355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хенрик Понтоппидан » Счастливчик Пер » Текст книги (страница 49)
Счастливчик Пер
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:57

Текст книги "Счастливчик Пер"


Автор книги: Хенрик Понтоппидан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 50 страниц)

– Ты только подумай, какая досада. Я наверняка получила бы у них одну, а то и две пары, стоило мне заикнуться об этом. Статский советник был сама любезность.

– Да, сама любезность, – брюзгливо подтвердил Пер.

Домой вернулись засветло. Пер пожаловался на головную боль и сразу прошел к себе. Раскурив трубку, подсел было к окну, но тотчас встал, положил трубку на место и принялся беспокойно расхаживать по комнате. Он казался себе самым никчемным существом на земле, человеком жалким и неполноценным, трусом, который страстно любит жизнь, но не смеет отдаться ей без остатка, который презирает жизнь, но не смеет расстаться с ней.

В дверь робко постучали. Ингер прислала Хагбарта пожелать отцу спокойной ночи.

Нерешительный вид Хагбарта вызвал слезы на глазах у Пера. Но он сдержал себя, даже изобразил на лице какое-то подобие улыбки и вдруг схватил мальчика на руки и поднял его над головой. Так они стояли некоторое время точно в такой же позе, как насмешник Силен с младенцем Дионисом в Эрстедовском парке.

– Скажи-ка, Хагбарт, ты ведь не боишься меня?

– Н-нет, – неуверенно промямлил Хагбарт.

– Мы еще будем с тобой друзьями. Как ты думаешь?

– Угу! – ответил мальчик, тщетно пытаясь вырваться из отцовских рук: отец в хорошем настроении казался ему временами страшней, чем в гневе.

Едва коснувшись ногами пола, Хагбарт выскочил из комнаты, а Пер бросился в кресло и в полном отчаянии закрыл лицо руками.


* * *

Неделю спустя Ингер и Пер после обеда собрались в Бэструп, где они со времени возвращения Пера из Копенгагена еще не показывались.

За последний год между Пером и четой Бломбергов установилась глухая вражда, и только ради Ингер стороны еще кое-как сдерживали себя. Но на этот раз дело кончилось катастрофой.

Пастора больше всего возмущало то равнодушие, с каким Пер относится к его прекрасным проповедям. Привыкший видеть вокруг себя восторженных слушателей, с благоговением внимающих каждому его слову, он воспринимал равнодушие Пера как намеренный, злокозненный вызов. Что до тещи, то она не могла простить Перу стесненные обстоятельства, в которых приходилось последнее время жить ее бедной дочурке, а когда он вдобавок ни с чем вернулся из Копенгагена, любовь ее к Перу отнюдь не возросла.

После нескольких предварительных стычек во время ужина, уже потом, в гостиной, разыгрался настоящий скандал.

Угнетенное состояние, в котором последнее время находился Пер, сделало его обидчивым и подозрительным. Когда тесть без обиняков упрекнул его в том, что он не заботится о материальном благополучии своей семьи, Пер вспыхнул и резко ответил, что очень просил бы посторонних не мешаться в его личные дела. Тесть начал выговаривать ему за дерзкий ответ и недопустимый тон, но тут Пер окончательно взорвался, ударил кулаком по столу и сказал, что не желает больше находиться под его опекой.

Таких слов еще не слыхивали в Бэструпе. На минуту воцарилась гробовая тишина. Потом пастор встал с тупым видом оскорбленного величия, отодвинул свой стул и изрек:

– Я попросил бы на будущее уволить нас от подобных сцен. – После чего выплыл из комнаты и удалился в свой кабинет.

Супруга его, поджав губы, последовала за ним.

Пер велел запрягать, и в скором времени они с Ингер отправились домой, причем ни тесть, ни теща не вышли их проводить. Словно в тумане мелькнуло перед ним мертвенно-бледное лицо Ингер за столом, в гостиной, и это заставило Пера опомниться. С той минуты он ни разу не решился взглянуть на нее, и за всю дорогу они не перекинулись ни единым словом. Впрочем, Пер видел, что ее бьет нервная дрожь, несмотря на теплую одежду, – бьет так, что трясется сиденье.

Дома она стала спокойнее, позволила снять с себя дорожный сак и даже сама попросила повесить его на место; потом заглянула в детскую, чтобы узнать, как вели себя дети, а после детской совершила обычный ежевечерний обход своих владений.

Пер поспешно ушел к себе и зажег лампу, но никак не мог надеть стекло: у него дрожали руки. Он сел к столу, взял газету и начал, замирая от страха, ждать, что будет дальше.

Минут через десять Ингер вошла в спальню, а еще немного спустя заглянула к нему, причем, к величайшему удивлению Пера, полураздетая в нижней юбке, накинув пеньюар.

– Тебе опять постелили здесь, – сказала она, взбивая подушки. – Ты ведь так просил?

– Да, да, спасибо, – процедил он, не отрываясь от газеты.

– Ты знаешь, Ингеборг уже почти не кашляет.

Никакого ответа.

Тогда Ингер села в качалку возле самой печки, в углу. Оба помолчали.

– Ну, Пер, пора нам всерьез подумать об отъезде! – снова начала она.

– Почему это пора?

– А ты сам не знаешь? То, что произошло сегодня вечером, не случайно. Только теперь я поняла, что дело давно шло к этому.

– Я больше всего жалею о случившемся из-за тебя и из-за ребятишек. Я не имел права так вести себя, хотя бы ради вас. Но пусть я теперь не могу, да, признаться, и не хочу больше показываться в Бэструпе, из этого вовсе не следует, что запрет распространяется на тебя и на детей. Если ты из-за меня порвешь с собственными родителями – это будет глупо.

Ингер сидела, чуть наклонившись вперед и подперев голову рукой. Она не поднимала глаз.

– До чего ж ты можешь порой обидеть человека, даже не заметив этого. Ну как ты смел подумать, что я способна бывать там, где нельзя бывать тебе? Да еще с детьми!

– Это твой родной дом, Ингер.

– Тем более. Но вообще-то говоря, нам обоим теперь придется здесь несладко. Жить будет очень трудно.

– Куда бы ты хотела уехать?

– Ты же говорил что-то такое о месте дорожного смотрителя на западном побережье. Попытай счастья там. И не откладывай, напиши прямо сегодня или завтра.

– А ты отдаешь себе отчет в том, что это за место? Во-первых, жалованье самое мизерное – меньше двух тысяч, а подрабатывать в тех краях почти негде. Во-вторых, насколько мне известно, это одна из самых малонаселенных местностей Дании. Там одни скалы и вересковые пустоши и на несколько миль вокруг ни живой души, кроме рыбаков и бедных крестьян.

– Зато мы будем там вдвоем, близко друг к другу, может быть, даже ближе, чем здесь.

– Ингер, родная! Ты так привязана к своим родителям, и к своему дому, и к старым знакомым, ты так любишь покой и уют. Нет, это слишком большая жертва. Я не приму ее от тебя. Потом – и с полным основанием ты будешь горько упрекать меня, если я послушаюсь тебя сейчас!

Ингер сидела, закрыв лицо руками, и ничего не отвечала.

– Если бы только бог помог мне узнать, чего же ты хочешь на самом деле, – сказала она, разражаясь слезами. И вдруг, не совладав с собой, вскочила и крикнула: – Как ты меня измучил!

Потом, не попрощавшись, ушла к себе и хлопнула дверью.

Пер остался сидеть, уставившись затуманенным взглядом на дверь. Что-то подталкивало: «Встань, иди к ней», – но та же невидимая рука удержала его на месте. Нет, незачем ходить. Пробил час великого решения. Над ними нависло несчастье. Ее душа начинает просыпаться. Она не подземный дух, она простой человек. Пусть себе возвращается к жизни и к свету. Она и дети. А о нем думать нечего. Будь что будет!


* * *

Настал вечер следующего дня. Дети уже легли, обе служанки возились на кухне. Ингер зажгла лампу в гостиной, села на диван и занялась штопкой детских чулок. Тут из своего кабинета вышел Пер. Хотя он весь день просидел дома, они со вчерашнего вечера не перемолвились ни единым словом. Ингер заметила, что он как-то странно топчется вокруг нее и вокруг детей, но ни с кем не заговаривает. А после обеда, когда дети легли спать, она застала его в детской: он склонился над постелью Хагбарта и смотрел на спящего мальчугана с каким-то отчаянным, непонятным выражением.

Не только грустные мысли об их будущем заставили Ингер промолчать весь день, ее больше угнетала вчерашняя размолвка. Немного погодя она уже сама не могла понять, с чего ей вдруг вздумалось устраивать сцену, но все равно вспоминать об этом было мучительно стыдно.

Пер прошелся несколько раз по гостиной, потом сел за стол, против Ингер.

Ни один не хотел первым нарушить молчание.

– Ну, ты подумал над тем, о чем мы вчера говорили? – спросила наконец Ингер.

Да. Вернее сказать, я ни о чем другом и не думал. Но прежде чем вернуться к этому вопросу, надо поставить все точки над «i». Я имею в виду ссору с твоими родителями. Ты сама признаешь, что она не была случайной. И ты права. Может, я наговорил больше, чем хотел, и не так, как говорил бы в спокойную минуту, но тем не менее мои слова порождены не пустой блажью.

– Я это давно заметила.

– Да, ты говорила вчера. Но, дорогая моя, раз ты подозревала о глубочайшем несходстве наших мировоззрений, которое отделяет меня от твоего отца, от его присных и, в какой-то степени, даже от тебя самой, то как же могло получиться, что мы с тобой ни разу не удосужились серьезно поговорить об этом? Это не просто странно, этому поистине нет оправдания. Я хорошо понимаю: вся вина целиком лежит на мне. Из-за какой-то непонятной трусости я скрывал от тебя правду. Впрочем, я сам только недавно постиг ее во всей полноте.

– Нет, Пер, ты ошибаешься. Я отлично знала твою точку зрения. От меня ты ее никогда не скрывал. Я слишком хорошо понимаю, что ты веришь не так, как верим все мы, и это часто огорчало меня. Но отец всегда говорил, что даже тот, кто видит в Христе просто достойного и безупречного человека, имеет право называть себя христианином и надеяться на спасение, лишь бы он был искренен в своем отношении к богу, лишь бы он был Местным и богобоязненным в обыденной жизни.

– Ингер, пойми, я просто не верю в бога!

– Ты не веришь в бога?

Она уронила недоштопанный чулок на колени, и лицо ее покрылось смертельной бледностью, как вчера в Бэструпе.

– Да, не верю. И уже давно не верю. Всюду, где я искал бога, я находил лишь самого себя. А тому, кто познал себя, бог не нужен. Нет ничего ни утешительного, ни поучительного в том, чтобы выдумывать себе на потребу эдакое сверхъестественное существо, все равно в каком образе отца ли, судьи ли.

– Пер, опомнись, что ты говоришь! Это тебе даром не пройдет, ты еще будешь очень несчастен.

– Возможно. Но знаешь ли ты, что существуют люди, для которых несчастье имеет притягательную силу? Ну, как иного манит топкая трясина или черное лесное озеро?

– Должно быть, это такие люди, которые закоснели в грехах и бывают счастливы только тогда, когда грешат. Так и в библии сказано.

– Да ну, так и сказано? Только это не всегда верно. Есть люди, которых влечет к несчастью именно их религиозный инстинкт. Они утверждают, что лишь горе, отречение и безнадежность могут освободить дух человеческий. Ведь есть же растения, которые произрастают в тени и на холоде и тем не менее цветут.

– Нет, таких людей я не встречала.

– А они нередки именно у нас. Это подтверждает вся наша история. В период благоденствия мы бедны сильными личностями, зато в годину бедствий «даже из воробьиных яиц выводятся орлы», как говаривал пастор Фьялтринг.

– Фьялтринг? Так ты о нем думаешь?

– Да, о нем. Главным образом, о нем.

– Я тебя не понимаю. Он же повесился.

– Да, повесился. И это очень жаль. Мне так недоставало его все эти годы. До сих пор я не мог правильно объяснить себе печальную кончину Фьялтринга. Но теперь мне кажется, что я сумел понять его и с этой стороны. Причину самоубийства следует искать, на мой взгляд, в отношении Фьялтринга к своей жене. Ты, может, помнишь, я тебе рассказывал, как он обходился с этой совершенно опустившейся и потерявшей человеческий облик женщиной. И теперь я думаю, что у нее сначала был характер, резко отличный от характера мужа, – это была цветущая, полнокровная натура, созданная для света и радости; а он затащил ее на теневую сторону жизни, что было полезно для него, но совершенно убило ее, отчего он и испытывал угрызения совести. Одновременно – как это ни дико звучит – стыд и горе при виде ее падения как-то подстегивали его, что ли… временами в его отношении к страданию появлялось что-то даже нездоровое, извращенное. Ну, а когда она умерла, угрызения совести взяли верх. На совести у него оказалось медленное убийство человеческой души, и он не вынес этого. Прошло совсем немного времени после ее смерти, и он лишил себя жизни.

– Но зачем ты мне все это рассказываешь? – спросила Ингер и подозрительно взглянула на него. – Мы ведь вовсе не о том говорили.

Пер задумался и ответил медленно, с расстановкой:

– А затем, Ингер, что эта семейная трагедия может послужить для нас поучительным примером и не только примером, но и предостережением.

– Для нас?! – Чулок снова выпал из ее рук. – Для нас? Что ты этим хочешь сказать?

Но Пер опустил глаза и ничего не ответил. Он внезапно так побледнел, что Ингер вскрикнула от испуга.

– Пер, ради бога, скажи, что с тобой творится? Я тебя чем-нибудь огорчила? Или дети? Скажи, что с тобой?

Но Пер так и не мог произнести роковые слова.

Ингер протянула к нему через стол руку, словно желая приласкать его.

– Ты просто болен, да, да! И ты сам не понимаешь, что говоришь. Последние дни ты смотришь на всех так мрачно. А мне именно сейчас хочется стать счастливой и забыть все невзгоды. Что тебя гнетет? Может, денежные затруднения?

– Нет!

– А что же?

– Все обстоит гораздо хуже.

– Скажи наконец, в чем дело?

– Я не могу… не могу… не знаю, как сказать.

– Ты болен?

– Нет.

Вдруг внезапная догадка молнией сверкнула на лице Ингер.

– Слушай, Пер, ты обещаешь мне честно ответить на мой вопрос?

– Да.

– Когда ты был в Копенгагене, ты виделся со своей бывшей невестой – с этой… с фрёкен Саломон?

Пер удивленно взглянул на жену.

– Нет.

Ингер не поверила.

– Ты лжешь! – воскликнула она и рывком поднялась с дивана. Недоштопанный чулок отлетел на стол. – Теперь мне все ясно. – Она несколько раз прошлась по комнате. – Ты встретился со своей бывшей невестой и снова полюбил ее.

– Говорю же тебе, что ты ошибаешься.

– Ну, не ее, так другую. Иначе быть не может. Все понятно. И сейчас ты просто разыгрывал передо мной гадкую комедию, чтобы исподволь подготовить меня. Ты хочешь меня бросить и жениться на другой. Разве я не права? Отвечай честно.

Пер задумался.

Ему пришло в голову, что для Ингер будет лучше всего, если он подтвердит ее подозрения и признает себя виновным. Без такой серьезной причины она не согласится на официальный развод. А ему выгодно, чтобы она его возненавидела: тем скорей она его забудет. Он уже слишком от многого отказался, так стоит ли теперь жалеть о чести?

– Да, ты права, – ответил он и покорно склонил голову.

Ингер застыла на месте. Лицо ее как-то сразу осунулось, и на нем остались только огромные черные зрачки. Руки она скрестила на груди.

– И ты мог подло скрывать это от меня целых три недели! Значит, отец был прав! А я-то, дура, всегда тебя защищала… Так вот откуда твоя бессонница! И вечные головные боли!.. Смешно подумать, что я только о том и заботилась, как бы тебя порадовать, как бы развеселить! А ты тем временем тосковал по другой и прикидывал, как бы тебе получше отделаться от нас! Какая гнусная комедия! Какая низость! И трусость!

Сквозь открытые двери детской доносилось хныканье малышки. Ингер его не слышала. Она снова принялась расхаживать взад-вперед и что-то говорила, но уже скорее сама с собой. Лишь когда девочка разоралась вовсю, она пошла к ней.

Пер выпрямился, зажал голову между ладонями и застонал. И так, дело сделано! Жертва принесена на алтарь! И он дал себе слово держаться до последнего.

Ингер вернулась и снова начала мерить комнату торопливыми шагами. Потом подошла к нему вплотную.

– Неужели тебе больше нечего сказать? Ну скажи, что это неправда!

Он покачал головой.

– Нет, Ингер, к чему слова?

Она постояла еще немного, потом расплакалась и ушла в спальню.

До него еще донеслось: «Какая трусость! Как низко!» – потом дверь захлопнулась. Через некоторое время в доме поднялась суматоха. Хлопали двери, Ингер громким голосом отдавала распоряжения служанкам. Во дворе загрохотали деревянные башмаки работников. Раскрыли двери каретника и выкатили оттуда экипаж.

«Она хочет уехать еще сегодня», – в ужасе подумал Пер.

Подняли с постели детей. Ингеборг плакала. Хагбарт спросил, не горел ли их дом. По всем комнатам разносился повелительный голос Ингер. В гостиную влетела, сняв туфли, одна из служанок, но при виде Пера испуганно метнулась обратно. Заглянула туда и сама Ингер – уже совсем одетая для дороги, в пальто и шляпке.

– Слушай, Ингер, если уж без этого никак нельзя лучше уехать мне. Или хоть подожди до утра.

Ингер не ответила. Она подошла к секретеру и, открыв его, достала оттуда деньги и кое-какие вещички.

– Ты мне позволишь встречаться с детьми?

– Только не сегодня. Ты сможешь увидеть их в доме моих родителей.

Не прошло и получаса, как коляска выехала из ворот. Пер не шелохнулся. Когда замер вдали стук колес, он отвел руки от лица и невольно взглянул на небо.

– Ну, теперь ты доволен?

Глава XXVIII

Если по дороге от Оддесуна в Тистед, возле поселка Идбю с его мрачными болотами и трясинами, свернуть на запад к чистенькому и живописному городку Вестервиг, где покоится прах Лидена Кирстена, а за Вестервигом взять севернее, то перед вами откроется необозримая, бесплодная равнина, по которой круглый год гуляют буйные ветры, а овцы даже среди лета гибнут порой от бескормицы. Кругом, куда ни глянь, валуны и болота, и никогда – ни зимой, ни летом – равнина не меняется; она сизо-зеленая там, где растет песчанка, и бурая там, где – вереск. Песчанка да вереск – вот и вся защита от соленых, разъедающих почву волн. Дорога все время петляет: когда на пути встает непроезжая трясина, она идет в обход, и в редкие минуты затишья ее, словно пожарище, заволакивает густой мглой.

Кое-где попадается небольшой хуторок или просто крытая вереском хижина, но иногда их разделяет несколько километров, а настоящих городов здесь нет и в помине. Только в одном месте, где прорыт сток из болота, есть какое-то подобие зарождающегося поселка. По обоим берегам стока приютились четыре дома, из которых один занимает школа. В другом живет смотритель общественных лугов. В третьем – сапожник. В четвертом сейчас никто не живет.

Всего несколько дней назад из последнего дома вынесли гроб с телом немолодого человека. Покойный прожил здесь много лет и все эти годы возбуждал любопытство окрестных жителей. Откуда он взялся, никто не знал, потому что он никогда и ничего не рассказывал о своем прошлом. Не сказать, чтобы он был несловоохотлив, разве что слегка резковат, и друзей у него здесь было хоть отбавляй, а враг – только один: здешний пастор. Он не имел семьи и жил одиноко в своем большом доме вместе со старой домоправительницей, старой конягой и десятком кур. Человек он был из простых, незнатный, но книг у него было очень много. Правда, большую часть дня он проводил не за книгами, а за работой – разъезжал по делам службы на мохнатой лошаденке, уже ничего почти не видевшей от старости, и думал свою думу. Он исправлял обязанности дорожного смотрителя, и никогда еще дороги здесь не были в таком прекрасном состоянии, как при нем.

Несмотря на полное одиночество и на слабое здоровье, вынуждавшее его вести очень размеренный образ жизни и отказываться от всех тех удовольствий, с помощью которых местные жители пытаются как-то скрасить свое невеселое житье-бытье среди неласковой природы, он всегда производил впечатление человека спокойного и всем довольного. Это удивляло людей и даже, по правде говоря, беспокоило, тем более что пришелец вовсе не искал утешения в религии: он не только не ходил к причастию, но и вообще в церковь не заглядывал, а посему местный священник причислил его к сонму нечестивых, коих удел есть вечное проклятие.

Особенно пришелся он по душе своему соседу, учителю, молодому и мыслящему. Последний любил вечерком, хоть и не без угрызений совести, заглянуть к нему на огонек и потолковать о всяких серьезных материях. Учитель был еще очень юн и до сих пор сохранил детскую веру в конечное торжество добра, а поскольку он к тому же был человеком порядочным и честным, ему казалось, что уж что-что, а царствие небесное ему обеспечено. Но хотя у него была очень хорошая семья и превосходные виды на будущее, выдавались порой – и даже довольно часто – минуты мрачные и недобрые, и тогда он не мог скрыть от себя, что его сосед безбожник, да еще одинокий как перст – много счастливее, чем он сам. Когда он однажды, набравшись храбрости, поделился своими наблюдениями со смотрителем, тот спокойно и кратко объяснил, что, следовательно, он, учитель, не нашел еще места, отведенного ему в жизни, а изведать высшее человеческое счастье «быть самим собой и познать самого себя» можно, только отыскав это место. Но когда учитель затем спросил, где и как следует его искать, смотритель ответил, что тут никакие советы не помогут и надо просто без остатка отдаться на волю инстинкта самосовершенствования, который заложен от природы во всяком живом существе.

В другой раз учитель попытался выведать, по какому признаку человек может узнать, что он достиг «высшего счастья», но и об этом смотритель не захотел разговаривать. «Спросите лучше вашего пастора!» – насмешливо отрезал он. Потом, однако, добавил, что каждый отдельный человек со своей стороны должен попытаться установить непосредственную и как можно более тесную связь с предметами и явлениями, вместо того чтобы воспринимать их через чужие органы чувств (так, кстати, поступают все, кто живет заимствованными представлениями и не имеет собственных). Такое подлинно живое отношение к жизни необходимо для человека, желающего наслаждаться чистой радостью познания, которую дарует нам любое событие – великое и малое, счастливое и горестное. И тот, кто не изведал, какое это счастье, когда перед тобой открывается еще один – пусть крохотный, пусть ничтожный – уголок в заповедном царстве мысли или в действительной жизни, тот вообще не знает, что значит жить.

Эти слова учитель Миккельсен много раз вспоминал в последний год жизни смотрителя, ибо тот, несмотря на ужасные физические страдания – он умирал от рака, – никогда не падал духом и не искал поддержки у окружающих. Он с живым интересом изучал свой недуг и отыскивал его разрушительные следы в своем организме. Правда, во время мучительных приступов боли он не мог удержаться от стонов, так что соседям приходилось закладывать ватой уши; но потом, бывало, когда они заглядывали к нему, они видели перед собой человека, который, казалось, испытал глубокое наслаждение. И никогда, ни на одну минуту жизнь не казалась ему совсем уж невыносимой: люди убедились в этом после его смерти, когда нашли у него в тумбочке заряженный револьвер.

Последние дни он лежал совсем тихо и никого не хотел видеть. Но процесс разрушения человеческого организма до последней минуты занимал его мысли. Когда он почувствовал, что ноги у него уже начали холодеть, он попросил принести зеркало, чтобы посмотреть на выражение своего лица.

– Скоро все кончится, – грустно сказал он экономке, возвращая ей зеркало: он уже почти ничего не видел.

Потом началась агония. Дело было под вечер, в ненастье. Юго-западный ветер с воем, словно бездомный пес, рвался сквозь щели рассохшейся двери, в окна хлестал дождь. Слабый огонек теплился на столике у изголовья, да тикали на голой стене серебряные часы – отцовское наследство.

Старуха экономка послала за учителем: она боялась оставаться наедине с умирающим. Правда, помощи никакой не требовалось. Смотритель лежал неподвижно, в забытьи, и громко хрипел. Немного за полночь голова его вдруг склонилась к плечу. Еще один последний, коротенький вздох – и все было конечно.

Погожим, безветренным октябрьским днем, при синем небе и ясном солнце, гроб зарыли в сыпучий кладбищенский песок. Человек двадцать провожало его до могилы. Пропели один псалом, говорить надгробное слово никто не стал, и колокол, висевший среди просмоленных стропил, не издал ни звука. Такова была воля покойного. Правда, он еще просил, чтобы над его могилой трубили фанфары, но этого не разрешил пастор.

На похороны явились двое братьев покойного: директор департамента Эберхард Сидениус и протоиерей Томас Сидениус – оба в партикулярном платье. Вернувшись с кладбища, вскрыли завещание, – и тут братья, к своему великому удивлению, а также прискорбию, узнали, что все свои деньги покойный отказал «основанной Якобой Саломон и независимой от церкви школе» в городе Копенгагене, чего, конечно, ни тот, ни другой никак не могли одобрить. Всего обиднее было, что, кроме всякой домашней утвари и изрядной суммы наличных денег, у покойного оказались две сберегательные книжки. Короче, в общей сложности набралось около десяти тысяч крон. По причине слабого здоровья и природных наклонностей, смотритель вел аскетический образ жизни, что позволило ему откладывать почти половину годового дохода, не считая случайных заработков и, в частности, гонораров за несколько небольших изобретений.

Братья вытаращили глаза.

– Однако сумма-то солидная, – не вытерпел директор департамента и повторил – Солидная, говорю, сумма.

В первый раз это прозвучало с почтением, во второй – с некоторой долей недоверия.

– Да, капиталец изрядный, – признал и протоирей тем же тоном.

Братья взглянули друг на друга.

– Надеюсь, эти деньги достались ему честным путем.

– Мы не имеем ни малейшего права сомневаться в этом.


* * *

Вернувшись в Копенгаген, господин директор департамента решил из вполне понятного любопытства лично известить фрёкен Саломон о наследстве, оставленном ее школе.

Поэтому в один прекрасный день он отправился на Нэрребру, где в населенном беднотой квартале находился знаменитый «Детский дом», вызывавший так много толков и кривотолков. Привратница провела его через большую площадку для игр, обсаженную деревьями, под которыми стояли скамьи. Когда выяснилось, что начальница на уроке, господин директор изъявил желание, – чтобы не терять времени даром, – осмотреть «завещание».

Тогда к нему вышла учительница и предложила свои услуги в качестве гида.

В одном конце просторного здания помещалась столовая – высокая, светлая, нарядная. Там как раз завтракала одна смена, у другой в это время шли занятия. Рядом расположились швейные мастерские, где все ученики, и мальчики и девочки, учились чинить свое платье, штопать чулки, латать ботинки. Дальше шли ванные, и каждые три дня, как объяснила ему та же учительница, дети принимали ванну. Солнце, воздух, вода и рациональное питание – вот те средства, с помощью которых школа стремилась сформировать моральный облик своих учеников и возместить отсутствие уроков по закону божьему.

– Ах, так, – сказал директор и многозначительно откашлялся.

Дети не живут при школе, и это не случайно. Считается, что любовь к чистоте, аккуратность в одежде и умение держать себя делает их своего рода миссионерами, которые должны насаждать среди населения веру в чистоплотность, порядок и культуру поведения. Но двери школы распахнуты с самого раннего утра, когда начинается работа на фабрике. Все эти блага дети получают за определенную плату. Плата не такая уж низкая, но она зависит от заработков родителей каждого отдельного ребенка.

«Да, – подумал про себя директор, – все это было бы прекрасно, если бы…»

Но тут им сообщили, что начальница готова принять его.

Якобе Саломон было уже под сорок, и, хотя она сохранила прежнюю горделивую осанку, выглядела она старше своих лет. Вид Якобы красноречивее всяких слов говорил, что дело ее рук, ради которого пришлось затратить так много энергии, преодолеть такое противодействие, рассеять так много предупреждений, стоило ей не одного лишь состояния. Нелегкая участь борца, манившая ее с юных лет, полной мерой выпала на ее долю. Лицо, которое почитатели называли некогда орлиным, а недруги и завистники – образиной попугая, стало теперь, несомненно, лицом хищной птицы. Почти совсем седые волосы, желтоватая кожа, огромные черные глаза навыкате, длинная шея и, даже, строгое коричневое платье, украшенное лишь белым воротничком, делали ее похожей на кондора, когда тот сидит на скале и пристальным взором окидывает равнину.

Едва в комнату вошел директор, она поспешно встала из-за своего стола.

– По всей вероятности, вы решили оказать мне любезность и лично сообщить мне о смерти вашего брата. Но я уже слышала об этом от знакомых, которые видели извещение в газете.

– Если бы это было единственной причиной моего визита, я вряд ли стал бы навязывать вам свое присутствие. Тем более что ни мой брат, ни судьба его не должны бы как будто вас интересовать.

– А вот тут вы ошибаетесь. Я большим обязана вашему брату, чем он сам о том подозревал. Вдали от него я продолжала следить за его жизнью, сколько могла. За это время мы во многом отошли друг от друга. Про последние его годы я и вовсе ничего не знаю. Прошу вас, расскажите мне о них. Да вы присядьте, пожалуйста, и расскажите о том, как он болел и как умер. Даже странно, что я ничего не знаю.

Но господин директор не пожелал присесть. Откровенность этой дамы с несколько сомнительной репутацией заставила его поджать губы, отчего непропорционально развитая нижняя челюсть еще больше выдалась вперед.

– Повторяю, я не стал бы вас беспокоить, если бы не одно дело весьма щекотливого свойства. Впрочем, буду краток. Ваша мысль о том, что покойный брат отошел от вас не только буквально, но и по взглядам и по образу мыслей, – и так, эта ваша мысль, к моему великому сожалению, вы, надеюсь, поймете, что я, как брат, не могу не сожалеть об этом, – не совсем справедлива. Другими словами, в своем завещании, которое, впрочем, можно еще оспаривать и оспаривать, он оставил вам, вернее вашему заведению или как там его называют, все свое состояние. Поскольку покойный имел детей, рожденных в законном браке, завещание фактически не действительно, но мне удалось выяснить, что ни сами наследники, ни их опекуны не будут спорить против точного исполнения последней воли покойного. Речь идет о десяти тысячах крон, происхождение которых мне, увы, неизвестно. Я счел своим долгом лично уведомить вас и, кстати, услышать из ваших собственных уст, намерены ли вы принять этот дар.

Якоба продолжала стоять, облокотясь на спинку стула. Видно было, что она глубоко взволнована. Воспоминания молодости нахлынули на нее, и, хотя до сих пор никто почти не видел ее плачущей, она не могла удержать слез.

– Почему ж не принять? – тихо спросила она. – Мы были очень разные, ваш брат и я, порой мне даже казалось, что я просто не способна постичь эту натуру. Но тем больше я благодарна ему за его последний привет.

– Если мне будет позволено, фрёкен Саломон, я хотел бы в этой связи напомнить вам один наш разговор, который имел место лет шестнадцать – семнадцать назад. Я охарактеризовал отношения ваши и моего брата точно теми же словами, как это теперь делаете вы. Было бы лучше и для него и для вас, если бы вы тогда поверили моей способности разбираться в людях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю