355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Гойтисоло » Особые приметы » Текст книги (страница 17)
Особые приметы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Особые приметы"


Автор книги: Хуан Гойтисоло



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

– Ты заявил, что обожаешь его? – Усатый кивнул в сторону левого. – Вот он, пожалуйста. Сейчас он тобой займется… Мы его между собой зовем Ордоньесом… А этот, что рядом с ним, – этот как раз тот, что тебе не нравится… Его мы зовем Луисом Мигелем.

Первой мыслью, которая непременно приходила в голову почти всем испанцам, еще не успевшим отряхнуть с ботинок пыль родного Полуострова, еще полным иллюзий и проектов, была мысль о необходимости создания Национального объединения интеллигентов в изгнании. И первым этапом к достижению этой желанной, но отдаленной цели должен был стать журнал, где бы могли выражать свои взгляды и вести диалог представители всех политических течений, равно как и художественная интеллигенция. После приезда в Париж Альваро побывал больше, чем на десятке предварительных заседаний, где долгими вечерами шли споры о названии, формате, составе редакционного совета, бюджете и авторах будущего издания. Он потерял многих друзей, без конца редактируя черновики и передовые статьи, постепенно скоплявшиеся в ящике его стола вперемежку с письмами родственников, газетными вырезками и бесполезными сценариями так и не появившихся на свет кинофильмов. Художники, известные лишь тем, что были родственниками Тапиеса, нудные профессора с академическим, безликим стилем, музыканты, заявившие о своем героическом решении не писать ни единой ноты, пока не падет нынешний режим в Испании, – причудливое сообщество ископаемых, забронированных в свои догмы, как средневековые рыцари в свои кованые блестящие доспехи, – все они стекались в кафе мадам Берже, чтобы спорить, обсуждать, стирать в порошок, изрекать яростные анафемы и сочинять гневные письма протеста.

Первый номер угасшего, но неизменно возрождаемого журнала, как правило, должен был содержать анализ катастрофического положения Испании и соответствующие прогнозы и прорицания, затем какое-нибудь тяжеловесное эссе в защиту реализма, «Круглый стол» (к тому же свинцово-неподвижный), посвященный проблеме «завербованности» писателя, небольшую антологию «сердитой» поэзии, и все это, с оснасткою из более или менее громких подписей, осело (по чистому недосмотру) в папке у Альваро.

 
Сорвана дверь. Выбиты стекла.
В доме пустынно.
Видишь, Мигель, наша отчизна
стонет в трясине.
 
 
Брат мой, услышь голос собрата:
горько я стражду.
Плачу я с ней, с родиной бедной,
с родиной страшной.
 
 
Видишь, Мигель: скорчилось солнце
под сапогами.
Тополь зачах. Сделались души
тверже, чем камень.
 
 
Молча бреду. Утро в отчизну
входит, хромая.
Где ты, Мигель? Смертная мука
сердце сжимает.
 
 
Гулко шаги ранят безмолвье.
Площадь пустынна.
Крик паровоза – будто далекий
вопль из трясины.
 
 
Сгинет совсем наша отчизна,
родина нищих —
может, тогда наши могилы
родину сыщут[74]74
  Перевод С. Гончаренко.


[Закрыть]
.
 

Но время шло, а все эти пылкие проекты оставались на бумаге. Люди вновь выступавшие с идеей создания журнала и подбиравшие будущих сотрудников, с горячностью работали дни и ночи, отдавая все свободные часы бесполезным визитам в издательства и тщетно взывая о материальной поддержке. Мало-помалу дело заходило в тупик, назначенные встречи начинали откладываться по никому не известным причинам, в действие вступали скука, нетерпимость, усталость. Организаторы окончательно забывали о своих обязанностях и переписке, а заседания переносились на неопределенный срок. Затем наступал промежуточный период, когда как-то само собой будущие редакторы старались по мере возможности избегать встреч, несколько стыдясь своей неудачливости и опасаясь упреков, которые заставили бы их оправдываться. И наконец, последняя фаза, – к этому моменту уже много воды утекло под парижскими мостами, – инициаторы опять начинали непринужденно приветствовать друг друга, ни словом не упоминая о журнале и ничуть не удивляясь, что никто не заговаривает на эту тему, как если бы никакого проекта никогда и не существовало. Они просто бывали рады увидеться снова, снова поспорить о возвышенном и повседневном, втайне чувствуя себя коллегами по неудавшемуся, но великому начинанию, о котором все молчаливо обязались не говорить.

Таким образом – и за сравнительно короткий срок – Альваро побывал в качестве кинокритика в учредительных редакционных советах многих журналов, названия которых он забыл, но которые роднило то, что ни один так и не вышел в свет, хотя на них было затрачено немало юношеской энергии и задора. Мало-помалу, по мере того как рвались корни, привязывавшие Альваро к детству и к родной земле, он чувствовал, что у него словно бы появились толстые рубцы на коже: сознание бессмысленности изгнания и в то же время невозможности возвращения. Четыре стены кафе мадам Берже приняли его, как и стольких других изгоев, чтобы переварить и превратить в еще один элемент самого верхнего археологического пласта, представители которого вспоминали об Испании с тоской, плохо говорили по-французски и в тысячный раз спорили с друзьями об исторической необходимости создания журнала. Через несколько лет, став таким же непроницаемым, как и его предшественники, он научился относиться с ироническим безразличием к энтузиазму более молодых эмигрантов, а однажды – боль этого дня никогда не заживала в его памяти, – когда группа только что прибывших из Испании оживленно обсуждала на террасе очередной проект создания журнала, он принес из своей студии папку, где хранились прежние проекты, и с улыбкой вручил ее им.

В тот вечер, ожидая Долорес в вестибюле школы изящных искусств, Альваро отчетливо и ясно ощутил, что навсегда простился с молодостью.

Было, значит, нас трое: Тонет, Малыш Кордобес, фартовый такой парень, и я, Франсиско Ольмос Карраско, к услугам вашей милости. В порту, сеньор судья, сразу все видно, кто с чем и почему, без всякой бодяги, а позавчера вечером, то есть в понедельник, Тонет, Кордобес и я, мы, значит, крепко поддали с Маноло, это парень из Таррагоны – богач, у него целых двенадцать лодок, и он всегда носит при себе мех с тамошним вином, злым, как кровь быков Миуры. Когда пьешь с Маноло, никто тебе больше не нужен, всегда будешь доволен, потому и пристроился к нам один тип, Гомес Молина, бесстыжая его морда, никогда не упустит, где можно задаром выпить, и всегда подзуживает мужиков и над девчонками измывается, а язык у него такой, что – тьфу, господи! Клянусь вам, сеньор судья, собрались мы, значит, в понедельник вечером, позавчера, Тонет, Кордобес и ваш покорный слуга, встретились с Маноло, и вот сидим мы, едим, пьем вино, Кордобес разговаривает с девчонками, а я стал танго танцевать, и все так по-хорошему, все друг другом довольны, как и должно быть между людьми, которые с морем дело имеют, и вот появляется этот самый Гомес Молина, а морда у него – не дай вам бог во сне увидеть, и тут-то все и началось, сеньор судья, из-за этого гада, нужен он нам был, как рыбе зонтик, пришел и сразу к подружке Маноло подкатывается и давай такие анекдоты загибать, что она покраснела как рак, а Маноло – он добрый такой парень, телок и все молчит, а у меня уже мочи нет терпеть и не желаю я, чтобы при людях с Маноло и его девчонкой так бесстыдничали, и тогда я встаю и говорю этому Гомесу – он здоровый такой, – осторожней, мол, на поворотах, и он, правда, потом больше уже к ней не приставал, но рожу такую скорчил – бандит бандитом, и говорит мне: выйди-ка, мы на улице потолкуем, но Тонет и Маноло нас разняли, и мы гуляли вовсю, вроде ничего и не случилось, а потом Маноло ушел спать со своей, а мы с Кордобесом выходим, и Гомес Молина снова настырно так пристает: пойдем еще выпьем, – а мы говорим: нет, а он вроде как глухой и опять за свое: я же заплачу, и зовет с собой в бар в Китайский квартал и начинает опять со зла поливать Тонета. Вы, говорит, каталонцы, никого не уважаете, и вообще, а Кордобес, чтобы беды не было, такси останавливает, и вот, представляете, мы опять втроем, и, конечно, Гомес Молина тоже с нами поехал, хотя и нужен он нам, как собаке пятая нога, едем, значит, в пятый район, и все было бы хорошо, как и обходится между людьми навеселе, – потому что завелись мы с этого таррагонского вина порядочно, вино это, сеньор судья, первый сорт, вам советую попробовать, все обошлось бы, говорю вам, вполне ничего, не зайди мы в бар, а там полно было этих субчиков, что от властей стараются держаться подальше, и все они вроде дружки этого Гомеса Молины, ну, там мы еще поддали, но тихо так, благородно, и если б не эта сволочь, этот самый Гомес Молина, ему петь, видите ли, захотелось, а официантка – гулящая такая баба, за словом в карман не полезет – показывает ему на объявление: петь и танцевать запрещается, и еще кое-что добавляет – тьфу, господи, даже слова-то ее повторить тошно, – а Гомес Молина опять начинает насчет каталонцев прохаживаться и мамашу их поминать, ну, а хозяин бара сам каталонец и посылает нас по-каталонски куда подальше: сукины дети, говорит, ублюдки, вы уж извините, сеньор судья; в общем, значит, запахло жареным, и я, чтоб нам не перепало, выхожу с Тонетом на улицу, а этот Гомес Молина, представляете, сразу же за нами и опять – честить каталонцев, что никого они не уважают ни фига, и вообще, ну, вы понимаете, смотрю я на него и говорю: или ты заткнешься, или я тебе так врежу, что мама родная не признает, и дальше в том же духе, а он выхватывает перо, такое вот здоровое, лезвие так и блестит, а я достаю бутылку из-под пива, мне один малый ее на всякий случай дал, отбиваю у нее горлышко и наставляю на него, чем тебе не кинжал, и тут, клянусь вам всеми святыми, я даже до него пальцем не дотронулся, свистят в свисток, бросаются на меня откуда ни возьмись двое серых и трах меня дубинкой по голове; как я жив остался, даже и не знаю, хотя я, сеньор судья, к властям со всем почтением, и говорю им: это же не я, ну не я, это все сволочь Гомес Молина, он же каталонцев материл, но они и слушать не хотят и знай себе долбают дубинками меня по кумполу… Ну, а когда я очнулся, то никакого Гомеса Молины, ни Кордобеса, ни Тонета не было, а только трое таких же бедолаг вроде меня, и все мы, значит, в камере сидим. Что болит, спрашивает один, подожди немного, это еще только цветочки, мне в прошлом году так здесь всыпали, что я восемь дней на карачках ползал, а я им говорю, ни в чем я не виноватый вовсе, это же все один дерьмовый малый каталонцев честил и все такое, но никто меня не слушает, молчат все, и тогда я говорю одному: а ты здесь за что? А он мне, замели, мол, его с марафетом на улице Сан-Рафаэль, а я, говорит другой, спутался с двумя француженками, заплатили они мне вполне прилично, да вот эти гады из тайной полиции меня прихватили, бумаг при мне не было, я и попался, а третий, молоденький такой, прямо маменькин сынок, молчит все и на вопросы не отвечает, я у него опять спрашиваю, а он ни за что, говорит, это все ошибка, кто-то перепутал; сам ты перепутал, говорит ему марафетчик, я же тебя тыщу раз вечером у кино видел, педик ты; ну, а я, значит, проклинаю себя за такую невезуху, и тут дверь открывают, еще один входит, ему еще больше перепало, чем мне, и по-каталонски начинает так выражаться, что аж уши вянут, а потом говорит: вообще просто кемарил на скамейке на Рамблас, всего-то и делов, ничего такого не сделал, а два фараона с дубинками как взяли его сонного в оборот; будешь знать, говорит марафетчик, как дрыхнуть где не положено, ты что, не слыхал: если оборванцы на улицах валяются, это же неприятно для иностранных туристов, а мы теперь в европейцы вышли, дура, и нас, того и гляди, в «Общий рынок» принять могут; новичок так и вскипел: а иди ты, говорит, в общую задницу. И тут дверь опять открывается, и заталкивают к нам малого в заблеванном костюме. Я требую свидания с сеньором комиссаром, кричит маменькин сынок, он же мне сказал, чтобы я зашел к нему погодя, передайте ему, что я должен сообщить ему кое-что очень важное. Не волнуйся, детка, говорит ему марафетчик, отдыхай себе спокойненько, причешись как следует, глаза подведи, тебя же скоро снимать будут анфас и в профиль, если только они еще тебя в прошлый раз не сняли, ведь ты же известный на всю Барселону педик; оставьте меня в покое, кричит маменькин сынок, я хочу видеть комиссара; сколько же нас тут будут держать, это говорит уже тот, что спутался с француженками, а маменькин сынок стучит кулачками в дверь, марафетчик нам тут и говорит, что в десять нас всех посадят в тюремную карету и отвезут в полицейское управление, там нас сфотографируют, а потом отделают по первое число, так уж в управлении положено… Когда я снова проснулся, уже после девяти это было, меня всего разломило, а стражник открывает дверь, все мы на улицу выходим, перед этим нас по двое наручниками сцепили, садимся, значит, мы в машину, а там полно народу, все кричат: не толкайтесь, и один опять начинает материться, а потом машина поехала, из угла в угол бросает, мы ж там как сардины в банке были, а наручники мне в руку врезаются, и то и дело наш фургон останавливается, людей к нам все подсаживают, воздуха уже не хватает, сволочи, не толкайтесь, орет марафетчик, а в полицейском управлении нас выстроили и отобрали у нас авторучки, шнурки от ботинок, часы, ремни и бумажники; где же сеньор комиссар, не унимается маменькин сыночек, спускают нас в подвал, и тут мы видим, ведут парня, а он даже и не идет вовсе, двое серых его под руки волокут, мать родная, что же из него сделали, видно, это ворюга, говорю я, нет, говорит марафетчик, студент это, их позавчера, нескольких человек сцапали у бара «Каналетас», и стражник меня заталкивает в камеру, а я уже больше не могу, хватаюсь за ручку двери и ору, я же ни в чем не виноватый, это же все Гомес Молина, сука, он же был вдрабадан пьяный, и все каталонцев ругал, говорил про каталонцев, что они, мол, никого не уважают и вообще…

Во время одного из первых посещений кафе мадам Берже Альваро пригласили на устроенный старыми республиканскими партиями митинг, целью которого, как оповещала скромно отпечатанная на стеклографе программа, была «выработка единой политической линии, способной немедленно и навсегда покончить с пагубными раздорами, вызванными изгнанием и распыляющими силы эмиграции». В пригласительном билете было указано десятка два деятелей со смутно знакомыми Альваро фамилиями; тут были представители самых разных группировок.

За несколько часов до начала митинга Альваро бродил по Латинскому кварталу в компании юной голландки, одержимой страстью к нормандским воинам, черной магии и оккультным наукам. Он познакомился с нею случайно, стоя в очереди в библиотеке святой Женевьевы. Пропуская время от времени по глотку кальвадоса и изъясняясь на более или менее непонятном языке, она повлекла его за собой сначала в фильмотеку на улице Ульм (пришли они туда как раз в тот момент, когда кассу закрыли), потом на лекцию в клуб Четырех Ветров на тему «Кибернетика и современный человек» (во время лекции прелестное создание из Голландии вздремнуло немножко, а проснувшись, стало бурно аплодировать лектору, прервав его в середине выступления). Затем они очутились на собрании, созванном ЮНЕФ в знак протеста против плохого питания в студенческих столовых (эта манифестация была разогнана префектурой при помощи кулаков и дубинок, что, к счастью, несколько привело голландку в чувство), и под конец она затащила его в какой-то литературный салон, полный бледных юношей с газельими глазами, после чего совершенно неожиданно скрылась, оставив Альваро в обществе почтенной дамы лет шестидесяти, с накладными ресницами и крашеными волосами. Последовал обмен натянутыми улыбками и зондаж на тему: «Et vous écrivez aussi, sans doute»[75]75
  «Вы, конечно, тоже пишете» (франц.)


[Закрыть]
, затем собеседница осведомилась о национальности Альваро. «Ah, c’est bien d’être Espagnol»[76]76
  «Ах, как хорошо быть испанцем» (франц.)


[Закрыть]
, – и это разверзло перед ним опустошающую бездну тоски, смятения и беспомощности.

Все остальное – вынужденный визит в кафе мадам Берже и последующее присутствие на митинге республиканских партий – было логическим следствием этого вечера, начавшегося при столь недобрых предзнаменованиях. Альваро, у которого шумело в голове после многочисленных p’tits calva[77]77
  Рюмок кальвадоса (франц.)


[Закрыть]
; стал приходить в себя, лишь когда очутился в вестибюле одного из залов парижской Академии, где величественно возвышался покрытый пылью бюст в камзоле и парике; подпись под ним гласила: «Жорж Луи Леклерк де Бюффон, 1707, Монбар – 1788, Париж». Собравшиеся в вестибюле испанцы, одетые в несколько поношенные пальто, казалось, ожидали прибытия подкрепления, прежде чем войти в негостеприимный и холодный зал, украшенный по случаю встречи красно-желто-фиолетовым флагом республики 1931 года.

Альваро сел на одно из мест в первых рядах и огляделся. Присутствующие – их было немногим более сотни – давно вышли из среднего возраста и, по мнению Альваро, приближались к шестому десятку. Некоторых он знал в лицо по кафе мадам Берже: старого полковника Карраско, который в ожидании дня, когда, наконец, восторжествует республиканская законность, вел тщательный подсчет своего жалованья с апреля 1939 года, учитывая при этом прогрессирующую дороговизну, вызванную девальвацией песеты, а также повышение в чин бригадного генерала, согласно выслуге лет; бывшего министра торгового флота, про которого злые языки в кафе утверждали, будто у него есть потрясающая флотилия игрушечных кораблей, которые плавают в ванне; двух арагонских анархистов – друзей детства Дуррути. Узнав Альваро, они поздоровались с ним легким наклоном головы. Социальное происхождение и профессию остальных установить было трудно. Двое мужчин в первом ряду были одеты с чрезвычайной тщательностью, отличающей представителей коммерции. Рядом с Альваро старик вытирал мокрый кончик носа заношенным красным платком. В зале сидело около дюжины женщин, был какой-то молодой человек в вельветовой куртке.

На эстраде зажегся свет. В тот же миг кто-то сзади швырнул в зал пачку листовок. Они взлетели вверх и посыпались на головы немногочисленным присутствующим. Альваро услышал чьи-то поспешные шаги, у дверей началась суматоха. Несколько человек из публики сорвались с мест и кинулись вдогонку за злоумышленником, успевшим уже выбежать из зала. Альваро поймал на лету один из листков и прочел: «СКАЖЕМ „НЕТ“ ПРОИСКАМ РАСКОЛЬНИКОВ!» На эстраду стремительно – не по летам проворно – взошел какой-то пожилой господин и попросил присутствующих сохранять спокойствие. «Дамы и господа, товарищи, – начал он зычным голосом, – мы убедительно просим извинить организаторов встречи за этот достойный сожаления инцидент, который отнюдь не является злобной выходкой какого-либо одного лица. Нет, это лицо выполняло приказ группы политиканов, боящихся больше всего на свете расстаться с весьма удобной для них позицией пассивного выжидания и бездеятельности и потому всячески препятствующих нашей инициативе, цель которой – восстановить согласие и сплоченность всех честных сил эмиграции». Раздались жидкие, но очень громкие хлопки, – видимо, сила была призвана в данном случае компенсировать малочисленность. Сосед Альваро влез на кресло и несколько раз прокричал: «Возмутительная провокация!» Полковник Карраско в негодовании что-то горячо объяснял толпившимся вокруг него дамам, грозя исчезнувшему смутьяну набалдашником трости. Экс-министр торгового флота и арагонские анархисты присоединились к преследователям. Через несколько минут они вернулись, размахивая в возбуждении руками и крича. «Призываю к тишине, господа, призываю к тишине, – настойчиво повторил зычноголосый человек с эстрады. – Дикая выходка, свидетелями которой мы сейчас стали, не должна внести смущения в наши умы, как и вызвать у нас мстительную жажду ответить бесчинством на бесчинство. Нас с вами привело в этот зал общее стремление разорвать порочный круг взаимной ненависти и мелочных раздоров, ибо они парализуют политические силы эмиграции. Героический испанский народ вот уже двадцать лет ожидает, когда же мы наконец создадим единую политическую платформу, самое существование которой нанесло бы сокрушительный удар по тем, кто ведет раскольническую политику и для кого кровь и страдания народа – это только…»

Публика шумно зааплодировала, прервав оратора. На эстраду поднялся тщедушный лысый человечек в очках. Его сопровождали два других старичка в темных, так же как и он, костюмах. Воспользовавшись удобной минутой, в зал на цыпочках вошли опоздавшие. Зычноголосый обернулся к трем старичкам, заулыбался и провозгласил:

– Среди нас присутствует один из великих творцов конституции 1931 года, бесстрашный паладин непобедимого дела нашей Республики, выдающийся полемист, доктор Карнеро, человек, стяжавший себе всемирную славу.

Зал ответил еще более шумными аплодисментами, доктор Карнеро поклонился направо и налево, затем встал за кафедру и вынул из внутреннего кармана своего длиннополого пиджака пачечку исписанной бумаги. Дождавшись тишины, зычноголосый продолжал свою речь. Прежде всего он заявил, что напоминать присутствующим о том, кто такой доктор Карнеро, – излишне. Это человек, который благодаря своим высоким духовным качествам и светлому уму снискал всеобщую любовь и восхищение. Уроженец Оренсе, сын бедных родителей, доктор Карнеро с самого раннего возраста познал все страдания и несправедливости, выпадающие на долю представителей национальных меньшинств в условиях феодального строя и реакционного монархического режима. Восьмилетним ребенком он уже работает в поле вместе с родителями, пытаясь своим детским трудом облегчить их тяжелое материальное положение, – и так до пятнадцатилетнего возраста. На мальчика обращает внимание сельский учитель Элисео Санчес, человек свободолюбивых убеждений, и обучает его чтению и письму. Юному Рафаэлю не исполнилось еще и двенадцати лет, когда учитель дал ему прочесть книгу незабвенного Бакунина, которой суждено было совершить в душе подростка подлинный переворот, – этот эпизод превосходно рассказан самим доктором Карнеро в его мемуарах «Закалка борца», опубликованных в Мехико и приобретших широкую популярность во многих странах мира. Начиная с этого момента доктор Карнеро настойчиво и целеустремленно читает произведения революционных писателей и публицистов, приобретая идейный багаж, учась владеть теоретическим оружием, столь необходимым в той неустанной битве, которой он посвятил впоследствии всю свою жизнь. Восемнадцатилетним юношей доктор Карнеро приезжает в Мадрид; все его богатство – мозолистые руки рабочего и благородное сердце патриота. Здесь, в Мадриде, он впервые подвергается аресту и знакомится на собственном опыте с мрачными тюремными застенками, этим оплотом бурбонской монархии. Доктор Карнеро мечтает о свободной Испании, об Испании, сбросившей цепи. Наглым угрозам мауровских[78]78
  Мауровские жандармы. – По имени Антонио Маура – испанского политического деятеля, монархиста, неоднократно возглавлявшего в 10-20-х годах испанское правительство; проводил политику жестоких репрессий в отношении рабочего класса Испании.


[Закрыть]
жандармов он противопоставляет твердость и цельность бесстрашного политического бойца, как об этом рассказано в великолепной сцене из первого тома названных «Мемуаров», несомненно хорошо запомнившейся всем здесь присутствующим. В двадцать три года доктор Карнеро выступает в газете «Ла баталья» с резкой статьей, беспощадно разоблачающей преступную, антинародную деятельность испанской церкви. С этого дня плодотворная публицистическая работа становится неотъемлемой частью жизни доктора Карнеро, которую он без остатка отдает общественному служению во имя торжества идеалов Республики и свободы. Вся его последующая политическая деятельность: борьба против офицерских хунт и диктатуры Примо де Риверы, выдающиеся заслуги в период утверждения Республики 31-го года, неутомимая работа на боевых постах, когда в 36-м году вспыхнул военный мятеж, это восстание преторианцев нашего времени, и позднее, в годы изгнания, – все это происходило уже на нашей памяти и является достоянием истории, ибо доктор Карнеро стяжал славу, не ведающую рубежей и границ: В этом вы сможете убедиться, если обратитесь к книге «Темная ночь Испании», произведению, созданному доктором Карнеро с целью преподать политический урок и указать верный путь новым поколениям испанцев, – как известно, взыскательная мировая пресса дала книге самую восторженную оценку. Вот почему присутствие доктора Карнеро в этом зале уже само по себе символично – оно символизирует собой пламенное братство, которое восторжествует в Испании завтрашнего дня, когда все силы эмиграции соединятся в едином стремлении освободить угнетенные национальности нашей родины, стонущие под сапогом кровавой диктатуры.

Вновь грянул взрыв рукоплесканий. Доктор Карнеро поблагодарил публику легким наклоном головы, старательно пристроил на носу очки и разложил на кафедре свои бумажки.

– Дамы и господа! – Обращение прозвучало с такой силой, что Альваро показалось, будто оратор говорит в микрофон. – Биографы рассказывают, что однажды ранним январским утром римляне были удивлены, увидав старца Микеланджело, который брел по улице, держась за стены домов. Его спросили, куда он идет, дрожа от холода и немощи, и он самым обычным тоном ответил: «Я иду в школу. Быть может, я там узнаю что-нибудь новое для себя». Шестидесятилетнего Хоакина Косту, нашего великого Учителя, парализованного вследствие полиомиелита, вызвали как-то раз в Мадрид, где ему предстояло выступить в палате депутатов с материалами, разоблачающими гнусный законопроект, состряпанный оголтелыми мауристами. Прямо с вокзала, не заехав даже в гостиницу помыться с дороги, этот благородный страдалец попросил отвезти себя в Атеней, где через несколько часов друзья нашли его ушедшим с головой в книги, целыми кипами громоздившиеся перед ним на столе…

Происходящее было ново и непривычно для Альваро, – однако удивление первых минут миновало, и он стал осторожно коситься по сторонам, наблюдая за реакцией слушателей, – своему впечатлению он не доверял, так как был слишком утомлен, да к тому же давало себя чувствовать и действие выпитых р’tits calva. Господин, открывший собрание, и оба компаньона доктора Карнеро заняли на эстраде места справа от трибуны и благоговейно внимали неторопливому течению речи оратора, их лица излучали тихий восторг. Старичок с красным платком, сидевший возле Альваро, расплылся в блаженной улыбке; полковник Карраско, опершись на набалдашник трости, казалось, окаменел от внимания. Его соседи одобрительно кивали головами, обмениваясь время от времени умиленными взглядами, выдававшими полнейшее единомыслие. Альваро остро ощутил свою непричастность к этому братскому сообществу и, ища спасения, устремил взгляд на экс-министра торгового флота: черты бывшего министра изображали самое неподдельное восхищение; со всей возможной почтительностью смотрели на оратора арагонские анархисты; парень в вельветовой куртке застыл, осклабившись, чуть ли не в экстазе. Молитвенная тишина царила в зале, как в церкви в минуты причастия, и чуть хрипловатый голос доктора Карнеро заполнял помещение, обретая то вибрирующую мелодичность, то металлическую резкость, то суровость, то драматические или насмешливые интонации.

– «Вашему интеллекту недостает тонкости», – заявил как-то Луису Бонафу́ некий читатель, изъяснявшийся весьма жеманно и походивший всей своей повадкой на выученика иезуитской коллегии. Титан Пуэрто-Рико (я имею в виду не только остров Антильского архипелага, но также популярное кафе на площади Пуэрта-дель-Соль) возразил: «С меня довольно и того, что интеллект мой достаточно мощен и с одинаковой силой проникает в глубь предмета и охватывает его вширь, а прочее меня нисколько не волнует». В высшей степени справедливая точка зрения: прочее додумываешь сам, оно – как бы мелочь на чаевые, пустяковое дополнение к сумме основных расходов. Хулио Ферри говорил, что талантливость по существу – зла. Но инерция и апатия не суть проявления доброты, нет, это проявления уклончивости и нежелания что-либо делать; иными словами, они равнозначны отречению человека от своей сущности, от самого себя, от солидарности с другими людьми, равнозначны тореадорской игре с принципами морали, неуважению к окружающему тебя миру. Политик и публицист должен обладать сердцем пламенным, как огнедышащий вулкан, и щедрым, как девственный тропический лес. Его мысли и чувства должны быть слиты воедино, спаяны намертво. Он должен действовать, не забывая, что политика – это сражение, вечный бой. Витиеватость изысканного красноречия, манерные украшения и финтифлюшки, быть может, и уместны где-нибудь в будуаре, в дамской парикмахерской или в гостиной, где собираются разряженные светские куклы, но им нечего делать на поле сражения и на ринге, там, где решаются вопросы, от которых иной раз зависят исторические судьбы целого века или народа, а ныне – и самое существование расселившихся по всей земле обитателей Ноева ковчега…

Публика упоенно ловила каждое слово, глядя на оратора почти с набожным благоговением. Альваро снова окинул взглядом господ, сидевших на сцене, полковника Карраско, старичка с красным платочком, экс-министра торгового флота, арагонских анархистов, юношу в вельветовой куртке и, не выдержав, закрыл глаза, отдавшись гипнотическому журчанию речи доктора Карнеро. Он был очень рад, что ему представился этот неожиданный случай проникнуть в совершенно непонятный для него и тем не менее реально существующий мир. После неудачной попытки попасть в фильмотеку и бесполезного стояния в очереди, после часов, зря потраченных на лекцию по кибернетике, на студенческий митинг ЮНЕФ, на посещение экстравагантного литературного салона это уже было что-то. В желудке у него бродили, вызывая изжогу, выпитые p’tits calva, они томили усталостью его глаза и голову, но он пытался настроиться на ту же волну, что и все эти исполненные восхищения, почтительности и внимания мужчины и женщины, одобрительно качавшие головой и улыбавшиеся так, словно у них была какая-то общая, бесконечно дорогая всем им тайна: хорошо поставленный, богатый оттенками голос оратора обволакивал, баюкал их.

– Нет, это не тот прямой и верный путь, о котором говорил Кларет. Брамин, полагающий, будто сила умозрения способна сделать его спасителем миллионов людей, если он заставит их заняться созерцанием собственного пупа, избрал ошибочный метод. Не молитвы, нет, энергия нервных клеток – вот что движет Историей. Четверть века назад полдюжины отважных энтузиастов попытались повторить в Испании чудо пророка Моисея. Подобно многим другим, они полагали, что держат в руке волшебный жезл, и стоит только ударить им по бесплодной скале, как из камня брызнет живая вода. Но они, эти испанцы, были не столько избранниками судьбы и чародеями, сколько персонажами Менье. Они, видите ли, полагали, что слова суть семена, что человеческая речь имеет какое-то значение, а писать – то же самое, что действовать. Начертав на своих скрижалях эти заповеди, наши реформаторы предприняли многотрудную попытку направить историческое развитие Испании в новое русло. А между тем действительность, окружавшая их, была далеко не обнадеживающей: вокруг простирались вековые тяжелые льды, над головами висела туча окаменелого мрака, воздух, которым они дышали, предвещал смерть от отека легких. Крестьяне в былые времена, устав от извечной безнадежной борьбы на своем неблагодарном клочке земли, в отчаянии бросали мотыгу оземь и падали рядом с ней на борозду…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю