Текст книги "Особые приметы"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Внешне твоя жизнь никак не изменилась: еда в обычные часы, чтение, прогулки с сеньоритой Лурдес, но по серьезному и озабоченному виду взрослых было заметно, что в жизнь вторглось нечто новое, что нарушило прежнее существование и о чем взрослые никогда не говорили при тебе, хотя в твое отсутствие это было предметом мрачных совещаний между родителями и дядьями, и ты напрасно пытался проникнуть в смысл их разговоров, то притворяясь спящим, то делая вид, что с головой погружен в географическую игру.
– Надо бы спрятать церковную чашу на чердаке.
– А что, если кто-нибудь из прислуги донесет на нас? Мы не можем рисковать…
– Лучше ночью.
– А патруль? – Это был голос дяди Сесара. – Ты совсем с ума сошла.
– Я пойду с мальчиком. Женщина и ребенок…
Разговор прервали тревожные звонки у двери, а когда несколько часов спустя сеньорита Лурдес, как всегда, подала чашку шоколада с бисквитом, мать вытирала платком слезы, и ты, исходя из понятий, которые сложились у тебя к семи годам, счел себя обязанным вмешаться.
– Мама!
– Что, сердце мое?
– Ты плачешь потому, что папы нет с нами?
– Да, мой мальчик.
– А почему он так долго не возвращается?
– У него много работы.
– Кто же эти люди, которые его спрашивали?
– Никто. Просто знакомые.
Твоя мать тогда еще не знала о том, что случилось в Йесте, – официальное извещение о смерти пришло только через год, – но ее слезы подтвердили твое подозрение: нечто – только что именно? – происходило за кулисами, какие-то события, которые взрослые по непонятной причине пытаются от тебя скрыть. Тайну выдала сеньорита Лурдес.
Однажды вечером, стоя рядом с тобою на коленях перед игрушечным алтарем, у которого ты часто служил службу, подражая манере настоящих священников, она сказала с пафосом:
– Господи, боже мой, помоги нам в эти трудные времена. Не допусти, чтобы безбожники замарали душу ребенка и превратили его в слугу дьявола.
– Что происходит, сеньорита Лурдес? – спросил ты.
– Ничего, радость моя, ничего.
– Нет, сеньорита. Я знаю: что-то происходит. Я видел в окно грузовики с людьми… Верно, что эти люди злые?
– Я ничего не могу сказать тебе, радость моя. Ни слова не могу сказать.
– Нет, можете, сеньорита Лурдес. Скажите.
– Нет, мое счастье. Ты еще очень маленький. И я обещала твоей маме.
– Скажите, сеньорита Лурдес. Клянусь, я никому не проболтаюсь.
– Нет, нет. Я не могу причинять тебе страдания. Ты слишком маленький и не сможешь понять…
– Ну, пожалуйста, сеньорита. Я уже большой. Я никому ничего не скажу.
– Золото мое, бедняжка ты мой.
– Если придут злые люди, я помолюсь богородице, и они умрут.
– Нет, нет, твоя мама запретила мне говорить.
– Ну, пожалуйста, сеньорита.
– Нет, детка, не скажу.
– В таком случае мне расскажет младенец Иисус. – И ты сложил ручки, точь-в-точь как на картинке в книжке.
Слабое сопротивление было сломлено: сеньорита Лурдес, рыдая, привлекла тебя к себе и дрожащим голосом поведала о приходе антихриста. Плохо одетые люди, которыми набиты грузовики, проезжающие внизу, под твоими окнами, – это специальные посланники дьявола, закоренелые творцы зла. Сказочный мир гонений, пыток и палачей, подобно волкам, терзавших нагие тела жертв, погрузил тебя в море радости и тревог, хотя ты все еще не мог поверить, что твои мечты так неожиданно быстро стали блестящей, великолепной явью.
– Я не боюсь смерти, сеньорита Лурдес. – Эту фразу ты запомнил из книжки.
– Нет, нет. О боже, ты не захочешь отнять жизнь у невинного ангела.
– Что стоят несколько лет жизни, если погибнет моя душа?
– Всемогущий, не слушай, что говорит этот ребенок. Подумай, каким горем это было бы для его матери.
– Я назову сладостное имя Марии, и злые люди раскаются.
Тогда-то и было решено идти. В крайнем возбуждении, трепеща от восторга, сеньорита Лурдес рыдала у алтаря, обнимая тебя, и молила бога о прощении. Ее иссохшему восковому лицу, казалось, снова вернулась жизнь, на скулах выступил румянец, а глаза загорелись ясным, почти юным блеском, и ты вдруг почувствовал себя обитателем мира, описанного в книгах, почувствовал, что теперь уж ты определенно вошел в строй мучеников. С восторженного одобрения сеньориты Лурдес ты ткнулся на колени перед выкрашенным в пурпурный цвет алтарем, сжимая в руках игрушечную дарохранительницу, всем своим существом ты смаковал этот возвышенный миг и заранее предвкушал предназначенную тебе славную карьеру святого, окруженного божественным сиянием, святого, которого в книгах будут изображать в лучезарном, парящем над головой венце.
– Господи, боже мой, прости меня, – стенала сеньорита Лурдес. – Облегчи тяжкие мучения матери. Внуши ей мужество, дабы она могла вынести испытание.
– Может, возьмем ее с собой? – подсказал ты.
– Нет, золотко мое, она этого не вынесет.
– Я помолюсь за нее.
– Ангел ты мой, душа моя… помолись и за меня.
В ту ночь вы оба так и не спали: ты вцепился в алтарь, как святой Тарсисио, она же до рассвета простояла перед младенцем Иисусом, вымаливая у бога отпущение и раскаиваясь во всех грехах. После того как мать по обычаю поцеловала тебя перед сном и затихли перешептывания и разговоры взрослых, которые теперь не были для тебя загадкой, ты в последний раз перелистывал книгу сеньориты Лурдес – «…гвоздями он прибивает его к кресту над стеною и раздирает вены, чтобы пошла кровь…» – мрачные описания внушали тебе ужас и восторг и, не слыша доносившихся с улицы сирен и гудков машин, что мчались под окнами, ты снова и снова повторял, как лунатик: «Это мой последний день».
В девять часов мать принесла тебе завтрак. Сеньорита надела на тебя рубашку, штанишки, чулки и сандалии, все белоснежное, и повесила на шею ладанку с щепочкой от святого креста, которую ты в экстазе покрывал поцелуями, в то время как сеньорита расчесывала тебе локоны и смачивала виски одеколоном. Ждали дядю Сесара, который должен был зайти за твоей матерью; наконец он пришел, ты припоминаешь, что на нем не было ни галстука, ни шляпы, глаза его были расширены от страха, костюм бедняка, в который он переоделся, выглядел на дяде до смешного нелепо. Это неясное воспоминание связано в твоей памяти с воспоминанием об улыбающемся человечке, который несколько недель спустя у тебя на глазах обрядился священником и служил мессу у вас в зале, и никто при этом не выказал ни малейшего возмущения его кощунством. Итак, дядя Сесар сказал, что он на время отпуска отправляется в горы и пришлет тебе оттуда красивую открытку. Ты поверил ему лишь наполовину и, выйдя на балкон, проследил, как он уйдет, а потом, как вы договорились, подал знак сеньорите, и вы с нею выскользнули из дому. На улице завывали сирены.
– Сердце мое, ангел, золотко мое… Сможешь ли ты выстоять?
– Смогу, сеньорита.
– И ты выдержишь все угрозы и пытки?
– Выдержу, сеньорита.
– Сердце мое, бедняжка ты мой… Повторяй за мной: господь мой, Иисус Христос…
– Господь мой, Иисус Христос…
– Истинный бог и человек…
– Истинный бог и человек…
Барселона не была еще тогда преуспевающим и цветущим городом, где живет миллион с лишним чванливых, довольных своим положением трупов; как выглядели люди, которые на поспешно возведенных баррикадах и в патрулях охраняли свое едва обретенное человеческое достоинство и с гордостью поднимали кверху сжатые кулаки, ты легко можешь узнать благодаря документам и пленкам, хранящимся в фильмотеке на улице Ульм: ослепительная и жесткая улыбка, длинные баки, густая щетина на щеках, красные платки вокруг шеи, синие комбинезоны из хлопчатобумажной ткани и сдвинутые набок пилотки милисиано – народной милиции рабочих, крестьян, батраков, – грубая и неотесанная мужественность народа, в зрелом возрасте наконец-то впервые увидевшего жизнь, которую извечные и упорные враги тут же, среди всеобщего равнодушия, отняли у него; точно такие же целительные мужество и суровость ты увидел совсем недавно у негров и мулатов в Гаване, когда попал туда и тебя преследовала юношеская любовь, предвестье того, что случилось потом на бульваре Ришара Ленуара, и того, что происходит с тобой теперь, когда ты знаешь, что жизнь отпущена тебе скупой мерой.
– …воскрешение плоти…
– …долгой жизни…
– …долгой жизни…
– Аминь.
Вот так, призывая на помощь более поздние впечатления и материалы фильмотеки, ты можешь представить себе облик барселонских улиц в те революционные дни августа 36-го года и заполнить пробелы в истории, герои которой возникали в отрывочных и не связанных между собою воспоминаниях. Аристократы, предприниматели, священники и барчуки, дамы и современные петиметры – все они покинули город, и вместо них толпа при жизни погребенных наводнила центр, словно суровое воинство, чудом восставшее из могил какого-нибудь кладбища в предместье. Дома, увешанные флагами и плакатами, казались грязными и обшарпанными; и под тоскливый вой сирен, пронзавших влажный и горячий воздух, группы зевак разглядывали следы от пуль и, пересмеиваясь, смотрели на лиловый отблеск пожаров.
Пылали церкви в кварталах Сарриа и Бонанова, горели женские монастыри, а ты, вцепившись в костлявую руку сеньориты Лурдес, весь с ног до головы в белом, с бесценной ладанкой на шее, направлялся к месту мученичества и без конца повторял в блаженстве дорогие имена Иисуса и Марии. Сеньорита Лурдес в картинно накинутой кружевной мантилье шла рядом и на ходу громким голосом читала молитвы и притчи по книге в бархатном переплете с металлическими наугольниками.
– Святой дух, благослови меня… тело господне, спаси меня. Кровь господня, напои меня…
Ты же в это время думал лишь о том, как ты выглядишь, и, предвкушая тот великий миг, когда невесомый венец встанет над твоею головой, утешал себя мыслью, что после смерти твои локоны станут белокурыми и тогда ты уже ничем не будешь отличаться от Инес и Тарсисио, Пелайо и Панкрасио, Эулалии и Домингито дель Валь.
– Стой! Куда идете?
Злой человек, бородатый и плохо одетый, стоял перед вами подбоченясь.
– В единый и истинный храм господа нашего Иисуса Христа, – залпом выпалила сеньорита Лурдес.
– Разве вы не видите, что церковь горит?
– Милость господня защитит нас от пламени.
Ты помнил, как к вам подошли еще люди, вооруженные и грязные; они уставились на вас с любопытством и насмешкой.
– Ишь какая парочка!
– Святое сердце Иисусово, полагаюсь на тебя, – начал было ты.
– Что ты сказал, парень?
– Отстань от них, они того…
– Да исполнится воля господня.
– Давайте проходите, – сказал первый.
– Церковь – храм господа. Он примет нас в свои объятия.
– Не горячитесь так, добрая женщина. Церковь в огне. И нам приказано не пропускать никого.
– Вперед! – воскликнула сеньорита.
– Я ж говорю, они того…
– Успокойтесь.
– Страсти господни, укрепите мой дух… О добрый Иисус, услышь меня.
– Сейчас же возвращайтесь домой, – сказал человек. – Если хотите молиться, молитесь дома, никто вам не запрещает.
– О Иисус, жизнь моя!
– Идите, идите! С женщинами и детьми мы не воюем.
Что было дальше, ты помнишь очень смутно и не мог бы с полной уверенностью сказать, набросилась ли на них сама сеньорита (как тебе иногда представляется) или просто-напросто анархисты схватили ее за рукав, когда она, таща за собою тебя, хотела прорваться к церкви (это наиболее вероятно).
– Мы мученики, мы мученики, – напрасно повторял ты.
Ваше возвращение под конвоем двух анархистов было невеселым. Белый костюмчик был весь перепачкан, над головой не парил сияющий венец, и, рыдая, ты с горечью думал о том, как, не успев начаться, непоправимо рухнула твоя карьера святого. Сеньориту Лурдес, которая сумела превозмочь слезы, кажется, заботило, и не без основания, какая встреча ожидает вас дома.
– Это было безумием, – стонала сеньорита. – Она никогда мне не простит.
И в тот вечер поднос с чашкой шоколада и бисквитами, как обычно, поджидал тебя, только на этот раз мать не беседовала с сеньоритой Лурдес, а если обращалась к ней, то лишь с суровыми упреками в легкомыслии и излишней экзальтированности.
– И без того времена жестокие… Неужели мало я настрадалась…
Сеньорита лишь плакала втихомолку, а через несколько дней она и вовсе исчезла из дому. Твоя мать настежь распахнула окно в ее комнате и только сказала, что в комнате дурно пахнет.
Вот так ты единственный раз в жизни погрузился в мир религии, и потом, пока шла война и вы с матерью и дядьями укрывались в селении на юге Франции, ты никогда больше не вспоминал ни о мучениках, ни о своем алтаре. Когда же победили националисты и общество вновь обрело тебя, твои воспитатели, не гнушаясь запугиванием, навязали тебе под видом веры свою мазохистскую религию, от которой ты, столкнувшись с реальной жизнью, очень скоро избавился. С тех пор Христос стал для тебя далеким, и ты без него жил и будешь жить в мире, по крайней мере, до того дня, – если сам не укоротишь отпущенного тебе срока и не падешь беззащитный, потеряв сознание, бездыханный, как это было на бульваре Ришара Ленуара, – до того дня, когда церковники с елеем и распятиями безнаказанно набросятся на твое тело, готовое распасться и превратиться в корм для червей, чтобы выставить его на всеобщее обозрение в честь и во славу короны и скипетра своей честолюбивой и высокочтимой касты.
«Реквием» Моцарта кончился; свежие порывы ветра улеглись, полумрак затуманил очертания предметов и, казалось, сгустил тишину в полях, которую нарушало лишь пение цикад и звучное кваканье лягушек. «В том нет нашей вины на деле мы мало что знали когда толпами хлынули в Фалангу или в Рекете и нарядили наших дочерей Маргаритами а на одежде сыновей вышили стрелы мы поступили так из чистого патриотизма это была естественная реакция на пагубные беспорядки предшествовавшие тому а что беспорядки были не станет отрицать сегодня ни один благоразумный человек если мы в чем-либо и ошиблись то по вине чрезмерной любви к отечеству и в большинстве случаев наша политическая деятельность была кратковременной ровно столько сколько требовалось чтобы навести немного порядок после той страшной и бесполезной борьбы которая стоила нам всем и тем и другим столько крови когда же схлынул первый скоротечный энтузиазм мы снова вернулись к осмотрительной и благоразумной жизни целиком посвященной семье и делам и верили свято в идиллическую картину которую рисовали нам газеты убежденные что победа над Гитлером открывала новую эпоху мира прогресса и процветания для народов но мы не знали оборотной стороны медали не сознавали глубочайшего высокомерия и презрения с каким отнеслись к нашим духовным ценностям к тому что веками находилось под защитой Католической Церкви ошибка простительная если принять во внимание что по окончании нашей братоубийственной войны мы прежде всего пеклись об экономическом будущем нашей страны о том как восстановить дома и предприятия наладить торговлю развить промышленность с тем чтобы дать работу и хлеб миллионам и миллионам нуждающихся соотечественников многие из которых во имя правды это следует сказать сражались на нашей стороне или пав в бою оставили вдов и сирот искренне полагая что профессиональные политики в свое время наладят дела и восстановят монархию если это нужно то либеральную с сословиями и палатами которая уважительно отнесется к благополучию общества и свободному предпринимательству и со вниманием подойдет к принципам справедливого распределения благ как это советуют папские энциклики полностью отрицающие всякие злоупотребления и репрессии которых мы не признаем беззаветно веруя в возможности и патриотизм людей которые вершат судьбы страны и мы готовы на жертвы если таковы обстоятельства ведь жили же мы на таком жестком пайке что сама эта жесткость вынуждала нас часто обходить установленный порядок не потому что не желали верой и правдой служить высшим интересам родины а исключительно из-за бедных детей наших которые должны были держаться на скудном дневном рационе в 150 граммов хлеба в то время как счастливые обладатели карточки третьего разряда получали по 400 граммов не говоря уже о нехватке остальных продуктов которые к величайшему нашему сожалению мы должны были добывать на черном рынке как и все кругом включая самых нуждающихся видите сами речь идет о мелких грехах почти ничего не значащих восстановить национальные партии снова возвести на престол Бурбонов таким представляется нам наилучшее решение проблемы тем более что следует учитывать враждебное отношение к тоталитарным режимам и подрывную деятельность красных которая нам угрожает пятилетие последовавшее за нашей войной было одинаково суровым и для победителей и для побежденных и для богатых и для бедных и потому сейчас необходима широкая и справедливая формула необходимо начать диалог нужно соглашение которое обеспечило бы уважение к человеку и к собственности нужно начать заново нужно вселить в душу целительный мир слиться в долгожданном и крепком рукопожатии…» В каком темном углу твоей памяти завалялось с юношеских лет едкое воспоминание об этих умерших Голосах? Неужели выцветшие фотографии извлекли их из забвения во всей их жестокости? Что такое, точно дикий зверь в засаде, притаилось и норовит выскочить и хватить лапой, напасть, побуждаемое всего-навсего видом безобидных серых кусочков картона?
Моментальный снимок, сделанный в саду вскоре после смерти матери, вызвал в памяти Альваро разговоры и интонации той осени сорок четвертого года и помог точно назвать по именам тех далеких ему людей, которые в печальных и заученных позах присутствовали на торжественном и поблекшем семейном совете: орлиный нос и зло поджатые губы набожнейшей тети Мерседес, у которой жених сбежал от самого алтаря и которая с тех пор стала заклятым врагом как мужчин, так и плотских радостей вообще; водянистый взгляд дяди Сесара за очками с бесчисленными диоптриями, а сам он, как в сон, погружен в мечту о спокойной семейной жизни, далекой от исторических передряг; две его перезрелые дочери – в будущем старые девы – и блеклый сын, удел которого – духовный сан; двоюродный брат Хорхе, тогда только что получивший диплом бакалавра и которого ждала карьера продажного и светского казначейского чиновника; в углу фотографии, но тем не менее владычествуя над всеми, с видом божества, отрешенного и недоступного, – дядя Эулохио, опираясь рукой на плечо Альваро, строго смотрел в объектив черными вдохновенными и горящими глазами.
– Европа погибла, сын мой. Запад вступил в эпоху биологического упадка, и нет врача, который мог бы его спасти. Роковой цикл жизни: молодость, зрелость, агония, смерть… Нам выпало жить в эпоху судорог… Как в Риме, когда умер Феодосий, как в Византии при династии Константинов…
На выцветших страницах альбома дядя Эулохио появлялся довольно часто, заснятый то со своими загадочными астрономическими приборами, то во время посещения тенистых кофейных плантаций в Никарагуа, то в качестве редкого гостя семейства Мендиола на Кубе. В молодости он душой и телом отдался изучению и описанию звезд, и теперь еще на чердаке среди траченных молью, оплетенных паутиной вещей, который нет-нет да и распорет проскользнувший в щель ставни луч света, можно было обнаружить следы его первой и забытой страсти: разбитую и ненужную линзу, полинявшую карту Луны, рисунок северных созвездий. Позднее, увлекаемый другими интересами, он оставил астрономию ради астрологии, а потом от оккультных наук перекинулся на обоснованные религии; когда ему перевалило за тридцать – за плечами у него был ряд неудавшихся биржевых операций, приобретение марок и русских железнодорожных акций перед войной 14-го года, облигаций Шанхайской трамвайной компании и приличного пакета бон «Никарагуа пост компани» всего за несколько месяцев до начала войны с Китаем и краха кофейной торговли на мировом рынке в 24-м году, – он вступил в зрелость, преддверие долгой старости. Несколько выцветших фотографий воспроизводили облик молодого человека с усами и остроконечной бородкой, статного и энергичного, который, с хмурым видом откинувшись на подушки турецкой софы, читал Кайзерлинга; на других фотографиях этот расист и любитель музыки, казалось, размышлял о катастрофических предсказаниях Шпенглера и с явным восторгом внимал мелодичным аккордам – «Полет Валькирий», решил Альваро, – которые неслись из старомодного граммофона с трубой.
Испанская гражданская война застала дядю Эулохио в Гаване, и в тот же день, 18 толя. 1936 года, ровно в семь часов по местному времени он добровольно предложил свои услуги консулу его величества короля Виктора-Эммануила III, не взирая ни на свой преклонный возраст, ни на свое слабое здоровье. Сеньору Романо Бальбо, который был другом старого Мендиолы, удалось переубедить дядю Эулохио и вернуть его в лоно перепуганного семейства, где он и пребывал до самого конца войны. Возвратившись в Барселону, поседевший и осунувшийся от недомогания, дядя Эулохио проводил все время либо за чтением «Энциклопедии» Эспасы, либо за новым увлечением – разгадыванием кроссвордов. В отличие от своих братьев, он никогда не верил в победу нацистов и по утрам листал газеты – «Ла вангуардия», «Эль диарио де Барселона» и «Коррео Каталан» – неизменно со скептическим видом.
– Кто бы ни победил, – говорил он Альваро, – результат все равно будет один. Пока Европа истекает кровью, Азия точит зубы.
– Германия не может проиграть войну, – заявлял дядя Сесар.
– Комфорт, легкая жизнь приводят к вырождению расы… Рождаемость падает. В Сибири киргизские женщины рожают, не слезая с седла.
– Но имея секретное оружие…
– Ни одна армия не сможет остановить этой лавины… Как в Пятом веке, во время нашествия гуннов и остготов.
В те печальные недели, предшествовавшие смерти матери, Альваро с беспокойством следил за положением на Восточном фронте: медленно, но непрерывно немцы сдавали позиции. Дядя и кузен в ожидании развязки обосновались у них в квартире. В ночных кошмарах и во время зловещей бессонницы угрюмые фразы, брошенные дядей Эулохио, обретали в сознании Альваро осязаемую и тревожную четкость. Когда мать умерла, дядья увезли Альваро отдохнуть в родовое имение. И тут же, сразу, словно вырвавшись из его беспокойных и тоскливых дум, исторические события быстро пошли к развязке.
Высадка союзников в Нормандии, сдача Парижа, вторжение Красной Армии в Польшу и Румынию точно подтверждали все пессимистические прогнозы дяди Эулохио, и дядя Сесар, восторженный читатель «Майн кампф», пылко пророчивший немцам победу, с поникшим видом грустно рассуждал о возможностях соглашения с Черчиллем, которое помогло бы остановить наступавшую лавину русских. День за днем Альваро с огорчением разглядывал на школьной карте мира внушавшее ужас красное пятно, которое жадно простирало щупальца по обессиленной Европе. Абстрактный страх перед войной вообще постепенно перерос в тревогу за собственное будущее: где найти им жертву лучше, чем он, юный Альваро, отпрыск добродетельной и здравомыслящей семьи, хрупкий наследник изящного, но одряхлевшего мира? Те, кто убил его отца, пощадят ли они его? Не готовят ли они и ему страшную судьбу дяди Лукаса или кузена Серхио?
Дядя Эулохио дал ему как-то томик «Заката Европы» и «Упадка белой расы», и все лето и осень 44-го года Альваро читал и перечитывал их, завороженный неотвратимостью зла и чувствуя себя бессильным противостоять ему. Обескровленные, расчлененные, лежавшие в руинах европейские страны даже по территории и по населению не могли соперничать с суровыми и закаленными в боях участниками советского блока. В решающий момент массы отказались бы выступить против захватчиков: отказались бы коммунисты, отказались бы социалисты, говорил дядя Эулохио, и, как знать, может, даже демократы и либералы. И без того непрочное равновесие нарушилось бы – чаша Востока решительно перетягивала. После первого же натиска варвары очутились бы на Пиренеях.
Для Альваро, попавшего под влияние дяди Эулохио и его книг, это были месяцы тревог и беспокойства, волнений и страхов, а между тем жизнь вокруг шла своим чередом, внешне спокойная и веселая, и грозивший немцам жестокий неминуемый конец, похоже, никак на ней не сказывался. По воскресеньям и в праздники дядя Эулохио поджидал Альваро у дверей интерната, и Альваро, отказавшись от развлечений, таких соблазнительных в его возрасте, совершенно добровольно запирался дома, чтобы погрузиться в устрашающие, ясные размышления о немощи Запада – результате вялой и изнеженной жизни – и своей собственной немощи, отчасти вызванной онанизмом; он сравнивал низкую рождаемость во Франции – несмотря на огромные успехи в области гинекологии – со стремительным размножением киргизов, у которых женщины рожают, не слезая с седла, а едят они, по словам дяди Эулохио, главным образом по нескольку килограммов сырого мяса в день, пищу, необычайно калорийную и богатую витаминами, что является источником и причиной их алчных захватнических устремлений и неумеренной воинственности. Сколько раз старая и преданная служанка дяди – менее преданная, однако, уточняла тетя Мерседес, чем та, легендарная, которая в конце жизни, полной лишений и труда, умирая, оставила в наследство все свои сбережения его надменному деду, всю жизнь эксплуатировавшему ее, – так вот, служанка дяди вскакивала по ночам с криком: «Сеньор, киргизы!» Альваро же, весь в поту, с замиранием сердца просыпался в белом, населенном призраками дортуаре у себя в интернате и благодарил бога за то, что вокруг, к счастью, на таких же, как у него, постелях похрапывали его товарищи, пока еще (пока!) не попавшие в руки киргизов и их женщин, которые рожали, не слезая с седла; и он повторял бесчисленное множество раз: «Господи, не оставь меня», – повторял до тех пор, пока усталость не побеждала и сон, сжалившись, не одолевал его.
– Мане, текел, фарес, – изрек дядя Эулохио, когда распространилась весть о самоубийстве Гитлера.
– Американцы не слепые. – Дядя Сесар говорил теперь без всякой убежденности. – Если мы вернем короля и будут восстановлены партии…
– Я стар, и мне в жизни уже ничего не надо. А ты, бедняжка Альваро, что будет с тобой?
Бессмысленный страх проник ему в кровь, и страстное желание бежать в далекие и надежные страны приобретало приятную осязаемость той соломинки, которая только и остается утопающему.
– На твоем месте я бы отправился в какую-нибудь страну поспокойнее, вроде Кубы, – говорил дядя Эулохио. – Ей не грозят ни революция, ни войны. Твой кузен Эрнесто страшно богат, и он мог бы помочь тебе на первых порах. Как раз в последнем письме он писал мне, что отправил Хуана Карлоса в Соединенные Штаты получать диплом инженера… Аделаидита же необыкновенно красива и обаятельна, как говорится, бутон… Я показывал тебе вырезки из «Диарио де ла Марина», где писали о ее первом выезде в свет?
И тогда на смену холодному поту и сердцебиению приходили успокоительные мечтания о счастье и блаженстве на райском острове, вдали от киргизов и их женщин, под защитою благосклонных и дружественных держав, где веками блюли твердый порядок. Небольшой особняк Пунта-Горда в Сьенфуэгосе, сахарный завод в Крусесе на пожелтевших фотографиях из альбома представлялись прохладным оазисом наслаждения и покоя, и дядя, лениво развалясь в кожаном кресле и облокотившись на том «Географии Кубы», который несколько недель назад прислал ему из Гаваны Эрнесто, размахивал ими перед глазами Альваро, точно ослепительным миражем.
– К тому же великолепный климат, целебный климат для ревматиков и подагриков. Вот послушай: «Куба расположена между двумя тропиками; на климат благотворно влияют морские течения, так что зимы там почти нет. Согласно климатологической шкале знаменитого Кеппена, климат на Кубе мягкий, саванный, без зимы», что условно по-научному обозначалось сокращением A W.
Бывало, воскресными вечерами, покой которых нарушался лишь стремительным появлением служанки, приносившей поднос с двумя чашками и чайником китайского фарфора, фантазия переносила дядю Эулохио в другие края, столь же удаленные от Европы и столь же безопасные.
– Если тебе не подходит Карибское море, отправляйся выращивать кофе в Кению или Анголу. Я недавно читал необычайно интересную статью одного миссионера. Тамошние негры очень миролюбивы, питаются они травами и полевыми цветами, а белых слушаются и почитают. Падре рассказывает, что ему не раз приходилось сдерживать их: эти бедняги собирались воздать ему почести, как божеству…
Месяц за месяцем, точно песок воду, впитывал Альваро его ученые рассуждения, пока эти замечательные встречи не прекратились почти совсем: близилось лето, а потом помешала захватившая Альваро страсть к Херонимо. Осенью здоровье дяди заметно ухудшилось, и во время редких, превратившихся в обязанность посещений племянника Эулохио сидел молчаливый, погруженный в свои мысли, краем глаза не переставая следить, как сновала с таинственными отварами и настоями старая служанка. Когда Альваро пришел в последний раз, дядя в упор посмотрел на племянника и распорядился: «Ступай, оставь меня». А на рождество тетя Мерседес коротко сообщила ему, что по указанию врачей дядю поместили в санаторий.
Альваро еще долго сохранял теплые и добрые воспоминания об этой яркой и необычной дружбе, и во время своей поездки на Кубу, уже после победы революции, бывало, часто вспоминал дядю, и на губах у него появлялась улыбка, когда он пытался представить себе, как реагировал бы Эулохио, узнав об экспроприации и о бегстве семейства Мендиола в Майами, о восстании негров и массовых убийствах миссионеров в Анголе и Кении.
Что же касается дяди Сесара, то, когда прошел первый страх, дядя, подобно остальным представителям своего класса, – в годы, когда делались тщетные попытки закрыть границы и лицемерно отзывались послы, – встал в строй, сплачивая единомышленников вокруг человека, который всегда был, есть и будет наилучшим защитником его кровных интересов. Много лет спустя Альваро, уже отгороженный от семьи барьером, бесконечно более прочным, чем случайные и всегда непрочные родственные узы, даже фотографировал дядю Сесара для газеты в кругу таких же, как он, верноподданных, которые пылко приветствовали Благодетеля во время одного из его наездов в Барселону. Этой последней его фотографии было достаточно, чтобы понять, что простая логика и здравый практический ум должны были в 62-м году благодаря экономическому взлету и развитию туризма, привести его, как и многих ему подобных, к осторожной, очень осторожной защите общеевропейских либеральных ценностей на тот черный день, когда Благодетеля уже не будет с ними и они снова, как в ту полную отчаяния зиму 45-го года, ощутят необходимость в короле – детали хоть и запасной, но весьма декоративной и внушительной.