355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хорст Бастиан » Тайный Союз мстителей » Текст книги (страница 1)
Тайный Союз мстителей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:23

Текст книги "Тайный Союз мстителей"


Автор книги: Хорст Бастиан


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)


ПОСВЯЩАЮ МОЕЙ МАТЕРИ ШАРЛОТТЕ БАСТИАН


Глава первая
ДРУГА ТОРСТЕН

Вечно его место за партой пустовало. И как только учитель, выкликая в начале урока имена учеников, называл Другу Торстена, ребята хором кричали: «Болен!..» При этом им бывало очень весело, и тот, кто первым произносил это слово, победоносно оглядывал класс.

Друге было тринадцать лет. И, когда здоровье позволяло ему являться в школу, он сидел за партой один. Товарищи сторонились его: он был очень бледный. В деревне говорили, что он скоро умрет, и боялись, как бы дети не заразились от него какой-нибудь болезнью. Все ведь очень любили своих детей, а Друга был чужак, приехал из города, ничего не слыхал о молотьбе, о том, как сажать картошку, да и говорил совсем не по-деревенски.

Когда учитель вызывал болезненного мальчика и тот чуть слышно произносил: «Я здесь», это звучало как «Простите меня, пожалуйста». Учитель недолюбливал Другу – слишком уж хорошие сочинения он писал, куда лучше, чем его собственный сын, да и мать Други Торстена никогда не приносила ему сала на квартиру.

Сыну она как-то сказала: «Бьюсь об заклад – у этого учителя рыльце в пушку». Почему она в этом была так уверена, она и сама не знала. Но говорили так в деревне многие.

Всю зиму мать ходила с топором в лес – валила деревья. А летом она батрачила у богатых хозяев. Их в деревне еще хватало, и учитель водил с ними дружбу. Но не только потому, что так уж повелось исстари, на то были другие причины.

На переменах Друга тоже оставался один. Он стоял посреди галдящего школьного двора, который скорей напоминал заброшенную дорогу. На противоположных концах его лежало по два булыжника – футбольные ворота, а между ними ребята гоняли мяч, похожий на бесформенную дыню, но дорожили им больше, чем всеми школьными уроками, вместе взятыми. На переменах учитель не обращал внимания на своих учеников, а когда нелегкая заносила его во двор, запретный мяч успевали спрятать куда-нибудь подальше.

Только один Друга боялся этого мяча, а ему так хотелось в него поиграть! Но он не умел и чаще всего просто не попадал ногой по мячу или отбивал его противнику. Ребята тут же налетали на него, и ему здорово доставалось. Друга почти не защищался и никогда не ябедничал. Но страдал он при этом, как страдают только в тринадцать лет. Под конец Другу никто уже не хотел брать в свою команду, и на переменах он торчал один посреди длинного двора под старым дубом, стараясь не мешать другим, а то как бы дело опять до драки не дошло.

Так он и стоял, бледный-бледный и какой-то ужасно взрослый. Сколько раз он плакал от гнева и презрения к самому себе! Жалкий трус он, и больше никто! Друга мечтал о том, чтобы у него были друзья. Не раз он пытался купить чью-нибудь дружбу, обещая одноклассникам всякие распрекрасные вещи, которых у него и в помине не было. И опять все кончалось побоями, и опять он оставался один.

И вот однажды Другу вынесли из школы на руках.

С утра накрапывал дождь. Дороги и тропинки раскисли. Даже дом против школы, с окнами без занавесок, казался грустным, словно и ему было зябко в этот ненастный ноябрьский день. Класс уже натопили, недавно выскобленный пол был затоптан грязными ногами. Ученики сладко потягивались за партами.

Но Другу бил озноб, болело сердце. Он сидел, закусив нижнюю губу, и никак не мог сосредоточиться.

Учитель за кафедрой с важным видом просматривал классный журнал. Это был высокий тощий человек, и на руках у него росли длинные черные волосы. Все ученики боялись его, за исключением детей богатых хозяев. Когда свет, падавший из окна, преломлялся в стеклах его очков, взгляд его становился злым и колючим. Под американским пиджаком в крупную клетку он носил жилет, и ногти его всегда были тщательно отполированы, будто у какой-нибудь шикарной дамы.

На дом было задано выучить стихотворение Иоганнеса Р. Бехера. Обычно в таких случаях Другу Торстена не спрашивали. Учитель знал – стихотворение Друга всегда выучит и прочтет хорошо. Однако сегодня, заметив отсутствующий взгляд Торстена, он тут же вызвал его к доске.

Друга стоял перед учителем и молчал. Он забыл начало стихотворения и даже как оно называется: у него болело сердце! Друга переступал с ноги на ногу, не зная, куда девать руки.

Учитель сидел, подперев голову ладонью, и сбоку поглядывал на ученика. Ему явно доставляла удовольствие его растерянность. Подчеркнуто вежливо он спросил:

– Может быть, ты возьмешь в руки какую-нибудь книгу? – И, немного помолчав, добавил: – Великие артисты всегда держат что-нибудь в руках, иначе они не могут довести до слушателей свой изумительный монолог.

Ребята засмеялись, а учитель напустил на себя еще большую важность.

Друге было не до смеха. Он весь дрожал. Дрожал оттого, что болело сердце и он никак не мог вспомнить первую строку, и еще оттого, что он ненавидел учителя.

Кто-то из ребят подсказывал шепотом:

– Мы учиться хо-тим…

Тихо, очень неуверенно Друга повторил:

– Мы учиться хотим…

Голос его прервался. В груди кололо, будто ее пронзали молнии. Он повернулся к учителю и хотел попросить разрешения сесть. Но что-то сдавило ему горло – он не в силах был вымолвить ни слова.

Опять учитель что-то сказал, и в классе, должно быть, раздался смех. Друга заметил это по лицам – он ничего не слышал. Ему вдруг стало все безразлично, он только подумал: у учителя голова совсем как у лошади; да, да, он похож на старую клячу и, наверное, за обедом повязывает салфетку. Наверняка повязывает салфетку – клетчатую или белую, да, пожалуй, белую!..

И Друга потерял сознание. Он упал на выскобленный пол.

Когда он снова пришел в себя, была темная ночь. Домик их стоял у самой околицы. И Друга каждый раз долго прислушивался к шуму машины, удалявшейся от деревни. Вот, сухо потрескивая, промчался мотоцикл, потом пробубыхал колесный трактор марки «Ланц». Ветер громыхал ставнями. А теперь донесся голос какого-то пьяницы, вновь и вновь затягивавший: «И все мы, все мы будем в раю…»

На изъеденном древоточцем столе чадила восковая свеча, к потолку поднималась черная нить копоти. Ток выключили. Дедушка спал. Ему было уже за восемьдесят, но каждый день, сунув в карман моток бумажных веревок и кусачки, он отправлялся в лес. Собирал там хворост, стаскивая сухие, обломившиеся ветки в кучу, потом кусачками откусывал торчавшие в разные стороны сучки. Ветку он уважал, только если она была прямая и гладкая, а то ведь и одежду можно порвать! Потом дедушка связывал хворост в три удобные вязанки и вечером с гордостью нес их домой, в деревню. Сперва он брал только одну вязанку, переносил ее на несколько десятков шагов и возвращался за второй, а затем и за третьей. Дед всегда сердился, когда Друга хотел ему помочь. Нет, он сам собрал дрова, сам и отнесет их, будто победитель какой. И вообще дедушка любил побыть один, но больше всего он радовался, когда Друга приносил из школы хорошие отметки. Тут сразу все чудачество с него соскакивало, он делался ласковым и рассказывал Друге разные приключения из жизни в Северной Америке.

Ровное дыхание деда порой переходило в тихий храп, но это как бы усиливало тишину, царившую в маленькой комнате. На краю кровати, не отрывая взгляда от мерцавшей свечи, сидела мама. Друга быстро закрыл глаза, но мать, должно быть, успела заметить, что он проснулся. Погладив его по влажному лбу, она ласково сказала:

– А ты долго спал.

Друга посмотрел на нее. Сейчас она улыбалась, но он видел, что недавно она плакала.

– Мне теперь совсем хорошо, – тихо произнес он.

Мать промолчала. Улыбнувшись, она погладила его по щеке. Рука у нее была загрубевшая, с потрескавшейся кожей. Он притянул ее к губам и прижался к ней.

– Хочешь, я тебе почитаю? – спросила мама.

Пламя свечи заплясало, и по озабоченному лицу матери запрыгали пятнышки света. Теперь Друга увидел, какая у нее усталая улыбка.

– Нет, правда, – повторил он. – Мне теперь совсем хорошо.

Она погладила его руку и взяла книжку со стула, на спинке которого висели его поношенные штаны. Мама замечательно читала вслух. Она умела подражать и голосам диких зверей в джунглях, и песне цикад в поле, где колышется спелая рожь. Она повышала голос, когда надо было осудить злодея, и говорила тихо, таинственно, когда читала о мальчике-пастушке, которому снилось, что он пошел в школу. Она смеялась и плакала, а порой и то и другое вместе. Мама была очень маленькая, но Друга и представить себе не мог, чтобы кто-нибудь мог лучше подражать грозному голосу сказочного великана. Друга только диву давался и забывал о своих болях, уносясь мыслями в красочный волшебный мир, который она создавала для него.

Мама читала ему всю ночь. Порой она роняла голову на грудь и тут же засыпала. Вздрогнув, она растерянно оглядывалась, нащупывала книгу на коленях и вновь принималась читать. Под утро, когда ей показалось, что сын уснул, она поднялась, принесла со двора воды и затопила печь.

Мама всегда ходила сгорбившись, но ни разу Друга не слышал от нее жалоб, хотя каждое утро она с тяжелым топором за плечами отправлялась в лес на работу. Но усталость никогда не покидала ее, и походка у нее была тяжелая. Ничего не видя и не слыша, она думала только об одном: скорее бы конец рабочего дня! А ведь дома ее снова ждала работа! И сегодня – Друга знал – она только тогда захлопнет книгу, когда он заснет. Ему стало стыдно. Он подумал о том, что мама совсем недавно еще плакала. Это и заставило его сказать сонным голосом:

– Правда, мама, я очень устал. Спать хочется. Пожалуйста, не надо больше!

Мать повернулась к нему: бледное лицо на белой подушке, глаза прикрыты.

– Доктор говорил, тебе надо операцию делать. Тогда ты совсем выздоровеешь.

– Да, мама, – ответил он, уже не думая об этом. Ему теперь было все равно. Доктору он не верил. Если тот мог помочь, почему он не помог до сих пор?

Немного погодя дыхание Други стало глубоким и ровным. Пожалуй, чересчур глубоким и ровным. Наконец-то мама поднялась и подошла к старому дивану – только на минутку прилечь! Но она так устала, что тут же уснула.

Теперь Друга снова лежал с открытыми глазами. Он смотрел на противное бурое пятно над кроватью и думал о том, как оно сюда попало. Во всяком случае, когда его сюда принесли после бомбежки, это пятно уже было здесь. С тех пор прошло почти пять лет – ведь это было еще в самый разгар войны. Друга часто подолгу смотрел на пятно, и ему казалось, что это вовсе не пятно, а чье-то злое-презлое лицо, чья-то рожа. Но сразу это не бросалось в глаза, надо было как следует присмотреться. Да здесь из всех углов выглядывали чьи-то рожи, злые-презлые и такие страшные, что даже не посмеешься над ними. Грустно становилось, глядя на них: торчат тут на обоях и слова сказать не могут, будто немые. А странным, должно быть, им кажется все, что происходит в этой комнатке – и в минуты радости и в минуты горя…

Обгоревший фитиль изогнулся, пламя свечи стало маленьким, синеватым и вдруг совсем погасло. Сразу запахло прогорклым маслом. Мать кашлянула, и снова стало тихо-тихо. Она спала.

А Друге казалось, что она все еще сидит рядом и читает или рассказывает. Одна за другой всплывали истории, услышанные от нее. Чаще всего в них говорилось о счастливых людях или о таких, которые в конце концов делались счастливыми. Но сколько бы раз он, Друга, ни слышал слово «счастливый», он не мог себе представить, что это такое. Да, что же это такое – счастье? И за что оно достается? И когда? Сколько он себя помнил, счастливым он никогда не бывал. И если мама рассказывала о счастливых днях своей жизни, она всегда говорила при этом «раньше». А это «раньше» означало «до войны». Значит, во время войны нельзя быть счастливым. Слово «счастье» и «война» не подходили друг к другу. Он задумался.

Ветер за окном утих, только пьяница все еще хотел попасть в рай, хотя вел себя так, что вполне заслуживал ада.

В маленькой комнатушке стояла кромешная тьма. Все спали. И больной мальчик, так глубоко задумавшийся, тоже наконец уснул.

Когда Друга снова открыл глаза, утро давно уже заглядывало в запотевшее окно. Чувствовал он себя намного лучше, чем ночью, и ему захотелось встать. В комнате никого не было, и он сразу подумал: где же мама, ведь у нее сегодня выходной. Может быть, она снова пошла к той женщине, у которой всегда оставляет все деньги? Теткой Люцией ее звали. С тех пор как три месяца назад один вернувшийся из плена солдат сказал матери, что отец погиб на войне, она часто бегала к этой тетке. Мать не верила, что отца убили, а тетка Люция гадала на картах. Всем отчаявшимся она обещала самое распрекрасное будущее и за это брала деньги. Много денег! Но в жизни все получалось совсем не так, как предсказывала тетка Люция, а деньги она почему-то не возвращала. Для нее это была мелочь. Она часто ездила в Западный Берлин и спекулировала там на черном рынке.

Раньше мать только улыбалась, когда слышала, что тот, мол, и тот ходил к тетке Люции и она ему гадала на картах. Но теперь, после того как пришло известие об отце, ее словно подменили. Только побывав у тетки Люции, она приходила домой не такая грустная. Будто она покупала у нее немного надежды. Иногда надежды хватало на целую неделю. И все же в конце концов надежда иссякала. Теперь мать уже с трудом справлялась с тяжелой мужской работой в лесу.

Да и дома ей было нелегко – старик дед да он, Друга, больной.

До того как они попали в эту деревню, мать работала гладильщицей на фабрике-прачечной. Там ей тоже было тяжело, и она часто говорила об этом. Но тогда ведь был еще папа! Он всегда умел ее приободрить. А теперь вот сказали, что он больше не вернется…

Солнце ласково заглядывало в окошко. Не выдержав, Друга встал, торопливо оделся и вышел во двор.

Небо в это утро было огромное, а платье на нем самое простенькое. Никто бы не мог даже сказать, голубое или светло-серое. Солнце удобно, как царица, расположилось на кронах сосен. Это было очень красиво. Замшелые черепичные крыши крестьянских домов покрыты белым искрящимся пухом и поэтому кажутся богато разукрашенными. Все они такие чистенькие, аккуратные, будто их кто-то слепил в песочнице, чтобы дети могли ими играть. А прочерченная железными ободами телег деревенская улица вся усыпана кристаллами, сверкающими мириадами звезд. И только из узкой колеи, оставленной небольшой тележкой, которая, должно быть, проехала здесь очень рано, вздулась бурая земля. Воздух не колыхнется, на посеребренной ветке сидит маленькая птичка и поет высоким голосом. И сама она так мала, и песнь ее так прекрасна, что все это походит на чудо. Сразу за домами видны поля, а за ними – лес. Поля тоже укрылись этим сверкающим покрывалом, оно слепит глаза. Кажется, весь мир нарядился, как на свадьбу.

Друга так и застыл у крыльца. Он стоит, чуть приоткрыв рот, глаза большие, полные удивления. И смеется, даже не сознавая этого. Что-то странное происходит с ним. У него такое чувство, будто он вот-вот взлетит. Он готов обнять этот огромный мир. У Други так вольно на душе, так чудесно. Жизнь прекрасна! Пошатываясь, он делает несколько шагов вперед, поворачивается, запевает какую-то песню, страшно фальшивя при этом, потом смеется и снова поет.

Друга был счастлив, и это буйное чувство радости захлестнуло его столь внезапно, что он даже ничего не понял. Им владело только одно желание – удержать его. Он чувствовал, что он живет и что жизнь – это радость! Он не в силах был больше таить в себе это чувство. Оно было слишком велико и не умещалось в его груди. Друга бросился бежать, подпрыгнул на ходу и бежал до тех пор, пока вновь не очутился в своей маленькой комнатушке.

Должно быть, мама и не ходила к тетке Люции. Она вошла со двора и в ужасе остановилась, заметив, что Друга никак не может отдышаться. Ведь доктор предписал строжайший постельный режим! Как не совестно!

А он стоял посреди комнаты и ждал, когда мать наконец замолчит. Ему хотелось рассказать ей обо всем сразу, но, захлебываясь от слов, он не мог произнести ни одного. И вдруг он понял: нет, он не сможет ей ничего рассказать, слишком мало он знает слов, чтобы передать то, что он пережил минуту назад. И все эти такие необычные, ни с чем не сравнимые чувства вылились в одно восклицание, которое вырвалось у него, хотя он и не очень-то понимал его смысл:

– Вырасту – буду поэтом!

Мать долго озабоченно смотрела на Другу.


Глава вторая
АЛЬБЕРТ ВСТУПАЕТ В БОЙ

Вот уже три недели, как зима надела свой белый наряд, и деревня прекрасна, как бывает прекрасна только сказка. Даже длинные ночи ничего не могут с ней поделать: с веток и крыш, с заборов и дорог – отовсюду, пронизывая темноту, льется свет. Снег мокрый, липкий, никак не отстает от деревянных подошв. И Друге кажется, что он ковыляет на ходулях. То и дело приходится останавливаться; наконец он сильно ударяет башмаком о стену дома и сбивает снег. Глухие удары дерева о камень, разнёсшиеся далеко вокруг, пожалуй, единственный признак того, что деревня уже не спит. Скоро первый урок, а ночь все не сдается.

Надо поторапливаться. Другие ученики из его класса вон уже как далеко ушли! Ветер, словно подгоняя его, доносит обрывки их разговора. Но Друга только останавливается в страхе и ждет.

В первый раз после болезни он идет в школу. Как хорошо было в больнице! Не плохо бы вернуться туда. Ему там сделали операцию. Никто его не обижал, все обращались с ним, как со взрослым, были такие добрые, доктор часто подсаживался к нему, разговаривал. А когда мать пришла за ним, он сказал: «Не хотелось бы мне отпускать вашего мальчика, фрау Торстен. Нет, нет, не думайте – речь не о физическом его состоянии, в этом смысле я теперь в нем уверен – он поправится. Но у вашего сына есть и другая болезнь – хирургическое вмешательство тут не поможет. Недуг его коренится в душе. Слишком часто ему давали почувствовать: ты болен! А Друга уже не ребенок, давно уже не ребенок, и он страдает от этого. Помогите ему вновь обрести себя. Будьте ласковы с мим».

Друга сидел рядом в кабинете и слышал всё от слова до слова. И теперь по дороге в школу он думал о словах, сказанных тогда доктором. Он не все понял, но хорошо чувствовал: этот человек желает ему добра.

Со стороны школы донесся удар гонга – занятия начались! Друга вздохнул облегченно. Правда, теперь он придет с опозданием, но ведь именно этого он и хотел. Ничто его так не мучило, как необходимость сидеть среди других ребят и ждать, когда же наконец начнется урок. Другим-то что! Они кричат, возятся, строят рожи, перебрасываются шутками, смеются. Только он вечно один – ребята не принимают его в свой круг. Нередко он даже бывал мишенью их острот.

Друга прикрыл глаза – ветер гнал мелкую колючую поземку. Но почему так получается? Разве он не имеет права жить так, как все? Ладно, надо спешить!

Друга вошел в класс. Тридцать лиц повернулись к нему. Все они казались ему, как одно, – белые овальные пятна. Лишь постепенно они обретали определенные черты. Что это все уставились на него? Кто с издевкой, кто со злорадством, кто с любопытством… А может быть, это они его жалеют? Долго стоял он, застыв у дверей, словно желая вобрать в себя все эти лица. Казалось, вот-вот он повернется и убежит.

Учитель кашлянул. И Друга испуганно взглянул на него. Господин Грабо подался чуть вперед, как бы намекая на глубокий поклон, и с изысканной вежливостью проговорил:

– А-а-а! Это вы, господин Торстен, оказали нам честь? Тысячи извинений, что посмел начать занятия без вас. К сожалению, меня не уведомили о том, что вы соблаговолите явиться уже сегодня. В противном случае мы непременно подождали бы вас. – И он улыбнулся Друге фальшивой улыбкой.

В классе захихикали. Многим ученикам казалось, что учитель большой шутник. Но один явно не разделял этого мнения. Он зло передразнил хихикающих своим низким и грубоватым голосом. Господин Грабо тут же метнул на него гневный взгляд, да и Друга повернулся на этот голос. Парень сидел на его месте. И Друга посмотрел на него с благодарностью.

– Может быть, ты хотя бы извинишься, Торстен? – изменив тон, резко спросил господин Грабо.

– Да, я прошу извинения, – тихо произнес Друга.

– А теперь ступай на место. Альберт Берг пусть пересядет. И запомни на будущее: болезнью не спекулируют! Особенно, если ты давно уже выздоровел. Пропустил ты более чем достаточно.

– Я в больнице тоже учился. – Другой овладела робость.

– Это тебе придется еще доказать. А теперь поторопись и не отвлекай других от занятий.

Ученик, сидевший на месте Други, подвинулся влево, однако остался за той же партой. Кто-то шепнул ему сзади:

– Альберт, иди сюда! Что это ты с ним сел?

– Заткнись! – буркнул Альберт в ответ. Прозвучало это весьма значительно.

– Сколько раз я тебе говорил, Берг, не мешай вести урок! – Голос учителя звучал резко. – Свои хулиганские выражения оставь, пожалуйста, при себе или употребляй их среди себе подобных.

– А я и так среди себе подобных, – последовал ответ.

Должно быть, Альберт обладал невозмутимым спокойствием. Он был небольшого роста, коренаст, необычайно широк в плечах. И нетрудно было представить его себе таскающим тяжеленные мешки – его короткие ноги ступали твердо и уверенно по земле. Тот, кто его не знал, мог дать ему восемнадцать лет, однако на самом деле ему недавно исполнилось четырнадцать. Весь он был какой-то ладный, а черты лица выражали решительность – казалось, их вырезал скульптор. Смуглая кожа, крупные белые зубы, мягкое выражение глаз позволяли предположить, что Альберт вырастет красавцем. А густые, немного взъерошенные черные волосы как бы свидетельствовали о постоянной непокорности. Они и придавали ему несколько дикий, цыганский вид.

Господин Грабо зло поглядывал на Альберта сквозь стекла очков. Голос его дрожал.

– Встань и извинись!

– С какой стати? Я же среди себе подобных, – ответил Альберт, не думая подниматься.

– Не хами!

– Я только правду говорю.

– Заткни наконец свою глотку!

– Так не принято говорить. Это тоже хулиганское выражение.

Лицо господина Грабо приобрело цвет переспелого помидора. В великом гневе он закричал:

– Ты… ты!.. – но так и не смог найти нужного слова.

– Что я? – спросил Альберт в своей спокойной, невозмутимой манере.

Господин Грабо задыхался. Вытянув левую руку в сторону двери, он зарычал:

– Вон!

Другой рукой он швырнул мелок в Альберта, который небрежным, но точным движением поймал его и принялся рассматривать, словно редкую диковинку. Потом заметил с наигранной грустью:

– Видали мы и лучшие образцы… – и изящным броском переправил мелок в маленький ящик, прикрепленный к доске. Затем отвесил полный издевки поклон своим товарищам-ученикам и сел. Теперь уже никто не смеялся.

Рука учителя Грабо все еще указывала на дверь. Он молчал, но лицо его уже приобрело цвет сливы.

– Мне сразу домой идти? – спросил Альберт. Не получив ответа, он молча взял свою школьную сумку и вышел. При этом пышная копна его волос покачивалась из стороны в сторону.

Прошло некоторое время, прежде чем учитель Грабо обрел дар речи, но голос его все еще дрожал, когда он наконец продолжил урок.

Друга с удивлением следил за своим соседом по парте, пока тот не покинул класс. Ну и смелый парень! До самого обеда Друга ни о чем другом думать не мог, как о поступке Альберта. А потом – ведь Альберт остался сидеть с ним! Правда, он ни разу даже не взглянул на него, но и не пересел! Может, когда-нибудь и пересядет – ведь Альберт новенький в этой школе. При одной мысли об этом «когда-нибудь» Друге стало страшно.

Господин Грабо весь день чувствовал себя не в своей тарелке и один раз зашипел даже на собственного сына. Друга отметил это с удовлетворением – уж очень этот Гейнц Грабо задавался.

Всю дорогу домой Друга с благодарностью думал об Альберте. Он даже не спрашивал себя, прав тот или нет, и только уже поздно вечером стал рассуждать спокойно.

Он ведь совсем не знал своего соседа по парте. Альберт жил на выселках и до недавнего времени ходил в школу в Штрезове – соседней деревне. Несколько недель назад Бецовские выселки присоединили к деревне Бецов, и ребята, жившие там, стали ходить в здешнюю школу. Вместе с Альбертом в класс пришло еще пять новеньких. Друга стал припоминать, что он еще слышал об этом Альберте Берге. Хорошего мало. В деревне ходили разговоры, будто Альберт отпетый преступник. Только доказать это не удавалось. Говорили, что он подбивает своих дружков на воровство, требует, чтобы они по ночам грабили мирных жителей. Как бы то ни было, а Драчун он отчаянный. Это он уж не раз доказывал. Многие крестьянские парни постарше знают, что рассказать о его кулаках. А о матери Альберта говорили, будто она ведьма-колдунья. Встретившись с ней, дети обходили ее и три раза сплевывали. Взрослые не пускали ее на порог. В колдовство фрау Берг Друга, конечно, не верил, хотя тоже побаивался этой женщины. Уж очень у нее был страшный вид: лохматая, платье грязное, рваное.

Друга поймал себя на том, что от этих мыслей ему сделалось грустно. Ведь ему так хотелось стать другом Альберта, и пусть про Альберта говорят что угодно… Но он тут же оставил это и сердито покачал головой: нужна Альберту его дружба!

Хорошо, что было холодно и до лета еще далеко! А то разнеслась бы такая вонь! Живодер из окружного центра опять загулял. Трезвым его давно уже не видели. Сколько его ни вызывали, не приезжает, и всё! А коровы дохнут одна за другой. И это уже дней пять.

У въезда в деревню висело объявление: «Запретная зона – эпидемия ящура». А тот, кто все равно хотел проехать, должен был слезать с грузовика или велосипеда и вытирать ноги в опилках. Опилки были пропитаны каким-то сильным дезинфицирующим веществом. Так распорядился ветеринар.

Скотина все дохла и дохла. И крестьяне уже начали ворчать – они ругали правительство и русских. Зато в воскресенье в церкви они подлизывались к господу богу, просили его о помощи. В конце концов господь бог и помог им, правда воспользовавшись для того помощью правительства, которое получило лекарство от русских. Вот как обстояло дело. После этого ветеринар приступил к прививкам, чтобы коровы больше не дохли. Это и впрямь помогло.

Но прежде чем скотина перестала дохнуть, крестьяне почесали языки. Вся деревня знала: слухи идут от кулака Лолиеса, однако доказать никто ничего не мог. Сам-то он редко когда говорил: так, обронит какое-нибудь словцо или состроит многозначительную мину, когда речь зайдет о весьма определенных вещах. Батраки на его дворе хорошо знали, что с Лолиесом можно ладить, надо только хорошенько разукрасить всякий слушок собственной выдумкой. В таких случаях тароватый хозяин не скупился.

На сей раз люди говорили, будто коров заколдовали. Кто-то клялся, что видели, как мать Альберта Берга крадучись пробиралась по главной улице села: глаза горят адским огнем, сама часто-часто дышит и бормочет заклинания из Пятой книги Моисея, если ее читать с конца. Книгу эту, правда, никто до сих пор у Бергов не видел, но она наверняка есть у этой ведьмы. А когда напал ящур, все только об этом и говорили. Однако под величайшим секретом. Стоит Альберту услышать подобное – ноги-руки переломает. А кому охота нарываться, хватит и эпидемии ящура. Не такие мы дураки, кое-чего соображаем! Правда, непонятно было, почему у самой ведьмы коровы тоже дохли. Вот ведь и свою скотину не пожалела, только бы подозрения от себя отвести! Кто с чертом заодно – тому хитрости не занимать!

В деревне только один человек всю эту колдовскую историю ни в грош не ставил – Шульце. А ему-то было над чем призадуматься. Во всяком случае, работники Лолиеса так считали. Падеж скота начался как раз у Шульце, и больше всего коров у него околело. Но он вечно себя умнее всех мнит. Гитлеровцы недаром его за решетку упрятали. Этот Шульце, как только у него первая корова пала, побежал к бургомистру. А спросит его кто – он в ответ: знаю, мол, отчего скотина дохнет, только пока молчу, время еще не приспело говорить. Вот чудак-то, тайна у него, видите ли! И всякие новомодные идеи: ими у него башка полна. Все хочет хозяйские дворы объединить и крупномашинное производство наладить. Будто ему тут Россия! Там-то в моде колхозы всякие. К чему это приводит, Лолиес сам на войне повидал. Лежат поля бескрайние необработанные или хлеба на корню гниют. А русские по ним на танках разъезжают – хозяйственность называется! Но разве Шульце что-нибудь втолкуешь? Ухмыльнется и скажет: «Если бы русские вас взашей из своей страны не гнали, им бы на танках по полям ездить не пришлось». Вот какой он, этот Шульце! И в партии красных состоял еще задолго до войны, а теперь член этой Единой партии, где они всех перемешали: и коммунистов, и социал-демократов. СЕПГ называется. «Скоро ей погибель – Германии», – язвил Лолиес. Правда, какой Германии погибель, он громко никому не сообщал. Деревенские партийцы теперь говорили, что надо идти по новому пути. И будто для этого надо землю государству запродать. Само собой разумеется, Шульце называл это по-иному. «Не продавать, а объединять землю, чтобы польза большая выходила и для других тоже».

А ведь еще совсем недавно они только и твердили, что о разделе земли, о земельной реформе. Согнали, значит, господ с их имений, а пришельцы всякие, голытьба нищая, получили столько земли, что хоть подавись ею. Здесь, в Бецове, и поблизости людям еще повезло. Помещиков здесь не было, а у хозяев – земли в обрез чуть ниже верхней мерки, какую разрешали. В самом Бецове земли лишился только один – ему дали делянку где-то в другом месте. У него, стало быть, оказалось на несколько гектаров больше положенного. Что ж, насчет земельной реформы Лолиес придираться не станет. В конце концов при разделе и ему несколько моргенов перепало. Только злился он очень, что этому батраку Рункелю сразу целое хозяйство досталось. Новым крестьянином стал себя называть, образина этакая! Во всей деревне ни один человек не мог сказать, что у этого Рункеля в голове творится. Никогда от него путного слова не услышишь, только одни ругательства. Однако имелись все основания предполагать, что он с красными заодно. Недавно в трактире все и выяснилось; стоило одному хозяину проехаться насчет колхозов в России, как он сразу от Рункеля по морде получил, отлетел до самой стойки. Но к чему сейчас себе этим голову забивать? Мало ли что этот Шульце и Рункель болтают – может, это их частное мнение? Только вот сегодня оно, может быть, и частное, а назавтра вдруг бумажка придет самая что ни на есть официальная – тут гляди в оба…

Вон этот Шульце опять в бургомистерскую побежал. А там перед крыльцом стоит серая городская машина. Какие-то начальники из округа прикатили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю