355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хенрик Понтоппидан » Счастливчик Пер » Текст книги (страница 25)
Счастливчик Пер
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:57

Текст книги "Счастливчик Пер"


Автор книги: Хенрик Понтоппидан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)

– Припомните, господин полковник, я говорил только о финансовой поддержке. И абсолютно определённо заявил, что теперь дело за одобрением со стороны государства. А такого одобрения им не получить.

– Почему же нет? Если деньги действительно есть, чего ради станет государство возражать?

Господин Дельфт втянул голову в плечи и завертелся, словно от сильного смущения.

– Я думаю, господин полковник поймёт меня и без слов.

– Ну, что там ещё? Что за дьявольская таинственность? О чём вы говорите?

Господин Дельфт ничего не ответил и несколько раз покачал головой. В эту минуту он действительно смахивал на дрессированную обезьяну.

– Ну, выкладывайте же! – рявкнул Бьерреграв.

– Видите ли, господин полковник… Я просто думал… правительство не рискнёт… вот в чём дело.

– Не рискнёт? Почему не рискнёт? Ни черта не понимаю.

– Мне не хотелось бы отнимать время у господина полковника. Разрешите мне откланяться

– Вздор. Теперь извольте договаривать до конца. Какое обстоятельство может, по-вашему, помешать государству одобрить хороший и разумный план, если деньги для него есть?

– Да именно то, что он хороший и разумный.

– Тьфу ты! У меня уже голова кругом идёт! Объясните толком, в чём дело.

– Короче… если говорить откровенно… вы думаете, господин полковник, что наш южный сосед так легко примирится с возникновением опасного конкурента для Гамбурга? Я лично этого не думаю. Ни за что на свете не примирится.

Полковник откинулся на спинку стула и подбоченился. И без того красное лицо запылало пожаром.

– В жизни не слыхал подобного бреда! Как вы только могли додуматься до такой чепухи? Вы утверждаете, будто немцы из-за вашего проекта объявят нам войну? Так, что ли?

– Бог мой, какая там война! Совсем не обязательно объявлять войну. Война не война, а такая, знаете ли, краткая и решительная нота германского правительства правительству Дании… Поверьте, господин полковник, ноты в данном случае будет более чем достаточно.

Полковник молча закрыл глаза и, подперев рукой подбородок, нервно грыз сустав указательного пальца. Господин Дельфт пожал плечами.

– Вот удел малых наций! Приходится перед всеми смирено гнуть шею… и сносить оскорбления. Это очень-очень обидно, но такова жизнь. Малые должны повиноваться большим, повиноваться и вести себя осторожно, чрезвычайно осторожно, – повторил он, увидев, что одним ударом ему удаётся и потешить собственное злорадство и разбудить желанный боевой дух в старом вояке, до сих пор носящем на теле следы немецких пуль.

Поскольку полковник хранил молчание, господин Дельфт воспользовался случаем и поспешил откланяться.

Он сделал это вовремя. Едва за ним закрылась дверь, полковник вскочил со стула, словно бык, ужаленный оводом. И как всегда, когда под рукой никого больше не оказывалось, полковник помчался из кабинета в гостиную, чтобы отвести душу на собственной жене. Жену пришлось даже-вызывать из кухни. Невзирая на самые слезливые заверения, что без неё пригорит каша, полковник вылил на её голову поток содержащих прямое оскорбление величества выпадов против презренного духа трусости и убожества, который овладел датским народом после войны.

В этот день дядя Генрих обедал у своего зятя, что он, впрочем, делал довольно часто. Когда все встали из-за стола, он отвёл Ивэна в сторону и сказал ему мрачным и смущенным голосом, который появлялся у него всякий раз, когда он в виде исключения оказывал кому-нибудь бескорыстную услугу:

– Ну, дружок, можешь идти к полковнику. Я его подготовил.

Чтобы не вызвать подозрений. Ивэн не сразу пошёл к полковнику, а выждал несколько дней. Он написал Бьерреграву письмо, где просил уделить ему немного времени, дабы он, Ивэн, мог коротко изложить своё дело.

Получив письмо, полковник провёл целый день в мучительнейших раздумьях. Во-первых, уже сам по себе тон письма обезоружил его. Ивэн в высшей степени обладал чисто еврейским умением втереться в доверие к людям, искусно пощекотав их тщеславие, а перед лестью полковник был бессилен. К тому же в самом имени Саломон слышался звон золота, чрезвычайно заманчивый для ушей падкого до денег полковника.

А главное, не в характере полковника было сидеть сложа руки и глядеть, как другие действуют. Несмотря на свои семьдесят лет, полковник сохранил ещё слишком горячую кровь, чтобы по доброй воле уйти на покой. Он никогда не был вполне надёжным приверженцем датских ретроградов. Бунтарский дух юных дней, невзирая на все милости правительства, не до конца выветрился из него. Хотя он раз и навсегда принял негодующую позу по отношению ко всему новому, под налётом зависти и злобы скрывалась тайная симпатия к этому новому. Поскольку он до седых волос остался беспокойным и вспыльчивым человеком, привыкшим резать правду-матку в глаза, всё молодое и дерзкое сохранило большую власть над его душой. Точно так же и к чувству, которое вызывал у него Пер, примешивалась изрядная доля нежности.

Однако, когда несколько дней спустя Ивэн посетил полковника, последний принял его более чем холодно. Лишь дождавшись признания Ивэна, что всё дело зависит только от его решения, полковник счёл момент подходящим для сдачи.

Зато он выдвинул ряд условий, и в числе прочих – немедленное возвращение Пера, ибо прежде чем проект можно будет принять за основу, в нём надо многое изменить.

Далее он заявил, что их совместная работа может быть плодотворной только в том случае, если Пер сам попросит его взять руководство в свои руки и сам сделает шаги к примирению.

Ивэн умолял его отказаться от второго требования. Но в этом вопросе полковник остался непреклонен. Он ещё не забыл, как Пер сказал ему на прощанье: «Когда мы встретимся в следующий раз, господин полковник, вы придёте ко мне, а не я к вам». Не могло же это заносчивое предсказание осуществиться так буквально!

Ивэн пытался добиться ещё кое-каких уступок, но полковник, заметно нервничавший во время всего разговора, перебил его, побагровев от злости:

– Довольно споров, мы уже всё достаточно обсудили.

Тогда Ивэн встал и уныло отправился восвояси.

Глава XV

К середине апреля Пер оказался в Риме. Он не устоял перед мольбами баронессы, вернее не устоял перед соблазном и дальше общаться с сестрой баронессы, и вызвался сопровождать их.

Он и сам толком не понимал, почему его так привлекает общество пятидесятилетней женщины, седой и расплывшейся. О любви здесь, конечно, не могло быть и речи уже из-за одной разницы в возрасте, хотя нельзя было отрицать, что сестра баронессы всё ещё прекрасно выглядит и сохранила цвет лица, которому могла бы позавидовать не одна молодая девушка. Следовательно, совесть у него была совершенно чиста, и он мог подробно описывать, какое впечатление производит на него эта женщина, не замечая, однако, что Якоба, со своей стороны, ни словом не обмолвилась ни об этом знакомстве, ни о его излияниях.

Пера больше всего привлекало материнское отношение гофегермейстерши к нему. Её трогательная забота об его душевном благополучии тешила те чувства, о существовании которых Пер даже не подозревал. Ко всему присоединялось ещё странное несоответствие между её искренней набожностью и изысканной, даже утончённой элегантностью туалетов и манер, между высокопарными библейскими изречениями, которые она вплетала в каждую беседу с Пером, и очень земной, лукавой усмешкой, которая иногда мимолётно трогала её губы или мелькала в глубине всё ещё ясных тёмно-синих глаз. Благочестивая женщина и светская дама, она оставалась вечной загадкой для Пера.

Находившиеся в Риме датчане немало чесали языки по адресу двух аристократок и их молодого спутника. Особенное любопытство возбуждали отношения Пера и баронессы. Чувство этой дамы к нему за время поездки выросло до размеров робкого и мечтательного преклонения. Стоило кому-нибудь что-нибудь рассказать ей, как она с полными слёз глазами прерывала рассказчика: «Ах, вам надо бы всё это рассказать господину Сидениусу» или: «Вот обрадуется наш дорогой друг!» По приезде в Рим она первым делом заказала какому-то ваятелю бюст Пера.

Пер отлично понимал, что старая дама сделалась безвольной игрушкой в его руках. Он наиподробнейшим образом рассказал ей о своих планах, и она тотчас же обещала ему свою поддержку. Когда она услышала о предстоящем создании акционерного общества, призванного осуществить идеи Пера, она пришла в такой восторг, что вызвалась продать одно из своих имений и тем поддержать начинание.

Пер никак не мог решиться извлечь какую-нибудь пользу из слабости несчастной больной женщины. И уж совсем невозможно стало это после того, как он, к своему ужасу, понял причину столь необъяснимой привязанности: оказывается, она считала его побочным сыном своего умершего брата – заблуждение, в котором был нимало повинен и сам Пер. Бывало, забывшись, она называла его «дорогим племянником» или даже «дорогим сыном». Перу такие изъявления чувств были крайне неприятны, но, с другой стороны, он не рисковал заново ворошить глупую историю, чтобы опровергнуть её.

Вдобавок, сама жизнь, новая и непривычная, с каждым днём всё больше его захватывала. Он ехал в Рим без подготовки и без больших надежд и потому избавлен был от тех разочарований, которые на первых порах отравляют жизнь множеству паломников. Жадный до солнца северянин, он безмятежно наслаждался ясным небом и тёплым мягким воздухом. Во время странствий по многочисленным болотам в дельте Дуная он снова простудился и поэтому, находясь в Вене, всё время грустил, как всякий раз, когда ему случалось прихворнуть. Но уже по пути в Италию он словно переродился. Никогда ещё он не был так здоров душой и телом. Лицо его с остроконечной тёмной бородкой загорело до черноты, и от этого глаза казались ещё синее. Когда Пер в новом светло-сером лёгком костюме, красиво облегавшем его сильное тело, прогуливался после обеда по Монте Пинчио со своими дамами, не одна черноокая красавица посылала ему из-за веера горящие взоры.

Длинные разговоры на религиозные темы, которые Пер вёл с гофегермейстершей, оказывали совершенно иное воздействие, чем того хотела последняя. Если Пер в какой-то степени и находил эти беседы занимательными, то именно потому, что они не причиняли ему беспокойства. Всё перечитанное за одинокую зиму в Дрезаке сослужило ему здесь хорошую службу; Пер с удовольствием замечал, что гофегермейстерша в должной мере оценила его образованность по части философии, и радовался своему превосходству во всех спорах.

Несмотря на неуспех своей миссионерской деятельности, гофегермейстерша не выказывала ни малейшего недовольства. Для правоверной христианки она и в самом деле была на редкость свободомыслящая и терпимая особа (как Пер писал о том Якобе), и отношения между ними день ото дня делались всё сердечнее.

Пер остановился не в одном отеле с ними, но приходил к сёстрам каждый день, чтобы сопровождать их во время прогулок или бывать вместе с ними в Скандинавском обществе, где они читали свежие газеты. Тщеславие Пера тешил тот отблеск высокородности, который благодаря соседству двух аристократок падал и на него. Его душу приятно волновали (слегка тревожа совесть) блестящие титулы, какими наделяла его прислуга в отелях и тому подобная публика. Соотечественники же недолго заблуждались насчёт его баронства. Хотя в результате тесного общения с гофегермейстершей он внешне пообтесался, люди по-прежнему угадывали под щегольским фраком домотканую куртку; если сначала у них ещё были какие-то сомнения, то со временем, из-за словоохотливости Пера, они узнали о его жизни и планах куда больше, чем сами того хотели.

Он приехал в Рим не паломничества ради. Мимо музеев он проходил так же равнодушно, как мимо распахнутых церковных дверей, через которые, по мнению обеих дам и других туристов, вели дорога в истинный Рим: четыреста темниц, мрачных, как склепы, пропитанных ладаном, озарённых пламенем восковых свечей и масляных светильников, темниц, где жил неумирающий дух средневековья во всей истовой силе, где среди уличного шума сохранился мир тишины – преддверие царствия небесного, где не слышно речей, где звучат лишь песнопения и никогда не смолкают молитвы.

А Пера в этом городе городов, в вечном городе, в мавзолее мирового духа манил древний Рим, античные руины. Но и тут его занимали не столько архитектурные красоты, сколько устройство стен, прочность кладки, – словом, та титаническая сила, которая нашла своё выражение в этих двухтысячелетних громадах. И потому его больше всего привлекали термы Каракаллы и Диоклетиана да Колизей. Он мог часами сидеть в пустынном амфитеатре и развлекаться мысленным возведением его, он окружал амфитеатр сетью строительных лесов, расчищал огромную рабочую площадку и заваливал её гигантскими каменными глыбами, на площадке толпились погонщики быков и сотни утомлённых невольников, камень за камнем закладывали они основание Вавилонской башни.

Эти грёзы снова уводили Пера к книгам. Античные колоссы вызывали потребность узнать как можно больше о народе Рима и его судьбах, не ограничиваясь беглыми и полузабытыми сведениями из школьных учебников. В библиотеке Скандинавского общества он взял «Историю Рима» Моммзена и с той энергией, которая временами вспыхивала в нём, одолел толстенную книгу за короткий срок.

Впервые в жизни история овладела его мыслями. До сих пор его взгляд был устремлён вперёд, в долгожданное время больших перемен. Прошлое никогда не занимало его. Теперь ему доставляло высочайшее наслаждение сидеть среди развалин на Палатинском холме, прислонившись спиной к нагретому солнцем обломку колонны, и читать о подвигах людей, начавших с этого холма покорение мира. Книги уводили его в глубь веков, за пределы ненавистного христианства, в царство культуры, не осквернённой влиянием той духовной силы, которая, на его взгляд, составляла первейшее проклятие наших дней. В героических фигурах времён Республики он впервые встретил те идеальные характеры, каких тщетно искал прежде. Здесь, в этом деятельном, умном и практического склада народе-язычнике находил он незамутнённые образцы самобытной человеческой природы, то поколение титанов, о котором он мечтал доселе, смутно чувствуя своё с ними родство.

В одном из писем Якобе Пер с восторгом сообщал: «Нигде и никогда я не сознавал так отчётливо, каким преступлением против человечества является вся христианская религия. Нигде и никогда не сознавал с таким стыдом, насколько нам ещё предстоит подняться, чтобы дорасти хотя бы до плеч того поколения, в чьём человеческом величии осмелится усомниться этот бледнолицый, этот незаконнорождённый из Назарета. Знаешь ли ты сказку про короля-горбуна? Поскольку небу однажды было угодно породить величество с кривыми ногами и горбом, в стране издали закон, который перевернул вверх дном все понятия. Малое стали называть большим и кривое – прямым. Стройная спина считалась отныне горбатой, великаны – карликами. И по сей день мы живём в этой безумной стране!»

Дней через десять гофегермейстерша получила телеграмму от мужа: он заболел и просил её приехать. Обе сестры собрались в путь, хотя баронесса похныкала немного по поводу того, что вот она покидает Рим, так и не добившись аудиенции у папы, о которой она всё время мечтала.

Прощание получилось очень сердечное. Гофегермейстерша взяла с Пера обещание непременно навестить их с мужем в Керсхольме, где, кстати, некоторое время поживёт и баронесса. А баронесса, уже сев в поезд, высунулась из окна вагона и со слезами на глазах махала платком и кричала: «До свидания, до свидания».

Перу пришлось некоторое время задержаться в Риме из-за бюста, заказанного его заботливой благодетельницей. Да и сам он тоже заинтересовался бюстом. Кроме того, ему некуда было спешить. Чувствовал он себя здесь прекрасно, а слухи о холодной и затянувшейся весне по ту сторону Альп не располагали к отъезду. И, наконец, не выветрилась ещё боязнь одиночества, поэтому и здесь, в Риме, он старался больше бывать на людях.

Ивэн уже намекал, что путешествие, вероятно, придётся прерывать, ибо его присутствие может оказаться необходимым для успеха проекта. В последнем письме Ивэн прямо спросил, может ли Пер собраться – если понадобится – за один день.

На это письмо Пер просто не ответил. Его начинали раздражать ежедневные послания свояка и вечные расспросы, указания и напоминания. В отношении Пера к тому, что он называл делом всей своей жизни, почти незаметно для него произошла перемена с той самой минуты, когда появилась возможность осуществления этого дела. Проект нисколько не утратил своей ценности в его глазах, но прежний интерес угас, как только проект из революционной идеи превратился в нечто такое, что может ощупывать и обнюхивать любой биржевик и спекулянт. Уже сам тарабарский язык, которым писал Ивэн, этот невразумительный торгашеский жаргон, внушал ему отвращение ко всей затее. Почти в каждом письме были новые оговорки, новые ограничения, призывы к новым уступкам и увёрткам, так что Пер со злости по нескольку дней не отвечал на письма.

Вопиющее несоответствие между мелочными расчётами и величием ушедших времён, которые теперь занимали все его помыслы, усугубляло мрачную отрешённость Пера. В том последнем письме Ивэн осмелился намекнуть, что не мешало бы обратиться к полковнику Бьерреграву, к человеку, пытавшемуся в своё время уничтожить Пера. Это переполнило чашу терпения. Теперь услужливый свояк получит достойный ответ.

Неприятные вести с родины сделали ещё более привлекательной беззаботную и праздную жизнь в Риме. Пер свёл знакомство со многими соотечественниками, в том числе и с дамами, чьё общество заставило его скоро забыть об отъезде гофегермейстерши. Вечера он обычно проводил с ними в сельских кабачках на окраине города, где, по старинной традиции, собирались скандинавы, чтобы беззаботно предаваться радостям жизни, как это делают истые художники. Здесь бойко поднимались полные бокалы, здесь звучали песни и велись диспуты (в тёплую погоду – без фраков и сюртуков), и Пер наслаждался этой аристократической непринуждённостью. У него всё время было прекрасное настроение. Весна, которую разбудила в нём пылкая преданность Якобы, достигла теперь поры расцвета. Все побеги светлых и радостных чувств начали бурно расти, и окружающие не уставали восторгаться нерастраченной свежестью его души. Он много пил, не пьянея, а иногда на него находило детское озорство, и он развлекал компанию всевозможными дурачествами. Когда поздно ночью они возвращались домой с громким пением. Пер обычно шёл во главе процессии, увенчанный цветами, и тащил под руку пару разомлевших дам – молодых или старых.

Как-то на очередной пирушке он встретил пышноволосого немецкого художника, одного из тех, с кем осенью свёл его в Берлине Фритьоф. В Риме художник вдруг вошёл в моду. Это был маленький низенький человечек, с бородкой, как у Виктора-Эммануила, и на двухдюймовых каблуках. Под торжественный звон бокалов они возобновили старое знакомство, и Пер получил приглашение посетить на другой день мастерскую знаменитости.

Здесь его ждал сюрприз. На мольберте посреди мастерской стоял почти законченный портрет. Портрет изображал во весь рост девушку-еврейку с рыжеватыми волосами; он тотчас же узнал и тонкие черты, и кроткие глаза лани. Это была кузина Якобы, жившая в Берлине, молоденькая дочь тайного коммерции советника, единственная наследница пятидесятимиллионного состояния.

– Она в Риме? – удивился Пер.

– Была. Вчера уехала домой. Значит, вы её знаете?

Пер сказал, что несколько раз бывал в доме её родителей, но в подробности вдаваться не стал. Ему не очень-то хотелось вспоминать свои дерзкие планы завоевания дочери финансового короля, о руке которой мечтала добрая половина немецкой аристократии.

– Как она поживает? Она не замужем? – спрашивал он, не в силах отвести глаз от прелестного лица, глядевшего всё тем же робким, испытующим взглядом, что и в тот музыкальный вечер.

– Нет, замужем. Она приезжала сюда с мужем. Вот везучий болван!

– Как его зовут?

– Бибер. Доктор Бибер.

– Ах да, я встречал его у них. Ну, красотой он в те времена не блистал. Обыкновенный пузан.

– Да уж какая там красота! – воскликнул малорослый гений и рукой, унизанной аметистовыми перстнями, подкрутил пушистые концы своей воинственной бородки.

– Он, наверно, и сам богат? – спросил Пер.

– Он-то? Беднее бедного. Вы разве ничего не знали? Прелюбопытная история. Заботливые родители наводнили дом разорившимися баронами и офицерами, чтобы дочь могла сделать приличную партию. Молодёжь мещанского происхождения они и близко не подпускали. А побеспокоиться насчёт толстого Бибера им, конечно, не приходило в голову. Он был ассистентом их домашнего врача. И выбор пал именно на него.

– Да, действительно, – задумчиво пробормотал Пер, не отрывая взгляда от лица молодой женщины.

– Раз вы бывали в их дворце в Тиргартене, вы, вероятно, заметили, что для дочки это была просто позолоченная клетка. Мамаша без всякого стеснения завела себе целый отряд платных любовников, а папаша – заурядный проходимец. Девушка всеми силами старалась вырваться из этого ада вот в чём секрет! Я думаю, что она вышла бы за всякого мало-мальски приличного человека, который осмелился бы увезти её оттуда.

Пер отвернулся от портрета и пристально поглядел на маленького болтливого художника.

– Так он её увёз, что ли?

– Ну, не буквально увёз. Но он сумел быстро сообразить, что к чему. И, несмотря на уродство, несмотря на бедность и низкое происхождение – отец Бибера был чуть ли не старьёвщик, – у него хватило духу… или веры в собственные силы… правильнее сказать – хватило самонадеянности, чтобы попытать счастья. А может, он-то сам считает себя красавцем! И, как это ни смешно, он победил… Вы уловили, молодой человек, мудрую насмешку судьбы, которая кроется в этой истории? Понятно ли вам, что в жизни не так уж важно, кто ты такой, а важно, кем ты себя считаешь. Вы полагаете, что капрал Наполеон смог бы стать императором Франции, не овладей им безумная мысль, будто в его жилах течёт древняя кровь французских королей?

С этими словами прославленный, но малорослый гений поднялся на цыпочки и снова запустил руки в свою воинственную бородку. А Пер грустно отвёл глаза и долго сидел молча, погруженный в свои думы.


* * *

Тем временем в Копенгагене обвенчались Нанни и Дюринг. Одновременно Дюринг расстался с «Фалькеном» и занял место главного редактора старой и почтенной газеты «Боргербладет», особенно популярной среди дельцов.

Тесть его, Филипп Саломон, не принимал никакого участия в возвышении Дюринга, последний был всем обязан влиянию адвоката Верховного суда Макса Бернарда. Дюринг входил в число крепостных рабов Бернарда и был одним из тех, на кого возлагались особенно большие надежды благодаря его красивой внешности, умению приспосабливаться и рано проявившемуся презрению ко всем человеческим законам и обычаям. Не без помощи великого человека Дюринг уже двадцати лет от роду занял заметное место среди сотрудников «Фалькена» и, находясь на этом посту, слепым повиновением завоевал полное доверие и даже дружбу своего благодетеля.

Но когда Дюринг сообщил ему о своей помолвке с Нанни, Макс Бернард выказал явное недовольство. Две глубокие морщины пересекли его лицо, и он сказал следующее:

– Она же еврейка! Ах, Дюринг, Дюринг! Вы меня просто изумляете. Я считал вас умнее. Я уже довольно давно обратил ваше внимание на дочь советника Линдхольма. Она и богата, и красива. И вы вполне сумели бы произвести на неё нужное впечатление.

Но в первый раз за всю жизнь Дюринг отказался повиноваться своему господину и повелителю. Он на самом деле был влюблён в Нанни. Перед такими женщинами, как она, он не мог устоять, и это было его единственной слабостью.

Макс Бернард понял, что здесь ему придётся уступить. У него самого оказывалось далеко не каменное сердце при виде красивых женских плеч, и поэтому из всякого рода глупостей он прощал лишь глупости, совершённые во имя женщины. Он ограничился тем, что взял с Дюринга обещание не предавать помолвку гласности, пока он, Бернард, не добьётся для Дюринга более солидного и независимого места в датской журналистике. Недели не прошло, а Дюринг уже занял завидный пост редактора «Боргербладет».

Макс Бернард хотел тем самым обскакать Филиппа Саломона. Он боялся лишиться хотя бы частички своего влияния на Дюринга, если Дюринг получит тот же пост из рук тестя.

И вот Дюринг и Нанни сыграли свадьбу. Сыграли её очень просто, без всякой помпы. В один прекрасной день Нанни вернулась домой из города, ведя под руку новоиспечённого редактора «Боргербладет», и с улыбкой отрекомендовалась своим родителям как фру Дюринг. С утра пораньше они забежали в пропыленный магистрат и там зарегистрировали свой брак, причём только с великим трудом удержались от смеха во время совершения процедуры (как бойко поведала Нанни). Потом они отправились в ресторан и позавтракали вместе с какими-то знакомыми Дюринга, которые случайно оказались в ресторане.

Во время обеда, за столом, накрытым парадно, насколько это позволила спешка, Филипп Саломон провозгласил здравицу в честь своей дочери и её супруга с невольной торжественностью, отличавшейся от весёлой беспечности молодых. Мать тоже была очень растрогана. Как ни старалась стареющая чета под влиянием собственных детей идти в ногу со временем, от такого сюрприза разом слетела вся их напускная любовь к нововведениям. В глубине души они не ждали от будущего ничего хорошего. А больше всего их огорчало своеволие дочерей.

Но мало-помалу общая радость захватила их, и за столом поднялось шумное веселье в честь новобрачных, чему немало способствовали младшие Саломоны. Одна только Якоба оставалась мрачной и безучастной. Она, единственная из всех, даже не принарядилась. Её так возмутило легкомыслие Нанни по отношению к святым таинствам любви, что лишь по настоянию матери она вышла к столу. Она пробовала было отговориться, ссылаясь на недомогание. Она и самом деле чувствовала себя не очень хорошо. Несколько раз во время обеда у неё начиналась нервная дрожь и головокружение.

Как только все встали из-за стола, Якоба ушла к себе и больше не показывалась.

Она села за очередное письмо Перу. Другого средства заглушить тоску и унять мучительную ревность, которая подрывала её душевные и физические силы, она не знала.

Определённых подозрений она не питала. Малейшая мысль о его неверности была настолько чужда ей, что ни сухие короткие письма Пера, ни его неуклюжие попытки найти прежний доверительный тон не беспокоили её. Её гордая и целомудренная натура не допускала даже возможности обмана. С той самой минуты, когда они стали принадлежать друг другу, она воспринимала Пера как неотъемлемую частицу самой себя. Она не забыла ещё благодарного и счастливого выражения, которое светилось в глазах Пера, когда он первый раз держал её в своих объятиях. Она хранила это воспоминание как святой залог любви. В тот миг она твёрдо поняла, что она тоже женщина, что она может быть желанной, – хотя прежде она порой готова была сомневаться в этом.

Но стоило ей подумать о тех, с кем ежедневно общается Пер, кому выпало счастье жить рядом с Пером, пожимать его руку, слышать его голос, видеть его улыбку, как в ней поднималась страшная ненависть к этим чужим людям, которым в избытке дано то, о чём она может только мечтать. Она завидовала камням, по которым ступают ноги Пера, воздуху, который ласкает его загорелые щёки. Она ревновала его к официантам, которые его обслуживают, к горничным, которые по утрам убирают его постель, ещё сохранившую запах и тепло его тела.

А в гостиной мать тщетно пыталась тем временем извиниться за Якобу перед Дюрингом и Нанни, которая весьма ядовито прокомментировала уход сестры.

– Она всё время такая расстроенная, – сказала мать. – Я очень беспокоюсь за неё.

Нанни усмехнулась и ничего не ответила. Но, сев в экипаж, чтобы ехать с Дюрингом на его холостяцкую квартиру, где они собирались провести ночь, она потеснее прижались к нему и сказала:

– А ты смекнул, что творится с Якобой? Ты, наверно, заметил, как она себя вела за столом? Бедняжка лопается от зависти. Она просто с ума сходит, что это не она едет теперь к себе домой со своим драгоценным Пером.

На другой день молодые уезжали за границу на несколько недель. За этот короткий срок они собирались объездить почти всю Европу. Больше всего их привлекала Испания, ибо Нанни хотела во что бы то ни стало посмотреть бой быков.

Поэтому путешествие, главным образом, складывалось из пребывания в купе поездов и в номерах отелей. Но именно такая сумбурная жизнь и бесконечные встречи со всевозможными людьми доставляли больше всего удовольствия молодожёнам. Даже в свой медовый месяц они не искали уединения. Собственно, о настоящих чувствах ни с его, ни с её стороны не могло быть и речи. Через непродолжительное время вся любовь Дюринга свелась к изощрённым ласкам. Относительная невинность Нанни не помешала ей принять ласки мужа с такой охотой, которая мало чем отличалась от порочности.

А по-настоящему супругов связывало самое обыкновенное тщеславие, ибо брак их в равной мере льстил обоим. Дюринг, например, был вне себя от гордости, видя, какое внимание привлекает восточная красота Нанни; гордость усугублялась догадкой, что люди считают их не законными супругами, а любовниками. Он отлично сознавал, что и манерой держаться, и туалетами своими Нанни походит на наиболее шикарных дам полусвета, – собственно, этим она его и взяла. И теперь тщеславие Дюринга приятно щекотали завистливые взгляды, которыми провожали их мужчины даже в греховном Париже.

Нанни, со своей стороны, гордилась элегантной и корректной внешностью мужа. Его невысокая, изящная фигура и лицо, обрамлённое золотистыми волосами, привлекали внимание во всех отелях. Она сама часто говаривала, что он похож на немецкого принца. Радовалась она и тому, что Дюринг не еврей. Нанни нередко жалела о своём происхождении, хотя и пыталась уверить всех и вся в обратном; зато теперь она честно признавалась, что рада-радёшенька навсегда расстаться с именем Саломон и именоваться фру Дюринг.

И наконец, она гордилась мужем потому, что он в качестве редактора имел бесплатный доступ в такие места, куда простые смертные должны были брать билеты, если вообще могли туда проникнуть. Любовь к роскошным и дорогим нарядам Нанни ещё в девичестве сочетала с изрядной скупостью, эту черту она сохранила и в замужестве. Лихие замашки Дюринга вызывали у неё скрытое беспокойство. Всякий раз, когда надо было за что-нибудь платить, она прямо выходила из себя. В любом отеле она по десять раз на дню вызывала горничную, так как вечно меняла туалеты; однако уезжая, ухитрялась вовсе не оставить чаевых или, в лучшем случае, выкладывала на столик полфранка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю