Текст книги "Тайный Союз мстителей"
Автор книги: Хорст Бастиан
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Стряхнув с себя оцепенение, Линднер подошел к двери, желая удостовериться, не подслушивает ли кто, затем сел на диван и задумался.
– Вы не могли бы назвать участников этого разговора? – спросил он несколько минут спустя.
– Гм. Боюсь, как бы мне не ошибиться. Судя по голосам, там, помимо вашего коллеги, были лесничий и Лолиес. Правда, один голос был мне незнаком – возможно, он принадлежал хозяину дома Бетхеру.
Пастор с нетерпением ждал, что скажет Линднер, но тот сидел, глубоко задумавшись. Внезапно погас свет. Ток опять отключили. Линднер зажег свечу и поставил ее на стол.
– А почему вы рассказываете все это мне? – спросил он наконец. – Разве вам неизвестно, что церковь может рассчитывать на поддержку Грабо и его компанию куда больше, чем на мою? Я убежденный атеист.
Пастор коротко рассмеялся, но в его смешке прозвучало какое-то недовольство, даже обида.
– Я в этом уверен, – ответил он. И на лице его снова появилось лукавое выражение. – Однако, представьте себе, я не пролью ни одной слезы, отказавшись от подобной поддержки.
– Это я вижу. Но почему? Почему вы такой?
– Почему? – Пастор присел рядом с учителем.
Некоторое время оба молчали.
– Я как раз окончил теологический факультет, когда началась война, – проговорил он. – Меня призвали, но не как духовное лицо, а рядовым солдатом. Три года я пробыл на фронте, и с каждым днем это становилось все ужаснее. Я уже не понимал, как господь допускает подобное. Именем его прикрывали убийства, а он, казалось, ничего не видел и не слышал. Как-то осенью мы целый день отбивали атаки Красной Армии, но атаки продолжались и ночью, и весь следующий день. Обе стороны несли тяжелые потери, было очень много убитых и раненых, и когда огонь несколько утих, мне показалось, что я схожу с ума. Погрозив кулаком небу, я проклял бога. Да, да, я вел себя как человек, лишившийся разума. Прошло несколько, часов, и я наконец заснул мертвым сном в своем окопчике. И в ту ночь мне приснился сон. Настал Судный день. Господь творил суд свой. Повсюду на небе стояли в ожидании люди – сотни тысяч людей – и смотрели на него. У его ног я увидел весы: одна чаша для добрых дел, другая для дурных. И когда я по наилучшему своему разумению распределил все дела свои, господь изрек: «Меллер, ты забыл великую вину свою, вину своего времени!» Он сказал это о моем времени, том времени, в котором я жил, – времени окопов и истребления людей. Но я воскликнул: «Невиновен!» Господь же громко, так, что было слышно на всем небе, сказал: «Невиновен лишь тот, кто что-то сделал против преступления своего времени». И тогда я понял и проснулся от стыда.
Пастор встал, но тут же сел на край стола. За его спиной мерцало пламя свечи, на стене прыгали причудливые тени.
– Вот и мой ответ на ваше «почему». Совесть моя – мой ответ.
Учитель Линднер несколько раз прошелся по комнате взад и вперед. Остановившись перед пастором, он протянул ему руку. Оба молчали.
За окнами моросил дождь, и в классе было как-то неуютно. Глаза учителя Грабо блестели за стеклами очков. Каждую минуту он набрасывался на кого-нибудь из учеников.
С утра учитель Линднер не явился на занятия, и никто не мог сказать, куда он уехал. Долго его искали в школе, у знакомых – везде. В конце концов Грабо в припадке гнева скорее прогнал, чем распустил по домам младший класс. Уже не сдерживая себя, он велел передать родителям, что уроков не будет по вине нового учителя. Он, мол, шляется где попало и, очевидно, считает возможным проводить занятия, когда ему заблагорассудится. А он, Грабо, поистине не в состоянии преподавать одновременно в двух классах.
Все это время Друге казалось, что учитель Грабо втайне рад отсутствию Линднера, и его вспышки – дурно разыгранный спектакль.
Время плелось, как усталая кляча. Наконец начался и последний урок. Ребята дремали, сидя за партами, сосредоточив все свои усилия на том, чтобы окончательно не заснуть. Шум автомобильного мотора заставил их встрепенуться. Перед школой остановились две легковые машины. И ученики, осмелев, вытянули шеи, стараясь разглядеть, что там. Бешеный окрик учителя Грабо заставил их повернуться к доске. За окном хлопнули дверцы, и ребятам опять оставалось только сожалеть о том, что они ничего не увидели.
В дверь постучали. В класс вошел незнакомый мужчина в помятом костюме. Ученики поднялись. Он приветливо кивнул им и что-то шепотом сказал учителю Грабо. Все заметили, как Грабо побелел. Какой-то миг он стоял оцепенев, затем, силясь говорить спокойно, произнес:
– Ведите себя тихо, я сейчас вернусь, – и вышел.
Ученикам показалось, что мужчина в мятом костюме хочет им что-то сказать, но он только кивнул им и вышел вслед за Грабо. В коридоре ребята заметили еще нескольких человек, но дверь тут же закрыли, и они никого не смогли узнать.
Весь класс повернулся к Гейнцу Грабо, который сидел теперь бледный, как его отец.
– Это… это гости к нам приехали, – пробормотал он неуверенно. – Они хотели вечером приехать…
Выдумка так понравилась ему самому, что он воспрял духом. Гости на двух легковых машинах – это же высокая честь, всем будет завидно…
И все же Гейнцу не удалось преодолеть свой страх: а вдруг дело со свастиками выплыло?
– Здрасте вам, гости! Как бы не так! Дурак я буду, если это не полиция! – громко сказал Альберт.
И весь класс согласился с ним.
– Брось ты! – зашипел на него Гейнц Грабо, готовый разреветься. – Это наши гости.
– Еще бы! – безжалостно продолжал Альберт. – Шикарные гости. Они еще с твоим стариком кататься на машинах поедут. – И он показал за окно, где как раз в сопровождении двух незнакомых мужчин Грабо садился в автомобиль.
Там же стоял учитель Линднер, который прощался с одним из незнакомцев за руку. Дверцы хлопнули, и машины отъехали.
– Это, брат, важнецкие гости! – продолжал издеваться Альберт. – Гости – высший класс, что и говорить!
Многие засмеялись громко и злорадно. Никто не жалел Гейнца Грабо.
В класс вошел учитель Линднер. Поздоровался он без обычной своей улыбки. Но голос его по-прежнему был мягким и добрым.
– Садитесь! – сказал он. – Последний урок проведу я. Грабо не вернется. Ни сегодня, ни завтра – никогда. Его только что арестовали. – Посмотрев на Гейнца Грабо и Клауса Бетхера, он добавил: – Клаус, твоего отца тоже арестовали. Если хотите, вы оба можете сейчас идти домой.
Гейнц и Клаус, взяв свои сумки, тут же поднялись.
– Минутку, – сказал учитель Линднер. – Я вам сказал, что вы можете идти домой, но будет совсем не плохо, если вы останетесь и выслушаете, что я скажу…
Клаус задержался и хотел было снова сесть за парту, но Гейнц потянул его за рукав, и тот все-таки последовал за ним. Проходя мимо учителя Линднера, Гейнц посмотрел на него с выражением открытой ненависти. Это был очень неприятный взгляд. И все ученики почувствовали себя задетыми.
Оба давно уже вышли, а в классе все еще никто не проронил ни слова. Руди потянулся и этим привлек внимание учителя.
– Извини, пожалуйста, Руди, – сказал он. – Если хочешь, ты, конечно, тоже можешь идти домой.
– Оставьте меня в покое! Мне-то какое дело до них?.. – Руди обиделся и возмутился одновременно. Губы его были плотно сжаты.
Впервые за весь день учитель мягко улыбнулся.
– Извини! – сказал он еще раз.
Руди со злостью взглянул на него, потом махнул рукой, как бы говоря: к чему все это!
Учитель Линднер несколько раз прошелся между партами и наконец встал посреди класса.
– Сегодня, – начал он, – в нашей деревне арестовали людей, которые ничему не научились из прошлого. Они делали все, чтобы возродить фашизм и его государство. Ради этого они были готовы пойти на убийство. У них уже было приготовлено оружие. Кстати, настоящее имя Грабо – Аренфельд. Во время фашизма он был директором средней школы на юге Германии, затем офицером в эсэс. Перед концом войны ему было присвоено звание штурмбанфюрера. В те годы Грабо совершил тягчайшие преступления. Он несет ответственность за смерть многих ни в чем не повинных людей. Его непосредственным начальником в ту пору был человек, которого мы теперь знаем как здешнего лесничего. Какую роль играл всем вам известный Лолиес, пока еще не выяснено. Во всяком случае, он знал о преступлениях этих эсэсовцев и находился у них в подчинении. Только благодаря содействию Бетхера Грабо и лесничему удалось после тысяча девятьсот сорок пятого года укрепиться в Бецове. Бетхеру теперь тоже придется отвечать за свои преступления.
Лица ребят были очень серьезны. И все же Линднер чувствовал, что большинство из них имеет лишь смутное представление о фашизме. Оттого-то они, должно быть, плохо представляют себе весь ужас преступлений, совершенных такими, как Грабо и его подручные. Но как объяснить им? Как довести до их сознания? А что, если им рассказать историю из своей жизни?
Будто случайно, Линднер присаживается на краешек парты Руди Бетхера. Руди благодарен ему: учитель сел рядом как ни в чем не бывало и вообще не делает никакого различия между ним и остальными. Тем временем Линднер снимает очки и протирает стекла о рукав.
– Разрешите мне, ребята, – говорит он, – рассказать вам одну историю – историю, приключившуюся со мною самим. Возможно, вы тогда лучше поймете, почему только что арестовали этих преступников…
Помолчав немного, учитель Линднер смотрит куда-то вверх и тихо, даже немного строго начинает свой рассказ.
– Когда я ночью иду по улице совсем один и только чистое небо у меня над головой, мне кажется, что рядом шагает Самуил, друг моего детства. Я вижу перед собой его мальчишеское лицо, узенькое и смуглое, с черными глазами, которые как будто всегда что-то спрашивают, как будто хотят заглянуть во все тайны этого мира. Я слышу и голос его, слышу, как он говорит о своей великой мечте:
«Хорошо бы, можно было взять да подарить звезду! Вон ту, самую большую, рядом с месяцем, я подарил бы тебе. И для дедушки нашлась бы звездочка – красивая и яркая, ведь он так плохо видит! И вообще всем хорошим людям я подарил бы по звезде. И все они были бы тогда счастливы. Кругом было бы светло-светло, никто бы тогда не плакал, все были бы такие веселые, всем хотелось бы петь! Но сперва-то надо машину такую изобрести, чтобы я мог подняться на небо и собрать там побольше звезд. Наверное, они очень тяжелые – эти звезды, но я бы их все равно на землю притащил».
Да, вот такой он и был, мой Самуил, мой Сам. Всю землю он хотел одарить счастьем…
Но нет, надо вам по-другому все рассказать.
Было лето, я уже второй год бегал в школу, и мне только что исполнилось восемь лет. Родителей своих я не знал, они вечно путешествовали по белу свету – были артистами. Меня воспитывали чужие люди. Очень скоро мой приемный отец погиб от несчастного случая, жена его вышла замуж второй раз, а меня отправили в сиротский приют. Произошло это как раз летом тысяча девятьсот тридцать четвертого года. Переменив таким образом местожительство, я попал в другую школу. Там я оказался новичком. Предстояли большие летние каникулы, а у меня не было ни одного товарища. Накануне последнего дня занятий нас всех осматривал зубной врач. В белом халате, из-под которого выглядывал коричневый мундир штурмовика, маленький, толстенький, с безобразной физиономией, он внушал мне страх.
Мы сидели в большом классном помещении и ждали. Он вошел и, не поздоровавшись, стал разглядывать нас, как телят, которых отбирают для бойни. Хмыкнув, он провел языком по губам и сказал:
«А тут, оказывается, еще евреи есть?»
Наш классный наставник жестом дал ему понять, что он, мол, не виноват и сожалеет о наличии евреев среди учеников.
Зубной врач молча чего-то ждал. И вдруг он как заорет: «Скоро ли эти господа евреи выйдут вперед?! А ну, живей!» Мы все себе казались преступниками, так он нас запугал своим криком. Никто не вставал с места. Но вот на первой парте кто-то обернулся. Его примеру последовали другие. Все присутствовавшие, в том числе и я, кто с упреком, а кто и с угрозой, смотрели на одного-единственного ученика – на Сама. А он сидел, ничего не понимая, и был похож на маленькую собачонку, которую побили и которой некуда бежать. Черные его глаза молили о помощи, по щекам бежали слезы.
Наконец Сам встал. Мне казалось, он вот-вот упадет на пол – такой он был бледный.
Мы, остальные ученики, вздохнув с облегчением, вновь повернулись к доске. Но вдруг – сердце мое готово было остановиться – я заметил, что колючий взгляд доктора сверлит меня, на Сама он уже не обращает никакого внимания. В чем же дело? Я ведь не был евреем! Я ощупал свою курточку: может, рубашка была расстегнута и потому он так уставился на меня? Ничего не обнаружив, я оглянулся и увидел, что теперь все, кто до этого смотрели на Сама, уставились на меня. Я думал – еще секунда, и я задохнусь от страха.
Врач опять что-то сказал. Но двигались при этом только его губы, лицо казалось деревянным. А я услышал его слова, только когда он замолчал. В конце концов я понял, что он, собственно, произнес.
«Кто-то здесь, очевидно, ждет специального приглашения».
«Я не еврей, – сказал я. – Родители мои – артисты».
Сзади кто-то хихикнул. Мне было очень плохо.
«Так, так, ты, значит, не еврей!» – заметил доктор с угрозой и взглянул на нашего классного наставника.
«Он только неделю, как поступил, – поспешил тот ответить. – Но вы, должно быть, правы. У него на лице написано, что он еврей».
Ухмыляясь, врач медленно приближался ко мне. Но ухмылялась только одна половина его лица, другая застыла, как маска. Быть может, оттого, что лицо его рассекал рубец, тянувшийся от глаза до подбородка. Около меня он остановился и постучал пальцем о парту. Я заранее дрожал, боясь новой вспышки его гнева. Но он проговорил даже не очень громко:
«Твоя очередь при осмотре – последняя! Это тебе за твою еврейскую надменность, понял?» – повернувшись, он быстро вышел из класса. Наставник – за ним.
Все, что произошло в последующие часы, глубоко врезалось в мою память. Сначала ученики боялись и слово вымолвить, но мало-помалу они начали перешептываться, кое-кто тихо переговаривался. На нас, на Сама и на меня, никто не смотрел. И самое страшное для меня заключалось в том, что теперь мы с ним остались одни за партами. Все уже встали и отошли подальше от нас. Самуил молча глядел вперед; мысли его, должно быть, витали где-то далеко. В полном отчаянии, не видя никакого выхода, я расплакался. Не знаю почему, но мне было так скверно, что казалось, я вот-вот умру. Может быть, оттого, что доктор сказал, будто я еврей, а это, вероятно, было что-то ужасное! Иначе остальные ученики не сторонились бы нас. Наверное, они это делали, боясь заразиться.
Так примерно думал я тогда. Разве я мог предполагать, что ученики просто боялись, как бы доктор не рассердился на них. Нет, не вражда, а самый обыкновенный страх заставлял их сторониться нас. Никто не хотел быть заподозренным в том, что он еврей.
Бесконечно долго тянулось время. И это было мучительно. К обеду весь класс уже опустел, только Сам и я еще ждали вызова. Он, должно быть, уже довольно долго смотрел на меня. Я чувствовал это, но поднял голову, только когда он заговорил.
«Хочешь конфетку? – спросил он, улыбнувшись. – У меня как раз две».
Сам подошел, сунул мне в руку конфету и сел рядом.
«Не надо бояться!» – сказал он неожиданно, без всякого перехода. И все в нем – лицо, голос – успокаивало меня.
И тем не менее я заявил:
«А я не верю, что я еврей».
«Не веришь?
«Правда, нет».
Несколько секунд он ощупывал парту перед собой, и когда вновь заговорил, он мне показался необычайно застенчивым.
«Тебе не хочется со мной больше говорить?» – спросил Сам.
«Почему? Хочется! – поспешил я заверить его, ведь он же мне очень нравился. – Ты добрый…»
«Да что ты, все такие».
Я вопросительно взглянул на него, и он тут же поправился:
«Большинство, во всяком случае».
«А ты настоящий еврей?» – спросил я.
Он кивнул.
«Это очень страшно, да?»
«Что ты! Евреи такие же люди, как и все».
«Что же тогда этот доктор так рассердился?»
Он пожал плечами.
«Я и сам не знаю. Но ругать нас уже многие ругают. За то, что мы евреи. Дедушка говорит: таких все больше делается. Он говорит: их натравливают на нас. А ты понимаешь, что это такое: «натравливают»?»
«Нет», – ответил я.
«Я тоже не понимаю. Но я уверен – это пройдет. И никто никого не будет «натравливать».
Его вызвали, и я остался один. Выходя, он сказал, что подождет меня на улице. Я никак не мог дождаться своей очереди, страх снова овладел мною. О зубах, бормашине я не думал вовсе, только о самом докторе и о его злых глазах. Но вот наконец вызвали меня. За мной пришел наш классный наставник. В коридоре он даже больно пнул меня в спину – иди, мол, скорей! В кабинете мне велели сесть в кресло. Рядом стояла бормашина. У нее была такая же педаль, как у швейной машины. Когда на нее наступали, бормашина начинала жужжать.
Молча доктор следил за мной, время от времени проводя пальцем по рубцу. Я в конце концов не выдержал и сказал:
«Правда, господин доктор, я не еврей. Правда, не еврей! А потом Самуил сказал мне, что евреи такие же люди, как и…»
«Заткни глотку! – заорал на меня наш классный наставник, не дав мне договорить. – Кто такие евреи, и люди они или нет – не Самуилу определять!» На лбу наставника вздулись жилы, до того он, должно быть, был зол.
Доктор опять ухмылялся только одной половиной лица. Другая застыла, как маска. Мне стало дурно. Доктор схватил меня за подбородок и резко нажал, чтобы я открыл рот. Затем он сунул в него какую-то железку. Теперь я сидел разинув рот. Никто не говорил ни слова. Наставник, крепко держа мою голову, нажимал на педаль. У меня все зубы были здоровы, ни одного дупла. Но доктор сверлил и сверлил один зуб за другим, а я все время видел перед собой его полулицо-полумаску. Я даже кричать не мог, только плакал, но мне не делалось легче. После этого я двенадцать лет к зубному врачу не ходил, хотя у меня очень часто и сильно болели зубы.
Выйдя в тот день на улицу, я прислонился к забору и заплакал. Кто-то положил мне руку на плечо, и я сразу догадался – Сам.
«Не плачь, не надо! – просил он. – Ну, прошу тебя, не надо!»
Только теперь я заметил, что вся моя одежда оказалась холодной и мокрой. Мокрой от пота. Ответить Саму я был не в силах.
«Доктор злой, нехороший, и учитель тоже, – тихо говорил он мне. – Я, когда вырасту, пойду к ним и скажу. Обязательно скажу. Но теперь не плачь, пожалуйста, не плачь. Я уж им задам трепку, обоим задам, можешь быть уверен! Но теперь ведь все опять хорошо, правда?» И он увлек меня за собой, держа за руку ласково и бережно, как старший брат, хотя лет ему было столько же, сколько мне.
Ни минуты он не думал о себе, ни слова не говорил о том, как мучился сам. Главное для него было, чтобы я перестал плакать. Если бы он знал, как он помог мне тогда!
Мы чувствовали, что стали теперь друзьями и что мы совсем одни на всем белом свете. Но мне пора было спешить в приют. Наверное, меня уже давно там ждали. На прощание он протянул мне руку и посмотрел на меня своими черными глазами.
«Если хочешь, зови меня Сам, как зовет дедушка. Самуил – очень длинно».
«Хорошо, Сам, – сказал я, и это были первые слова, произнесенные мною с тех пор, как я вышел из школы. – До завтра, Сам!»
«До завтра!»
На следующий день во время перемены меня подозвал классный наставник.
В приюте я рассказал о зубном враче, и, должно быть, наш воспитатель посетил классного наставника.
«Послушай, Вернер, – медленно произнес он. – Эта вчерашняя история… лучше всего забудь о ней… Гм! Разумеется, я должен выразить сожаление в связи с тем, что мы приняли тебя за еврея. Но ты сам знаешь, все мы можем ошибиться. Надеюсь, ты сознаешь это?»
Мы молча смотрели друг на друга, и я хорошо чувствовал, что он куда охотнее накричал бы на меня.
«А теперь ты можешь идти играть с остальными учениками… Но нет, постой! Запомни: немецкий юноша не ябедничает!» Он кивнул, велев мне таким образом удалиться.
На дворе я прежде всего разыскал Сама. Он сидел на земле и рисовал пальцем какие-то странные фигуры в песке. Я опустился рядом и стал рассматривать его рисунки. Немного погодя я произнес:
«Я не еврей. Мне только что наставник сказал».
«Хорошо!» – В голосе Сама звучало разочарование.
Мне стало его жалко.
«Что хорошо? – спросил я. – Что я не еврей?»
Он пожал плечами и отвернулся.
«А я хотел бы быть евреем, – сказал я неожиданно для самого себя. – Мне хотелось бы быть твоим братом».
«Ты мой самый лучший друг».
«А ты – мой», – сказал я.
Он все еще что-то чертил на песке.
«Ты во что это играешь?» – спросил я.
«Это вот небо, – мягко проговорил он. – Ночное, конечно».
«Правда?» – сказал я, ничего не понимая.
Сам пояснял:
«Вот это луна. А это звезды уцепились за небо. Гляди, красиво, правда?»
Я кивал, но на самом деле ничего этого не видел – только песок и какие-то полоски на нем. Однако для Сама это, должно быть, был настоящий небосвод, ночной, конечно, и тысячи-тысячи звезд на нем. Он мечтательно смотрел на свой рисунок, и выражение лица у него было такое, какое, должно быть, бывало у меня, когда я начинал думать о своем дне рождения. Я вспомнил, как он впервые заговорил со мной о своей великой мечте. Каждому хорошему человеку он хотел подарить звезду. Он твердо верил, что когда-нибудь все зло исчезнет и настанет волшебное царство его мечты.
Родителей Сама уже не было в живых. Мать он совсем не помнил: она умерла при его рождении. Отец его был археологом и погиб во время кораблекрушения. Вот Сам и жил со своим дедушкой. Они снимали маленькую, темную квартирку с окнами во двор, куда и солнышко никогда не заглядывало – такой он был тесный и глубокий.
У дедушки была небольшая бакалейная лавка. В ней-то, к великому ужасу деда, мы с Самом не раз устраивали настоящие сражения. Нашим оружием были новые метлы и щетки. А то мы разыгрывали с ним целые концерты на сковородках и кастрюлях.
При этом Сам так веселился, что и я, заразившись от него, помирал со смеху. В таких случаях дедушка, отпустив по нашему адресу несколько нелестных замечаний, в конце концов выпроваживал нас, подарив по монетке.
«Ступайте, ступайте, дети! Купите себе весь мир!» – говаривал он при этом.
И мы убегали, спеша последовать его совету. Беда заключалась только в том, что никто не хотел продавать нам весь мир. И мы очень быстро уничтожали все свое состояние, обратив его в леденцы.
Так пролетели каникулы, начался новый учебный год. И очень скоро появились и первые вестники зимы – иней на деревьях, чуть смерзшийся песок. Почти все свои свободные часы мы были вместе. Мечтали, смеялись, шалили – чудесно проводили время, если бы только можно было забыть о школе. Наш классный наставник стал штурмовиком. Теперь он всегда ходил в точно таком же мундире, как зубной врач. Моя дружба с Самом, очевидно, не давала ему покоя. И он ежедневно попрекал меня ею.
Но все это было пустяки по сравнению с тем, что вынужден был терпеть Сам! Если первый урок вел наш классный наставник, это начиналось с самого утра. Он выкликал наши фамилии и регулярно не называл только одну – Сама. Затем ом щурил глаза так, чтобы оставалась только смотровая щель, как у танка, и спрашивал язвительно:
«Может быть, я забыл кого-нибудь?»
Сам поднимался со своего места, лицо, как у затравленного зверька.
«Да, меня, – говорил он, – меня вы забыли».
«Что это значит «меня»? – грубо спрашивал учитель. – У тебя что, имени нет, или как вообще с тобой обстоит дело?»
«У меня есть имя. Меня зовут Самуил. Самуил Леви».
«Да что ты говоришь? – восклицал учитель, прикидываясь дурачком. – Самуил Леви, значит. Гм. Это же звучит как-то очень по-еврейски… А может быть, ты и впрямь один из этих «евреев»?» – добавлял он презрительно.
«Да, я еврей!» – говорил Сам, мужественно глотая слезы.
«Так, так, еврей! Такой маленький и уже еврей!..»
После этого начинался урок. Но еще долго на лицах многих ребят можно было заметить гнусную ухмылку. Меня так и подмывало плюнуть им в физиономию. С каждым днем все больше учеников ухмылялись этой грязной ухмылкой. Они смеялись, видя, как Сам мучается, считая его шутом или клоуном. Но когда он хотел ответить на какой-нибудь вопрос, заданный учителем, тот делал вид, будто Сам вообще пустое место. Впрочем, Сам не сдавался, не впадал в отчаяние, а только учился еще прилежнее. Он учился лучше нас всех. Никем в моей жизни я не восхищался так, как я восхищался Самом. Когда же, бывало, Сам не знал ответа на какой-нибудь вопрос, учитель тут же вызывал его к доске:
«Леви!»
Сам, опустив глаза, тихо говорил:
«Я не знаю этого».
«Не знаешь? – подхватывал тут же учитель. – Великолепно! Значит, не знаешь? – Потом он начинал кричать: – За что же тогда, по-твоему, платит национал-социалистское государство? За то, чтобы ты, как пиявка, высасывал из нас кровь? И ничего не делал, а? За то, чтобы ты жил как паразит?! Пять![6]6
В немецких школах пятерка – самая плохая отметка, равная нашей единице.
[Закрыть] Дневник».
Но и это Сам выдерживал и не плакал. Он выдерживал все оскорбления, не принимая их близко к сердцу. Однако какие-то изменения в нем происходили. Мы уже знали друг друга примерно два года. И того Сама, с которым я когда-то познакомился, давно уже не было. Он стал замкнут, как-то весь ушел в себя, совсем не шалил. Однажды он сказал мне:
«Нет, ничего не получается. Звезды нельзя дарить людям. Они больше земли или такие же. Дедушка мне книжку купил. Там это написано».
Я промолчал, так и не сумев себе объяснить, почему он именно сейчас об этом заговорил.
Немного позднее он как бы продолжил свою мысль:
«А потом, это не так важно. Вот машину, на которой можно полететь к звездам, надо обязательно изобрести. И тогда я возьму с собой всех хороших людей, и мы поселимся все вместе на какой-нибудь звезде. Сразу-то всех мне не поднять на моей машине. Ну что ж, я тогда несколько раз слетаю. Сколько понадобится, столько и слетаю. А ты мне будешь помогать, Вернер, ладно?»
Я кивнул, хотя мне и было очень грустно. Мне же нравилось на нашей земле, несмотря ни на что.
«Видишь ли, Вернер, мы все будем счастливы на этой звезде. А злые люди будут плакать: им будет страшно, когда они заметят, что остались совсем одни на земле. Но мы вернемся, только когда они исправятся и пообещают никогда больше не делать зла». Он улыбался, и его темные глаза светились надеждой.
«А я знаешь как предлагаю, – сказал я. – Давай лучше всех злых людей отправим на какую-нибудь звезду. Земля ведь наша, а не их. Там, на звезде, нет еще ни домов, ни садов. Пусть они сами себе все построят. Это и будет им наказание».
«Ладно, – согласился Сам после длительного раздумья. – Может, мы так и сделаем. Оставим землю для себя».
Никогда бы я не подумал, что потеряю такого замечательного товарища. Но прошел всего год, и так оно и случилось. Повсюду в Германии, словно чума, бушевала расовая ненависть. И вот однажды у нас шел как раз урок истории. Наш учитель – он был все тот же – злорадно потирал себе руки.
«Самуил Леви, – сказал он, – выйди вперед и расскажи всему классу, почему еврейство – главное несчастье нашего народа!»
Сам побледнел, но остался сидеть. Учитель подошел к нему, схватил за воротник, вытащил его из-за парты и поставил у доски.
«Ну, что я тебе сказал?..» – рявкнул он.
Сам скорее висел, чем стоял, и глаза его как бы спрашивали: «За что?»
Голос его был едва слышен, когда он начал говорить.
«Не могу я поверить, чтобы мы могли быть несчастьем немецкого народа. Право, не могу! Очень прошу вас, я правду говорю!» Он зарыдал, и учитель толкнул его к парте.
«Мы – немцы, великий и героический народ, – начал он немного спустя. – Многие столетия мы ведем беспримерную борьбу за место под солнцем. И это место мы добудем себе, ибо нет народа, равного нам. Всемирное еврейство и большевизм никогда не заставят нас отказаться от этого места. Они враги наши, они хотят лишить нас жизненного пространства, и каждый немец должен ясно отдавать себе отчет: они или мы!..» И так далее, и тому подобное.
Вся эта болтовня его была ужасна. Я уже не мог выносить ее. А каково же было Саму? Потом учитель стал нам преподносить всякие россказни о том, какие евреи – чудовища. Мне было стыдно перед Самом, перед его дедушкой. Они же были не только люди для меня – я хотел брать с них пример. Я ненавидел учителя, но я не мог понять, зачем он это делает, зачем это нужно государству? Разве я мог тогда знать, это нацистскому государству нужно было одурачить немецкий народ, натравить его на другие народы, подготовить к войне. И так как Германии никто не угрожал, то нацисты натравливали народ на мнимых врагов, они придумывали этих врагов.
Большинство учеников поддавалось этому. Кое-кто вообразил, что он и впрямь лучше всех, ребята сделались надменными и наглыми. У них родилось чувство ненависти к евреям. И Сам это чувствовал с каждым днем все острее.
После урока истории несколько учеников поджидали Сама на улице. А он шагал рядом со мной весь какой-то взъерошенный и все время молчал, но я знал, что мое присутствие ему сейчас приятно. Неожиданно наши одноклассники заступили нам дорогу.
«Отойди-ка в сторонку!.. – сказал один из них мне. Он встал перед Самом и крикнул ему прямо в лицо: – Смирно!»
Сам как будто и не слышал его, и тогда этот наглый парень ударил моего Сама в лицо.
Я весь так и кипел, но все еще колебался. Быть может, меня отпугивало превосходство сил?
«Слушай ты, еврейский ублюдок! – сказал теперь этот тип. – Считаю до трех – или ты скажешь громко: «Мне стыдно, что я еврей», или тебе влетит по первое число».
Остальные ребята обступили Сама со всех сторон и гнусно ухмылялись. Заводила начал считать:
«Раз… два…»
Тут я уже не выдержал. Рука моя поднялась как-то сама собой, и я ударил наглого парня в лицо. Он выплюнул зуб и еще долго плевался, так и не поняв, что, собственно, произошло. Теперь и Сама будто встряхнули. Я еще видел, как он размахивал руками, отбиваясь от наседавших на нас учеников. Потом я уже ничего не видел. Нас смяли, и я упал. Противников было слишком много. Но мы долго сопротивлялись. Ожесточение удвоило наши силы. Внезапно они отпрянули от нас. Мы с Самом поднялись и увидели ненавистную рожу классного наставника.
«Вот, значит, как! – тихо прошипел он. – Вернер Линднер защищает евреев!»
«Это не мы напали!» – поспешил сказать Сам.
«Молчать! Тебя никто не спрашивает! – закричал учитель и вновь обратился ко мне: – Как зовут директора твоего интерната?»
Я сказал ему.
«А когда у него приемные часы?»
«Кажется, он весь день у себя в кабинете».
«Прекрасно. Превосходно!» – произнес он несколько раз, оставив нас одних.
«Теперь тебе попадет!» – заметил Сам, когда остальные ученики отошли подальше.