. Я ушел до того, как все собрались.
Они вернулись на Рамблас. Там их друзья тоже расхаживали по тротуару, делая вид, будто рассматривают витрины. Две студентки фармацевтического факультета с преувеличенным вниманием разглядывали вертушку с открытками для туристов. Рикардо и Пако уже ушли из бара «Каналетас», и несколько минут их тщетно пришлось разыскивать среди тех, кто спорил о футболе. Внешне на улице все было спокойно. Полицейский агент в штатском все так же неподвижно торчал на углу, наблюдая за происходящим.
Знакомые лица замелькали чаще. Артигас узнал писателя X., художников-абстракционистов – мужа и жену, с десяток служащих из крупного барселонского издательства. Но знакомые терялись среди множества незнакомых людей, так что невозможно было установить, где же основная группа манифестантов. Вот, например, мужчина в коричневых перчатках – он пришел на демонстрацию или же нет? А молодой человек в кожаной куртке, болтающий с продавщицей сигарет, кто он? Просто футбольный болельщик или тайный сотрудник полиции? И Артигас, и его сестра, шагавшая рядом, тщетно строили на этот счет догадки.
Некоторое время они без толку бродили с места на место. Кучки студентов то собирались, то распадались – у газетных киосков и вокруг болельщиков. Ни в одном из условленных мест не было ни малейшего оживления. Прохожие спокойно шли мимо магазинов на улице Пелайо, а на углу Кануда и Санта-Ана все так же выжидали серые. Куранты Вифлеемской церкви пробили двенадцать.
Напротив «Капитолия» они встретили Антонио, Пако и Рикардо. Те только что побывали на Университетской площади. Там, говорили они, полицейские разогнали основную массу манифестантов. Студенты поодиночке пробираются к «Каналетас». У многих полиция отбирает студенческие билеты, но пока что, по их словам, не арестовали никого.
Они вновь оказались в толпе, где теперь мелькали раздосадованные, растерянные лица. Около сотни студентов прохаживались по Рамблас, как парни и девушки в провинциальных городках на воскресном гулянье. В кафе и магазинах многие в нерешительности ожидали знака, чтобы присоединиться к манифестантам. Болельщики по-прежнему самозабвенно спорили о футболе, в боковых улочках не было видно ни души.
В двенадцать двадцать у выхода из метро появился Энрике с двумя товарищами, студентами экономического факультета, членами комитета по координации. Энергично жестикулируя и что-то выкрикивая, они пытались привлечь внимание толпы. Последовала короткая заминка: многие студенты явно колебались. Наконец вокруг вновь прибывших собралась небольшая горстка людей, остальные поспешили ретироваться, свернув в боковые улицы. И тут кто-то развернул транспарант.
Все дальнейшее произошло в считанные секунды: агенты в штатском набросились на группу студентов. Последовал стремительный обмен оскорблениями и ударами. Толпа бесстрастно наблюдала за происходящим и, пробившись сквозь стену зевак, Артигас увидел Энрике с разбитой губой, – с двух сторон его держали полицейские. Все трое сели в «джип», дожидавшийся на углу площади Каталонии, и машина, мгновенно набрав скорость, умчалась.
Альваро сразу почувствовал смертельную усталость, он словно оглох от уличного шума, от гула человеческих голосов. Стрелки часов показывали двенадцать двадцать шесть. И только когда он встретил Антонио и его друзей, увидел их потерянные глаза, он понял настоящий смысл происшедшего. Он никак не хотел поверить этому, и тем не менее все было ясно.
Демонстрация провалилась.
Завсегдатаи кафе, в котором бывал Альваро, явно принадлежали к необычным представителям рода человеческого. Заведение находилось на полпути между Новым мостом и перекрестком у «Одеона». Его грязные, немало повидавшие стены были залеплены рекламой всевозможных вин и аперитивов; сюда одна за другой стекались волны эмиграции с Пиренейского полуострова, выбрасываемые за его пределы случаем или прихотями политики. После разгрома Республики в 1939 году поток эмигрантов преодолел хитроумную, дьявольскую полосу препятствий, прошел через забитые дороги, пробрался на перегруженных судах, через колючую проволоку, вынес голод и вшей Сен-Сиприена и Аржелес-сюр-Мэр, выдержал нацистские лагеря уничтожения и, наконец, разбился у стен на Сене; здесь эти люди, словно старинные, пришедшие в ветхость парусники, бросали якоря у столов, уставленных пепельницами и пустыми бокалами, или у цинковой никелированной стойки мадам Берже, с ее пресловутыми черствыми рогаликами, старой астматической кофеваркой «Эспрессо», выплевывающей густой кофе, и с пожелтевшим, никогда не читанным текстом закона «О мерах против лиц, появляющихся в общественных местах в нетрезвом виде».
Насколько Альваро удалось заметить, представители каждого археологического пласта поддерживали чисто поверхностный контакт с представителями предшествующих и последующих пластов, подчиняясь негласным, но тщательно соблюдаемым правилам приоритета. Свежие напластования – к ним принадлежал и Альваро – состояли из политических эмигрантов или интеллектуалов, которые, как правило, пересекли Пиренеи во второй половине 50-х годов – с паспортом или без оного – после более или менее длительного пребывания в Карабанчеле либо в тюрьме «Модело», или же после участия в студенческом движении, а то и просто в какой-нибудь эпизодической демонстрации протеста. Все они были молоды и окружены ореолом недавнего изгнанничества, исключая, конечно, тех, кто покинул родину из-за семейной ссоры, увольнения со службы или, как и сам Альваро, в поисках новых и более приветливых горизонтов. Во второй пласт входили уже поседевшие эмигранты 40-х – начала 50-х годов, бывшие узники концентрационных лагерей в Альбатера или Миранда-дель-Эбро, тайком перешедшие границу, чтобы пристать к французским маки накануне провалившейся попытки вторжения в долину Аран, или же стремительно скрывшиеся, когда была разгромлена Испанская университетская федерация, – эмигранты страшных лет террора, голода, засух и карточек. В третьем пласте были беглецы Пертюса и Аликанте, долгие месяцы интернированные в песках Лангедока, а затем вынужденные строить Атлантический вал, чудом спасшиеся от газовых камер Освенцима, ветераны проигранной гражданской войны; эти поглядывали на всех остальных свысока – так владелец унаследованного от дедов состояния взирает на спекулянтов-нуворишей, разбогатевших в военные годы, так природный аристократ смотрит на коммерсанта, получившего благородное звание волею властей или за сомнительные услуги, оказанные режиму. Если же копнуть еще глубже, то геолог мог бы найти, помимо последних трех мощных напластований, остатки более древних пластов, осевших на дне убогого парижского кафе после жестоких репрессий совсем уже давно прошедшего времени.
Переступая порог кафе мадам Берже, представители самого свежего слоя почитали своим долгом объяснить другим все, что произошло на родине до того момента, когда они ее покинули, и повторяли они это до тех пор, пока не замечали неожиданно для самих себя, что их рассказ не только никого не интересует, но что он непростительно бестактен, хотя и извинителен для новичка, не знающего тонких правил этикета, установленных среди эмигрантской иерархии в зависимости от выслуги лет. Мало-помалу горячность новичков остывала, и они приучались помалкивать, изображая внимание на лице, и коротко отвечали на вопросы старшего поколения с само собою разумеющейся скромностью учеников, робеющих перед мудростью и глубокой эрудицией уважаемого профессора. Проходили недели, месяцы, годы, и наконец бывшие новички сами получали право недоуменно поднимать брови, рассеянно ковырять во рту зубочисткой или же пренебрежительно разворачивать газету посреди сбивчивой и лихорадочной речи более молодых изгнанников. Это означало, что они стали ветеранами и включились в существующий порядок вещей, превратились в эмигрантов, которым позволителен иронический взгляд на происходящее, ибо они раз и навсегда познали историческую правду и те рациональные средства, при помощи которых будут излечены все болячки Испании в тот – уже близкий – день, когда все переменится, и они с триумфом вернутся на родину, чтобы одарить ее сокровищами своего опыта, накопленного за годы долгого и «плодотворного» отсутствия.
Эта благотворная для Испании эволюция их мыслей и чувств сопровождалась все более безжалостной критикой Франции и французов, словно забвение далекой, идеализируемой родины компенсировалось обнаружением все новых, доселе даже не подозреваемых пороков в той единственной реальной и ощутимой действительности, которая их окружала. Оба эти чувства – восхищение и пренебрежение – были тесно связаны друг с другом и зависели от свойств характера и количества лет, проведенных эмигрантом во Франции. Вновь прибывшие появлялись в кафе, очарованные мифом о Париже и прельстительным блеском малокровной французской культуры: они жаждали любви, жизненного опыта и знакомства с запретными книгами. Как и Альваро в те дни, когда он встретился с Долорес, они делили свободные часы между фильмотекой, спектаклями ТНП для студентов, лекциями о литературе и искусстве в Сорбонне; они влюблялись подряд во всех блондинок Латинского квартала и университетского городка, чувствовали себя счастливыми оттого, что живут в краю, где любовь так доступна, бывали потрясены свободой и независимостью француженок (или немок и скандинавок), и изо всех сил старались правильно произносить слова на языке народа, чьих классиков они глотали одного за другим, стремясь побыстрее заполнить пробелы своего ультракатолического образования. Так шло до тех пор, когда они, заплатив дорогой ценой за опыт, вдруг обнаруживали в себе мужскую гордость, свойственную испанской расе, и неожиданно ужасались скандальной неверности француженок (или немок и скандинавок), забывавших наутро оброненные ночью жаркие клятвы в любви и вечной преданности, и ради кого? – этого уж невозможно было понять! – ради объятий какого-нибудь женоподобного итальянского студента или дюжего и черного как сажа стипендиата из Того или Камеруна, что ввергало испанского поклонника в бездну ревности, любовной тоски и безысходной горечи, открывая ему самым грубым образом глаза на истинную сущность француженок (или немок и скандинавок), столь непохожих на строгих и верных иберийских женщин. Это открытие срывало мистический покров и с остальных ценностей, после чего все французское общество в целом попадало на скамью подсудимых.
С этого момента офранцузившиеся было, но оробевшие представители свежего геологического пласта начинали с негодованием говорить о продажности, грубости и мещанстве французов, забывали о своем с таким трудом приобретенном французском произношении, раскатисто, по-испански произносили звук «р» и спешно старались придать себе вид чистокровных иберийцев, отращивали баки и усики шнурком, а в глазах у них появлялась невесть откуда взявшаяся истома, долженствующая выделять их среди безликой, серой, ничем не примечательной толпы французов. Вместо того чтобы терять драгоценное время в фильмотеке, Сорбонне или в ТНП, они теперь предпочитали собираться своей компанией в затхлом заведении мадам Берже и вспоминать за чашкой вонючего французского кофе исторические обстоятельства, предшествовавшие их эмиграции, или же слушать повествования эмигрантов второго и третьего археологического пласта о прорыве фронта на Эбро, взятии Бельчите и разгроме итальянцев под Гвадалахарой, – сравнивая в ходе содержательной и приятной беседы обуржуазивание французского рабочего, только и думающего что о своем «ситроене» и летнем отпуске, с благородством и достоинством многострадального испанского пролетария, противопоставляя унылому обилию плодородных полей Нормандии разнообразие и живописность пустынного, аскетического пейзажа Кастилии: пересохшие реки, раскаленные камни, выжженный солнцем кустарник. Никто уже не произносил с юношеским восторгом имен Бодлера и Рембо, а если упоминал о француженках (или немках и скандинавках), то лишь затем, чтобы их очернить, а заодно дать понять собеседникам, что перечень донжуанских похождений говорящего достаточно длинен и подтверждает самым категорическим образом заслуженную репутацию половой потенции иберийцев и что если говорящий когда-нибудь женится, то исключительно на честной и здоровой испанской эмигрантке, будущей матери его детей. При этом более молодым эмигрантам рассказывалось о позорном паническом бегстве французов в июне 1940 года, о решающей роли испанцев в маки, после чего разговор естественным образом переходил на тему о том, что современная французская философия имеет явно тевтонские корни, а музыка Вагнера оказала решающее влияние на творчество Клода Дебюсси. Далее предавалась анафеме и безвкусность столь незаслуженно разрекламированной французской кухни, и отвратительные французские вина, появившиеся, впрочем, на свет только благодаря массовому вывозу во Францию лоз из Риохи. Наконец, после полных тоски воспоминаний о сыре из Ронкалеса и колбасах из Кантимпало все приходили к мнению – единодушному, как это ни странно для столь многочисленного собрания испанцев, – что такого чистого, свежего и целебного воздуха, как на Гвадарраме, нет больше нигде на свете, сеньоры, – нигде во всем мире.
Тело его покрылось испариной. Он морщился от непрекращающейся острой боли в боку, в висках стучало.
Когда он открыл глаза, двое сидели у картотеки, поглощенные чтением газет. Усатый повесил пиджак на спинку стула и время от времени стряхивал пепел с сигареты, постукивая ею о край стола. Высокий машинально разглаживал складки брюк. Пол был усеян окурками, а в комнате дурно пахло застоявшимся табачным дымом.
– Хочешь попробовать? – спросил немного погодя Высокий. – Классный херес. Родригес привез вчера…
Усатый сложил газету пополам, приблизил ее к лампе. По движению его губ было видно, что читает он по складам.
– Хорошо, плесни глоток – не больше…
Высокий налил в оба стакана и, прежде чем отпить из своего, понюхал.
– От одного запаха окосеешь!
– Читал? – Усатый оторвался от газеты и пригубил вино.
Что?
– Луис Мигель получил право отрезать у быка два уха.
– Где?
– В Аликанте.
– Хотел бы я посмотреть на него в Мадриде или Маэстрансе. – Высокий снова поднес стакан к самому носу. – Когда быку подпиливают рога, а трибуны ломятся от иностранцев, тут и новичок не оплошает.
– Нет, ты послушай: «Когда появился второй бык, Луис Мигель показал себя настоящим артистом…»
– Видно, подкупил этого писаку.
– «…Четыре или пять раз он блестяще пропустил быка у самой груди, выполнив несколько поистине феноменальных пасов правой…»
– Эти журналисты за двадцать дуро родную мать продадут.
– «…Потом он с львиной отвагой вонзил шпагу в холку быка и еще раз подтвердил свою славу великого матадора…»
– А я тебе говорю, что настоящий тореро, как Ордоньес, доказывает это на арене в Маэстрансе или Вентасе.
– Послушай еще: «Публика вскочила на ноги, приветствуя великолепную работу нашего тореро номер один, – люди охрипли от крика и отбили себе ладони. Песок арены навсегда впитал в себя память о блистательных верониках».
– Все это говорит только о том, – сказал Высокий, – что автора хорошо подмазали. Когда я видел Луиса Мигеля в Севилье, дело кончилось скандалом, а на другой день газеты все свалили на быков.
Усатый бросил газеты на пол и пустил к потолку колечко дыма.
– Херес что надо…
– Это Родригес вчера купил. Если бы мы вовремя не спохватились, он бы один выдул все. – Высокий смаковал содержимое стакана. – Так вот: Луис Мигель хорош для кино. Настоящий тореро – это совсем другое.
– А сколько раз ты его видел?
– Один раз. Но уверяю тебя, с меня достаточно.
– Чтобы оценить настоящего артиста, нужно увидеть его за хорошей работой, когда он в ударе.
– Первоклассного тореро сразу видно, стоит ему появиться на арене. Луис Мигель не такой и таким никогда не будет.
– Я видел твоего Ордоньеса на последней фиесте, и он мне не понравился.
– Настоящий тореро начинает с нуля и достигает вершин благодаря таланту. – Высокий заговорил громче. – Вспомни Манолете. Он начал, как говорится, без штанов, а когда погиб, зарабатывал миллионы.
– Вот будет коррида с Луисом Мигелем и Ордоньесом, тогда и посмотрим, кто лучше.
Усатый бросил взгляд на сигару и неожиданно повернулся на стуле в другую сторону.
– Эй, малый! – Он обращался к нему. – Ты любишь бой быков?
– Я?
– Ты, конечно… Кто же еще?
– Не знаю. – Энрике говорил с трудом. По мере того как он приходил в себя, боль в боку становилась все нестерпимей.
– Ну, парень! Ты что, ни разу не был на корриде?.. Папа с мамой тебя никогда не водили в «Монументаль»?
– Нет.
– Вот это да! Куда же они, черт подери, ходили развлекаться? – Усатый внимательно разглядывал его. – Но в кино-то, надеюсь, ты видел Ордоньеса и Луиса Мигеля… В кинохронике хотя бы…
– В кино – да.
– Ага, все-таки видел!.. Я так и знал, что ты мне голову морочишь! Ты, наверное, видел корриду в «Нодо», правильно я говорю?
– Да.
– Ну вот, что и требовалось доказать. И кто же тебе больше нравится: Ордоньес или Луис Мигель?
– Не знаю… Собственно говоря…
– Э-э, не темни. За билеты в кино платил? Да или нет?
– Да.
– Небось развалился в кресле и смотрел, так?
– Да.
– То-то и оно! А тут застеснялся. Смотреть корриду – не преступление. Мы вот с товарищем это дело любим. Точно?
– Спрашиваешь! – отозвался Высокий.
– Мы оба любители корриды, и нам интересно знать твое мнение. – Темные глаза Усатого смотрели на него в упор. – Он болеет за Ордоньеса, я – за Луиса Мигеля. Мы уже не первый год спорим на этот счет и никак не договоримся.
Высокий встал и лениво потянулся. Свет лампы отбросил на стену его укороченную тень.
– Ну, – произнес он. – Так кто же из двух тебе больше нравится?
– Не знаю, – ответил Энрике. – Не помню.
– Неправда. Ты припомни. – Усатый словно увещевал его. – В кино-то ведь ты ходил? Сидел себе в кресле и смотрел на обоих, мог сравнить… Ну, пошевели-ка мозгами.
– Не знаю.
– Знаешь. Ты, видно, парень робкий и стесняешься сказать… Ну же, будь умницей. Подумай!
– Ордоньес или Луис Мигель? – настаивал Высокий.
– Думай, думай. – Усатый присел около него на корточки. Он чуть не умолял: – Скажи мне тихонечко, на ухо.
Наступила короткая пауза. Потом ему показалось, что он проваливается в колодец, из глаз у него посыпались искры.
– Ну, видишь? – Усатый ласково потрепал его по плечу. – Я так и знал, что ты не будешь нас обманывать. – Он повернулся к Высокому и ткнул пальцем в сторону Энрике. – Слышишь! Он говорит, что ему нравится Ордоньес.
– Это точно? – спросил Высокий.
– Да, – выдавил Энрике.
– Хорошо, малый. Тогда мы его тебе сейчас представим.
И Энрике услышал, как кто-то протопал к двери в коридор, в скважине повернулся ключ. Высокий исчез и через несколько минут появился еще с двумя людьми. Энрике с усилием повернул голову. Наручники врезались ему в запястья, и руки, лиловые и распухшие, кровоточили.
Высокий смотрел на него молча, рядом с ним стояли два дюжих типа в тренировочных костюмах. У левого через руку было переброшено мокрое полотенце, словно салфетка у официанта.