Текст книги "Особые приметы"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Душа Христова, благослови меня.
Тело Христово, спаси меня.
Кровь Христова, напои меня.
Святая вода Христова, омой меня.
Страсти Христовы, укрепите мой дух.
О милостивый Иисус, услышь меня.
В язвах Твоих укрой меня.
Не дай мне отойти от Тебя.
От злого недруга защити меня.
В час смерти моей призови меня и вели мне идти к Тебе,
Дабы в сонме твоих святых и я восхвалял Тебя во веки веков. Аминь.
Шестой класс гимназии, отделение Б. Сорок юношей в черных бриджах, в галстуках и жестких воротничках; сорок юношей стоят плотными рядами в старинном школьном здании, спиною к величественным окнам в новоготическом стиле. В углу фотографии неподалеку от Альваро – суровая и серьезная фигура преподобного отца, их духовника.
– Святой отец, я трижды согрешил, нарушив шестую заповедь.
– В мыслях или на деле, сын мой?
– И так и так.
– Один или с кем-нибудь вместе?
Приятель показал мне журнал, где изображены женщины, и я купил его.
– Вы вместе смотрели журнал?
– Да.
– Вы оба давали волю рукам?
– Нет, когда он ушел, я согрешил один.
– Знал ли ты, что совершаешь тяжкий проступок?
– Знал.
– Из всех грехов этот грех больше всех оскорбляет господа и пресвятую деву. Ты искренне раскаиваешься?
– Да, святой отец.
– Ты разорвал этот журнал?
– Нет, еще нет.
– Разорви его и в будущем избегай опасных общений. Это излюбленное орудие дьявола, с помощью которого он ловит неосторожных…
– Хорошо, святой отец.
– Всю неделю ты ежедневно утром и на ночь будешь читать один раз «Отче наш» и три раза «Богородице».
– Хорошо, святой отец.
– Ну, ступай с богом.
Физические и моральные последствия этого порочного акта. Переписывание всех святых по иерархии со всеми их добродетелями и отличиями. Тесино, Требиа, Трасимено, Канас, Пичинча, Чимборасо и Котопакси. Бином Ньютона. Яйцекладущие, живородящие, яйцекладуще-живородящие. Формула питьевой соды. Теорема Пифагора.
…Согласный и прозрачный хор «Lacrimosa dies» звучно разлился на множество голосов и разом вымел то, что некогда имело над тобою такую власть…
Какой черт сунул в альбом эту фотографию? Долорес проследила за твоим взглядом и тоже увидела ее.
Газетная вырезка, без подписи, безо всяких пояснений, словно она сама по себе была настолько красноречива, что не нуждалась ни в каких комментариях. Человек упал ничком на землю – мертв или ранен? – у самой кромки тротуара, – покушение или несчастный случай? – а вокруг с бесстрастным любопытством смотрят на него люди, вероятно, его соотечественники. Типичная для нашего времени фотография, не важно, на какой широте она сделана, ежедневно то одни, то другие штампуют ее на всеобщее обозрение в своих газетах и журналах, кино и телевидении.
Не впервой тебе доводилось увидеть подобный документ, по долгу службы ты и сам несколько раз делал такие снимки, когда работал фотографом в агентстве Франс Пресс, но только сейчас ты вдруг почувствовал что-то такое, чего не знавал тогда и что каким-то образом связывало тебя с этим безликим образом, застрявшим меж страниц альбома, – какое-то смутное беспокойство за собственную судьбу и что-то вроде искреннего порыва солидарности.
Ровно пять месяцев назад неприветливым мартовским днем ты спустился с гигантского тобоггана – это было на ярмарке, на площади Бастилии – и, пошатываясь, направился в сторону бульвара Ришара Ленуара; в голове было пусто, сердце гулко стучало, и, помнится, ты шел, про себя отсчитывая шаги…
То, что произошло затем, ты с легкостью можешь воссоздать, рассматривая одну за другой детали фотографии: угасший взгляд, мертвенно-бледное лицо и тривиально-картинное падение, – сам того не желая, ты стал героем бесплатного спектакля, разыгранного, для мужчин и женщин, случайно в это время проходивших мимо. Точь-в-точь как на этой фотографии, они смотрели на тебя спокойно и невозмутимо, так глядят на беззащитное животное, которое хрипит у твоих ног; они смотрели на тебя и по сторонам, проверяя, не едет ли «Скорая помощь» или полицейская машина, дабы вовремя с благословенной французской осторожностью смыться, чтобы не давать свидетельских показаний. А кто-то, быть может, подошел поближе и осторожно дотронулся до тебя носком ботинка.
Цивилизация, продуктивная и холодная, приученная новейшими средствами пропаганды рассматривать время в цифрах, а человека в качестве орудия производства, – единственная возможная сегодня цивилизация, думал ты с горечью, – для тебя сводилась к этому: обыденному и нелепому инциденту среди бела дня, на глазах у мужчин и женщин, которые шли мимо по бульвару Ришара Ленуара, счастливые от сознания, что это случилось не с ними, спокойные и уверенные в себе, с эгоистическим презрением на лицах и мыслью в душе: «Moi je m’en fous»[10]10
А мне плевать (франц.)
[Закрыть].
И ты в будущем стал бы таким, и, сознавая это, ты восхищался неустрашимостью и мужеством тех, кто, не дожидаясь своего часа, по собственной воле решался глянуть в черное дуло ружья или револьвера, восхищался даже теми, кто за неимением оружия черпал храбрость в бутылке спиртного, а потом глотал роковой тюбик веронала.
Словно новоявленный Лазарь, ты воскрес в огромной палате больницы святого Антуана. Долорес – как и сейчас – стояла рядом и нежно тебе улыбалась.
Свет автомобильных фар, накатив бесшумной волной, неожиданно высветил лохматый от эвкалиптов вход и острые очертания кипарисов, вырвав их на мгновение из плотного мрака. Альваро выглянул наружу, а Долорес со вздохом сняла иглу с проигрывателя.
Серый «дофин», очертив фарами полукруг, замер у самого балкона; почти одновременно распахнулись все четыре дверцы, и из машины появились Рикардо и Артигас с двумя белокурыми девушками, по виду иностранками, в клетчатых рубашках и облегающих джинсах.
– Привет, – сказал Рикардо. – Мы не опоздали?
– Наоборот, – сухо ответила Долорес.
– Помираю от жажды, – сказал Артигас. – Не дадите чего-нибудь?
Долорес и Альваро поздоровались с девушками за руку. Те разглядывали сад и, хлопая ресницами, что-то нечленораздельно бормотали.
– Мы подобрали их у выезда из Кадакеса. Они добираются автостопом и заночуют у нас.
– Они датчанки, – пояснил Артигас. – Danish very sexy beautiful women[11]11
Прелестные, очень сексуальные датчанки (англ.)
[Закрыть].
– Ни черта не понимают по-испански, – сказал Рикардо. – Честишь их последними словами, а они ухом не ведут.
Обе девушки улыбались в унисон, отлично чувствуя себя в новой обстановке. Едва поднявшись на галерею, они, как по команде, уставились на стопку пластинок около проигрывателя.
– Поставь ча-ча-ча, поглядим, как они трясут задами, – сказал Рикардо.
– У них нет багажа?
– Собираются прожить за счет традиционного гостеприимства испанского народа.
– Прибыли в Порт-Бу вообще без денег, безо всего, – сказал Артигас. – Типичный продукт потребительского общества.
Долорес отошла на минутку проверить, как идут приготовления к ужину. И почти тут же появилась служанка с бутылками и льдом.
– Сделать вам дайкири? – предложил Альваро.
– Мне – нашего, сухого, – сказал Рикардо. – Перелада или чего-нибудь в этом духе.
– Do you want to drink?
– Thank you very much[12]12
Хотите выпить чего-нибудь?
Спасибо большое (англ.)
[Закрыть].
– Налей им двойную порцию виски, пусть налакаются.
– Кстати, о дайкири, знаешь, от кого я получил письмо? – Растянувшись на диване, Артигас гладил щиколотку датчанки. – От самого Энрике.
Вернулась Долорес с рюмками и на ходу обменялась взглядом с Альваро. Девушки внимательно изучали чехлы на пластинках. Артигас вынул из кармана помятый конверт и торжествующе показал всем.
– Прочитать?
– Не надо, ради бога, – сказала Долорес.
– Только кусочек, слушайте внимательно: «Я по газетам слежу за событиями у вас и думаю, я гораздо нужнее там, чем здесь. Если сочтешь нужным, извести меня, я сразу же приеду».
Наступило молчание. Долорес спокойно закурила сигарету.
– О каких это он событиях? – спросил Рикардо. – Может, он перепутал страну?
– Может, он думает, это Конго, – поддакнул Артигас.
– Бедняга, с каждым днем он разбирается в обстановке все хуже и хуже. Что он там напридумывал?
– Если он приедет сюда, как бы не помер с перепугу.
– Скорее всего, переспит разок-другой с какой-нибудь заезжей французской шлюхой и успокоится.
Люди теперь, уже не боясь, открыто признаются в правых взглядах, – заметил Артигас. – Я вот на днях встретил в Сторк-клубе Пако, так он сказал мне: «Я монархист и консерватор…»
– Да ну, – Альваро улыбнулся. – Что он поделывает?
– Стрижет купоны, пьет виски. Что ему еще делать?
Датчанки выбрали пластинку Рэя Чарльза и теперь вопросительно смотрели на Долорес, не решаясь без спросу хозяйничать у проигрывателя.
– Ну, давайте, потряситесь, раз хочется. – Грубость слов не вязалась с улыбкой Долорес.
– Really?
– Yes, yes[13]13
Правда, можно?
Да, да (англ.)
[Закрыть].
Долорес резко поднялась и вышла в сад.
– Что с ней такое? – спросил Артигас. – Чего это она дуется?
– Не знаю, – сказал Альваро. – Оставьте ее в покое, пройдет.
– Если девчонки мешают…
– Нет, они ни при чем. Врач запретил мне спиртное, и, когда я пью, она нервничает.
– Кстати, ты как?
– Лучше всех.
– Работаешь?
– Пока нет.
Второй автомобиль вихрем влетел в сад. Долорес помахала рукой в знак приветствия, и Антонио, выйдя из машины, поцеловал ее. Через несколько секунд они вдвоем появились на галерее.
– Черт подери! – выругался он. – Знаете новость?
– Какую новость?
– Правда не знаете?
– Нет.
Антонио сел на валик софы и ударил кулаком по ладони.
– Профессор Айюсо умер, – сказал он.
ГЛАВА II
Разорите ногой бесчисленные ходы муравейника, который терпеливо, пылинка за пылинкой, строился на неблагодарной песчаной почве, и придите на, следующий день на то же место: вы увидите, что муравейник опять кишит и процветает, – живое воплощение стадного инстинкта этого упорного и трудолюбивого сообщества; вот так же и жилище испанцев, древняя и заклейменная лачуга из тростника и жести, обреченная на исчезновение, – поскольку теперь вы, как говорится, европейцы, и туризм обязывает вас блюсти фасад, – вот так же и барак, выметенный в один прекрасный день из Барселонеты и Соморростро, Пуэбло-Секо и Ла-Вернеды, возрождается, но только новенький и поначалу благопристойный, в Каса-Антунес или в районе открытого порта как символ примитивной и подлинной структуры вашего племени.
Ты смотрел на эти Таифские царства хижин и лачуг, так похожие на то, что ты снимал на пленку совсем недавно, и удивлялся (вот именно удивлялся) тому, с каким упрямством обитатели цеплялись за эту жизнь, устои которой никогда не подвергали сомнению, словно единственным смыслом и целью их пребывания на земле (думал ты) было рождаться, расти, размножаться и умирать в немой животной покорности; о, испанский народ (взывал ты), сообщество невежественных людей, дикое стадо, взращенное в голой и бесприютной степи, на твоей и твоих земляков родине.
Рикардо поставил «сеат» напротив конечной остановки трамвая, и ты, выйдя из машины, разглядывал полуголых ребятишек, бегавших по площади, и стариков, сидевших у первого ряда лачуг. Те же самые, что и прежде, или это уже другие люди? Вековой андалузской нищете здесь было где развернуться: вот женщина в трауре несет на голове кувшин с водой, а чесоточный пес, отгоняющий хвостом мух, кажется точной копией другого, которого ты тысячи раз мельком видел где-нибудь в деревушке на юге. На подступах к кладбищу бараки толпились, налезая друг на друга, точно грибы. Ты начал было считать, как считают, желая заснуть, но скоро бросил. Сколько их – сто, двести? С того места, откуда ты смотрел, казалось (или это обман зрения?), что последние лачуги стоят вперемешку с первыми могильными памятниками, как если бы существующая между двумя мирами граница вдруг исчезла. Бродяги и богатые барселонцы, мертвецы спящие и мертвецы бодрствующие – разница между теми и другими сводилась всего-навсего к углу зрения относительно горизонтальной плоскости.
Не проронив ни слова, вы направились к лестнице, которая вела к кладбищенскому входу. По обе стороны стояли киоски с живыми и искусственными цветами: ветки роз, гвоздики, бессмертники, анемоны. Сеньора в черном, покупая венок, торговалась с продавцом, и тебе вдруг почему-то вспомнился старичок – это было несколько лет назад, под вечер печального дня поминовения усопших, – старичок украдкой взял букет, положенный другими на могильную плиту, и, осторожно и быстро оглядевшись вокруг, переложил его на другую могилу, подле старой фотографии любимого и близкого ему человека. Рикардо, рассеянно поглядывая на плиты из яшмы и мрамора, сообщил:
– Они приедут только через час.
– Ничего, – сказал ты. – Мы походим тут.
Твои близкие были похоронены на этом кладбище; и юношей ты приходил сюда вместе со своими родственниками; первый раз – в день похорон твоей матери, и потом – каждую годовщину ее смерти, и стоял, завороженный мыслью о том, что покоилось в этом склепе, где и для тебя береглось место, береглось с самого дня твоего рождения, и ты в свои шестнадцать лет уже знал, что, не отчаль ты вовремя, ты был бы уже здесь, и в земле распавшиеся элементы твоего тела сливались бы в непристойный симбиоз с остальными представителями твоего рода, и, превратясь в ничто, ты бы на веки вечные включился в нелепый круговорот природы.
У кладбищенской конторы несколько похоронных процессий ждали своей очереди, на лицах читалось выражение апатии, смирения и нетерпения. Машины стояли напротив, рядом с цветочными киосками; капеллан переходил от группы к группе; в каждой группе он пожимал руки и потом сосредоточенно молился над гробом. Никого из бывших учеников Айюсо еще не было. Пока вы ходили по площади, муниципальные служащие договорились с очередным семейством, и когда переговоры закончились, свита из родственников и друзей тронулась в путь.
Процессия неторопливо тянулась по главной аллее, и вы побрели за нею к верхнему кладбищу. По левую сторону аллеи шли ниши, украшенные эпитафиями, надписями, фотографиями, венками. Дорога поднималась все время вверх, и ты мог разглядеть даже могилы у самого подножия холма, окаймленные темной зеленью кипарисов, и совсем вдалеке – море, неспокойное, синее, лебедку и маяк на волнорезе, суда, стоявшие на рейде в ожидании разрешения на разгрузку. Назойливое летнее солнце, казалось, повисло на западе, но сильный, порывистый ветер предвещал ливень. Над крепостью Монтжуик на переменчивом, прозрачном, бесцветном небе то и дело появлялись тучи, точно аванпосты грозного и мрачного войска, занимавшие стратегические позиции. Стремительно пронеслась птица, касаясь крыльями могил, и легко села на фронтон пантеона. Городской шум поднимался сюда из долины, точно натужное пыхтение усталого животного.
Первоначально кладбище было задумано как мирный и сонный провинциальный город, со скверами и аллеями, беседками и дорожками, нишами с прахом бедняков и людей из средних слоев и роскошными пантеонами над могилами буржуа и аристократов. Кладбище было открыто в годы пышного расцвета и роста Барселоны, потому что старое кладбище оказалось мало, и теперь здесь во множестве соседствовали и пестрели, один ярче другого, самые разные произведения всевозможных архитектурных направлений и декоративных стилей: могильные плиты, увенчанные крестами, венками, гирляндами, скорбящие богоматери и архангелы; мраморные мавзолеи, созданные под впечатлением какого-нибудь средневекового захоронения; неоготические часовни с цветными витражами; апсиды и нефы, тщательно воспроизведенные в уменьшенных размерах; греческие храмы – точная копия афинского Парфенона; причудливые, в египетском стиле сооружения со сфинксами, колоссами, колесницами и саркофагами, будто сделанными специально для представления «Аиды», – все это вставало перед глазами попавшего сюда, словно кладбищенское обобщение и продолжение приключений тех, кто лежал тут – знатные имена, выведенные особой, готической каталонской вязью, – знаменитости, торговцы, банкиры, промышленники, разбогатевшие на Кубе и Филиппинах, сторонники автономии и защитники экономического протекционизма, крепкая каста буржуазии (позднее облагородившейся), столпы и фундамент биржи, текстильной промышленности и торговли с заморскими странами, твоя каста (да, твоя), несмотря на все твои потуги оторваться от нее, если только (или это опять бесполезное непокорство?) ты решительно не взглянешь в лицо судьбе и собственной волей не укоротишь отпущенный тебе срок.
Дух, который питал разраставшийся и процветавший город, проявился и здесь, думал ты, с гармонией, не свойственной смерти, словно все эти покойные магнаты хлопка, шелка или трикотажа хотели бы и в небытии увековечить все те нормы и принципы (прагматизм, bon sens[14]14
Здравый смысл (франц.)
[Закрыть]), на которых они строили свою жизнь. Эти пышные мавзолеи в точности соответствовали неотесанным и грубым вкусам их владельцев, так же как шале или виллы, возведенные в Льорет или Ситжес (творения, быть может, одного и того же архитектора); те и другие – детища устаревшей системы патернализма, подтачиваемой на протяжении многих лет не только борьбою и требованиями рабочих (которые сейчас заглушили ударами прикладов), но также (и это гораздо серьезнее) требованиями и потребностями современного государственного капитализма. Пантеоны, однако, как будто не замечали этого, и, хотя хозяева их спали вечным сном, с умилительной невинностью выставляли напоказ свои бельведеры и купола, балкончики и балюстрады, построенные, будто в настоящих жилых помещениях, со смехотворной роскошью и комфортом, которыми старые, рассыпавшиеся в прах кости их хозяев никогда не смогут воспользоваться.
Двенадцать лет назад в баре-подвальчике во дворе филологического факультета, что напротив входа в часовню, Альваро заметил молодого человека своего возраста, одетого подчеркнуто небрежно, который, неуверенно пробираясь между группами студентов, двигался будто в некоем призрачном мире, как сомнамбула, во власти навязчивых кошмаров. За тем же столиком, где Альваро готовился к занятиям по истории, Рикардо и Артигас спорили с блестящим и всем тогда известным представителем от их курса в ПУС[15]15
ПУС – профсоюзы университетских студентов, профашистская организация.
[Закрыть] Энрике Лопесом. Антонио сидел дальше, в глубине зала, с двумя студентами юридического факультета, тоже учениками профессора Айюсо. Юноша, пошатываясь, прошел совсем близко от них, напрасно ища свободного места на скамьях у стены. Поведение его становилось все более необычным, и на него поглядывали с возрастающим осуждением. Вдруг он наткнулся на стул, чуть не потерял равновесие и, чтобы удержаться на ногах, ухватился за плечо молодого человека в очках. Его светлые глаза шарили по сторонам, пока он со стоической выдержкой отступал к выходу и наконец пропал из поля зрения Альваро (как раз там, где несколько лет спустя сестра Артигаса подожгла петарду и спокойно поднялась по лестнице всего за каких-нибудь несколько секунд до взрыва).
– Что с ним такое?
– Ты не видел?
– Не обратил внимания.
– Пьян в стельку.
– Кто он?
– Просто тронутый. У его родителей денег куры не клюют.
– С какого он факультета?
– Ни с какого. Он не учится. Разъезжает себе на машине и пишет стихи.
– Я никогда его раньше здесь не видел.
– Он редко появляется. Если хочешь познакомиться с ним, пройдись лучше по барам или по публичным домам.
Это было в начале ноября; вот уже несколько недель Альваро прозябал в кругу товарищей по университету, слабовольных и скучных, и, сидя в их компании, слушал, как они обсуждали лекции и повторяли пройденный материал.
Энрике считался одним из выдающихся учеников; в отличие от других, он не ограничивался изучением предмета, а часто и с удовольствием любил порассуждать (у него был красивого тембра баритон) о спорте, истории, литературе.
– Ты читал речи Хосе Антонио?[16]16
Хосе Антонио Примо де Ривера – идеолог испанского фашизма, основатель партии «Испанская фаланга».
[Закрыть] – спросил он как-то у Альваро.
– Нет.
– Так прочитай. Ни одного лишнего слова.
– Я не интересуюсь политикой.
– Пусть не интересуешься. Он создал теорию современного государства, профсоюзов, преодоления классовой борьбы… Просто потрясающе… Он единственный, кто в Европе серьезно ответил на вызов, брошенный Лениным.
Энрике говорил пышно и красноречиво. Рамиро Ледесма, Эдилья, Прадера, анархо-синдикалисты. У Энрике были правильные черты лица, а сам он был высокий и стройный; выступая перед аудиторией, он с инстинктивной повадкой трибуна во время речи энергичным движением головы отбрасывал назад короткую прядь светлых волос, намеренно позволив ей сначала упасть на лоб. Его диалектика не гнушалась кулачной расправы, и в университетских коридорах восторженно рассказывали о стычке, которая произошла между ним и четырьмя студентами, сторонниками дона Хуана Бурбонского: как он бился с ними, точно бык на арене, и как сразил одного за другим трех своих противников, а четвертого просто швырнул в бассейн посреди двора. Его однокашники по коллежу святого Игнасио[17]17
Коллеж святого Игнасио – учебное заведение иезуитов.
[Закрыть] припоминали времена, когда он в синей рубахе и красном берете тренировал центурии юных фалангистов и сам с бравой выправкой, казавшейся преждевременной в таком мальчике, чеканил шаг и резко выбрасывал руку в гитлеровском приветствии. Другие утверждали, будто видели его в 43-м году в группе демонстрантов, которые подожгли экран в одном барселонском кинотеатре, где тогда первый раз в Испании показывали английский фильм о войне. Ему было четырнадцать лет, когда Германия потерпела поражение в войне, и это повергло его в пучину отчаяния: запершись в своей комнате, он часами плакал, слушая вагнеровскую увертюру к «Гибели богов». С тех пор Энрике всего себя посвятил восстановлению первоначального смысла доктрины Хосе Антонио и к моменту поступления в университет уже входил в маленькую, но активно работавшую группу недовольных фалангистов.
– Будь сейчас жив Рамиро Ледесма…
– Жив или не жив, ничего бы не изменилось, – утверждал Антонио.
– Вранье, – категорически возражал Энрике. – Теперешние вожди-то и предали революцию.
Прошло несколько дней, и Альваро опять увидел в баре того юношу. Он сидел в углу за столиком, и, казалось, с головой ушел в какую-то книгу. Когда появился Энрике и громко заговорил, юноша отложил книгу на скамейку и дрожащими пальцами поднес зажигалку к сигарете.
– Ты слушал лекцию Айюсо? – спросил Антонио, пока официант подавал на стол. – Вот выдал так выдал.
– Ты о чем?
– О чем, ты спрашиваешь? Разве ты не слышал, как он говорил о фуэросах? Об эпохе свободы и тирании?.. Язык у него подвешен – будь здоров.
– По крайней мере, имеет мужество открыто излагать свои взгляды, – сказал Энрике. – Вот на кого я накласть хотел, так это на колеблющихся.
– Айюсо никогда не был колеблющимся, – сказал Антонио. – После войны он отсидел два года, ты знаешь это?
– Когда мне попадается красный, я люблю, чтобы он шел с открытым забралом, а не изворачивался. – Энрике выражался пылко. – Айюсо человек ясный, а вот другие…
– Кто же?
– К чему называть имена? Мы для них таскали каштаны из огня, а теперь они кичатся, что, мол, они либералы.
– Да они просто перебежчики.
– Демократия для страны – истинная чума.
Юноша слушал разговор и иронически улыбался. Когда официант с подносом вернулся, он заказал двойную порцию можжевеловой водки.
– Опять напьетесь…
– Лучше напиться, чем слушать, что тут болтают.
Энрике поднялся с места и подошел к нему вплотную. Рикардо пытался удержать его, но напрасно.
– Не будешь ли ты так любезен повторить, что ты сказал?
– Я сказал, что, чем слушать ваши разговоры, лучше напиться или заткнуть уши ватой, – совершенно естественным тоном ответил юноша.
Энрике двинулся было на него, но сдержался. Щеки его залила краска.
– Если ты мужчина, давай выйдем во двор.
– Я не мужчина.
– Кто же ты? Баба?
– Я никто, и вы тоже никто. Только вы воображаете, будто представляете собою что-то.
Тут вмешались Антонио и Рикардо и удержали Энрике.
– Не обращай на него внимания. Он пьян.
– Пустите его, пусть он мне врежет… Он же после этого почувствует себя еще больше мужчиной…
– Замолчи, а не то…
– Единственно, чего я вам не позволю, это говорить мне «ты».
Ссора прекратилась лишь потому, что в это время в бар вошли несколько преподавателей. Понемногу студенты один за другим выходили во двор, и Энрике с приятелями тоже последовали их примеру. Альваро еще раньше решил прогулять лекции, и когда он встал, чтобы расплатиться, юноша снова поднял глаза от книжки, и они с Альваро встретились взглядом.
– Ну и идиот у тебя друг.
– Он мне не друг.
– Тем лучше для тебя. Как ни приду сюда, вечно он что-нибудь проповедует, точно ходит с трибуной в кармане… Он что, ни минуты помолчать не может?
– В сущности, он неплохой парень, – сказал Альваро.
– От таких людей, как он, я заболеваю… И все что-то изучает, изучает. Ведь все равно кончит тем, что превратится в лавочника и станет обсчитывать покупателей. Вот я и думаю: к чему?..
– А ты? Что ты изучаешь?
– Ничего. В этой стране нет ничего, чем бы стоило заняться. Просто моему отцу хотелось, чтобы я поступил в университет, и я поступил… Но учиться я не учусь.
– А на какой факультет?
– Не знаю. – Юноша сунул руку в карман, потом порылся в портфеле. – В квитанции за вступительную плату, наверно, написано, я не помню… Я решил это жребием в последний момент.
– А что вышло?
– Смотри, вот она, повестка. Юридический. – Он улыбнулся. – Сутяга, как говорится… По правде сказать, я предпочитаю клеить марки на почте… Что будешь пить?
– Спасибо, не хочется.
– Да, обстановка к этому не располагает, – признал он. – Моя машина рядом. Пошли покатаемся?
Шоссе петляло вверх по склону холма, и на повороте вы остановились посмотреть на пейзаж. Нефтяные резервуары компании «Кампса» сверкали на солнце, плотные тучи, наползая друг на друга, плыли над морем к горизонту. За молом в ожидании застыли грузовые пароходы. Дальше за навесами и складами открытого порта с монотонным однообразием билось, вгрызаясь в берег, море. Из лачуг предместья Каса-Антунес доносились пронзительные, возбужденные голоса. В конце насыпи, точно часовые, два кипариса, одинокие и печальные, день и ночь стояли без сна в карауле над медленным распадом тел.
Вы пошли дальше вверх. Могильные ниши, похожие на ячейки гигантского улья, постепенно уступали место мавзолеям. Это была самая новая часть кладбища, и утилитарные представления современной урбанистической цивилизации воплотились здесь в общую архитектурную форму, в какой-то степени родственную стилю Корбюзье. На вершине холма кипарисов, ив, пальм и сосен не было, и только кое-где цветовым пятном лежал дерн, венок или кактус и агава. Могильные ниши теснились рядами, похожие на кварталы жилых домов, которые сходят с конвейера для чиновников и клерков, – точно такие же нежилые и асептические; мраморные таблички на них отсвечивали, словно окна, свежевырытые могилы казались недостроенными домами, тротуары и аллеи были пусты и однообразны, а на углах развешаны дорожные знаки: точь-в-точь кварталы дешевых домов в Мадриде или в Париже; почему бы не быть здесь магазинам самообслуживания, кинотеатрам, аптекам, кафе или светящимся рекламам? Опустошающее ощущение безжизненности вселяла в человека эта (уж такая ли невольная?) пародия на индустриальный мир. Бетон и камень. Ни цветов, ни птиц. Да вы – живые мертвецы, и больше ничего.
Машина была марки МГ со съемным верхом, несколько устаревшего образца. Серхио помог тебе открыть дверцу, и, усаживаясь на сиденье, ты отодвинул в сторону скомканный бюстгалтер.
– Вчера вечером я катался по улице Диагональ с одной шлюшкой, – она забыла. Я заметил только сегодня утром, когда приехал. Груди у нее были мировые… Ох, бедняжка, по лестнице карабкалась на четвереньках.
– Почему? – спросил ты.
– Потому что на ногах не стояла. Да и я тоже, между прочим… Совершенно не помню, как добрался домой. Ана разбудила меня и заставила принять ванну.
– И ты пьяным садишься за руль?
– Я почти каждый вечер сажусь за руль пьяным. Привык. Вначале Ана очень беспокоилась, но теперь отстала от меня.
– И с тобой никогда ничего не случалось?
– Никогда. Спиртное, наоборот, взбадривает меня. Все рефлексы обостряются… Единственно, от чего я тупею, это от анисовой.
– А твой отец как к этому относится?
– Папа у меня осел. Для него вся жизнь – арифметика. Дом для него – не дом, а семейный бюджет, поле – не поле, а определенное количество гектаров; когда он смотрит на море, то мечтает превратить его в море нефти… Себя он считает умником из умников, потому что умеет зарабатывать деньги, а его служащие снимают перед ним шапки… К счастью, Ана совсем другая.
– Чем занимается твой отец?
– Экспортирует и импортирует апельсины и прочее в том же роде… Представляешь, какое увлекательное занятие… Какао с Галапагосских островов и муку, чтобы выпекать облатки для причастия. Этот идиот спит и видит, что я буду продолжать его дело. Пусть себе спит, если ему нравится… В один прекрасный день мне придется разбудить его.
– А твоя мать?
– Ана – потрясающая женщина. Немного забитая и неуверенная в себе, но потрясающая. Одного я только не понимаю, как она может терпеть такого кретина, как он…
Серхио вел машину быстро, лавируя меж автомобилей, беспорядочно двигавшихся по проспекту Рондас, и вдруг свернул на улицу Сера, в сторону больницы.
– Тебе нравится Китайский квартал? – спросил он.
– Я никогда там не был.
– А я бываю каждый день. Во всей Барселоне только там и живут интересные люди… Проститутки, карманники, педерасты… А остальные и не люди вовсе, так, моллюски.
Через окошко МГ ты первый раз увидел город грязным, оборванным, обшарпанные фасады домов, развешанные на балконах лохмотья живущих тут людей. Скудный подъем 50-х годов не дошел еще до нижних районов города, и после свежего и бодрящего озона, которым вы только что дышали в зажиточных кварталах, казалось, вы разом погрузились в другой мир, глубокий и плотный; будто легким вдруг перестало хватать кислорода и ты ощутил беспричинный страх и неуверенность, точно домашнее животное, которое вырвали из обычной и естественной обстановки. Мрачные таверны, похожие на разбойничьи притоны, темные и вонючие кафе, отвратительно грязные кабаки, где подаются закуски и питье сомнительного вида, тянулись вдоль жалких улиц, а на углах женщины не поддающихся определению профессий и происхождения продавали из-под полы буханки хлеба, американские сигареты, зажигалки, колбасу и при малейшем признаке тревоги прятали все это в складках юбок, за ворот или в чулок, прямо и откровенно нарушая все правила приличия и гигиены. В лавках и магазинах, казалось, вековая пыль легла на товары слаборазвитого иберийского производства: чаны с маслинами, турецкий горох и вареную фасоль, огромные маслянистые головки ламанчских сыров, тяжелые и круглые. И на этом фоне – точно бактерии на питательной среде – разрастался Двор Чудес, – единственный в вашей полной невзгод и удивительной истории неподдельный и долговечный Двор, – разрастался, выставляя напоказ среди полного безразличия племени свои пороки и увечья: искривленные руки, культи, язвы, глаза, затуманенные, точно помутневшие зеркала; и, увидев это, ты понял, что, прожив двадцать лет пустой жизни, ты впервые соприкоснулся с реальным устройством общества, к которому ты, сам не сознавая того, принадлежал, ибо вы, развиваясь рядом, шли в противоположном направлении, – общества, на котором ваша паразитическая каста, алчная и загребущая, была всего лишь наростом, наростом ненасытным, точно полипы на живом организме.