Текст книги "Счастливчик Пер"
Автор книги: Хенрик Понтоппидан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 50 страниц)
Пастор Фьялтринг вдруг с разбегу остановился как вкопанный, словно испугавшись собственных слов. Лоб его пошел красными пятнами. Плечи и лицо нервно задергались.
– Вам, надеюсь, понятно, что я говорю это не шутки ради. Мне думается, что уже если подвергать образ Христа и его историческую миссию тщательному анализу, – а время для этого безусловно настало, – то подвергать основательно и без предвзятости. Пусть даже нам придется ради этого рискнуть спасением души.
Пер не нашелся, что ответить, а сам пастор по всей вероятности даже не сознавал, как далеко он уклонился от первоначальной темы. Не заметил он также, что дверь за его спиной отворилась и в комнату вошла его жена. Только когда Пер встал и поклонился, пастор обернулся к ней и умолк на полуслове.
Пер про себя отметил, что людская молва отнюдь не погрешила против истины, расписывая внешность пасторши, Это была бесформенная, расплывшаяся женщина с отечным лицом пропойцы и выкаченными неподвижными глазами, почти бесцветными на багровом лице. Она явно постаралась приодеться, но тем сильнее бросалась в глаза ее неряшливость. Второпях она даже смочила волосы, чтобы лучше расчесать их, и надела довольно приличное платье, но из-под съехавшего на ухо чепца выглядывал какой-то колтун, а из-под нарядного платья – стоптанные и давно не чищенные башмаки.
Когда Фьялтринг представил Пера своей жене, та приветливо улыбнулась.
– Быть может, господин Сидениус не откажется позавтракать с нами? Кушать уже подано.
Пер не знал, как ему поступить. От сострадания у него больно сжалось сердце.
Он бы охотнее всего ответил «нет», но боялся обидеть супругов своим отказом и потому принял их приглашение.
Перу показалось странным, что пастор Фьялтринг в обращении с женой не выказывал сколько-нибудь заметного неудовольствия. Правда, ему было явно не по себе и вид у него был весьма отсутствующий, но держался он как заботливый супруг – внимательно и даже, можно сказать, галантно. Сама же она, судя по всему, вовсе не сознавала своего позора. Говорила за столом преимущественно она одна – сбивчивые воспоминания о Копенгагене мешались с воспоминаниями о северной Зеландии, где ее отец был пастором.
Вдобавок она не имела привычки слушать, что отвечают ее собеседники, и под конец за столом звучал только ее голос.
Когда после завтрака они вернулись в кабинет, Пер сразу почувствовал, что прерванный разговор больше не возобновится. Кстати, и хозяин его не удерживал. Зато на прощанье он проводил его до крыльца, еще раз поблагодарил за проявленную заботу и сказал, что, если Перу случится проезжать мимо, он всегда будет рад видеть его у себя.
Пер охотно воспользовался этим приглашением и в последующие дни подыскивал себе такие дела, чтобы, как будто ненароком, заехать к пастору. Потом он стал заезжать уже безо всякого предлога и всегда встречал самый радушный прием. Но службу в борупской церкви он никогда не посещал, и не только из-за тестя. Он уже побывал один раз на проповеди Фьялтринга, и этого с лихвой хватало для того, чтобы удержать его в дальнейшем от подобных попыток. На кафедре пастор Фьялтринг сильно смахивал на паяца. Он был по натуре своей искатель правды, не умел играть на душевных струнах и еще того меньше – провозглашать истины. Кто хотел постичь Фьялтринга, должен был проникнуть в его уединение. Но даже в этом уединении, если его заставали врасплох, он от растерянности начинал метаться, словно мотылек, вдруг вылетевший из тьмы на свет. Беспокоился ли он из-за своего костюма, не рассчитанного на визиты посторонних лиц, мучила ли его мысль о болезни, которую он вбил себе в голову, – бог весть, но только он начинал пересаживаться со стула на стул, а не то забивался в угол и сидел там, скорчившись и подперев руками обвязанную голову.
Впрочем, к Перу он привык очень скоро и не выказывал при его появлении обычной робости, а когда ему удавалось победить свою робость, он мог говорить без устали целыми часами.
Бломбергам Пер ничего про свое знакомство с этим еретиком не рассказывал. Не только старикам, но даже Ингер. Он знал, что она непременно оскорбится за своего папашу, а заразить ее своим увлечением он пока не мог, ибо она, как дитя, верила в отцовскую непогрешимость. С этим придется еще подождать до той поры, когда они будут вместе, совсем-совсем вместе. Изредка, когда между ним и будущим тестем все же завязывалась небольшая словесная перепалка по вопросам веры, Ингер очень на него за это сердилась и давала понять, что у них в доме объясняют такие перепалки обычной мальчишеской заносчивостью, – ведь не может же солидный человек всерьез считать себя умнее самого пастора Бломберга.
От того, что ему приходилось держать в тайне свои визиты к Фьялтрингу, впечатления от встреч с ним тоже приобрели некоторый налет таинственности. Мистицизмом были окрашены и познания Фьялтринга, незаурядные и многогранные. При помощи Фьялтринга он познакомился со средневековым богословием. Его торжественно ввели в византийские храмы схоластической мысли, посвятили в готические грезы фантастов-мечтателей дореформационного периода, поведали о таких людях, как Местер Эккарт, Иоганн Гаулер, Райсброк и Герхард Грот, интерес к которым и побудил пастора Фьялтринга заняться столь доскональным их изучением. Ни одна религиозная школа, ни одно направление прошлого и настоящего не были чужды Фьялтрингу. Он равно понимал и принимал даже такие зловещие проявления извращенной религиозности, как поклонение сатане, орден розенкрейцеров, черные мессы, он зачитывал наизусть длинные отрывки из всевозможных теоретиков этих тайных сект.
Но больше всего занимала Пера личность самого пастора Фьялтринга и глубоко прочувствованное отношение ко всему, о чем тот говорил. Постигнув в совершенстве каждый поворот человеческой мысли, он словно на собственном опыте испытал все человеческие желания, все скорби. Даже когда он говорил про ад, казалось, будто он сам побывал там и теперь намять разворачивает перед ним перечень испытанных мук. А в счастливые минуты в его живых, тонких и подвижных чертах отражались воспоминания о райском блаженстве. Иногда по бледному лицу его скользило такое выражение, будто его слуха только что коснулась далекая музыка сфер.
Когда после таких встреч Пер слушал болтовню своего упитанного тестя, он с небывалой силой ощущал, как мало стоит эта низкопробная жизнерадостность по сравнению с истинной верой или пусть даже с сомнением, но сомнением выстраданным, добытым в тяжелой борьбе. Особенно резко бросилось в глаза это различие, когда он побывал на одном из так называемых неофициальных съездов, которые раза два в год устраивал у себя Бломберг и где под руководством Бломберга собиралось так называемое свободомыслящее духовенство округа, чтобы обсудить проблемы, волнующие современную церковь. Даже в самых дерзких, самых кощунственных речах пастора Фьялтринга было куда больше подлинного благочестия, чем в мальчишеском панибратстве с господом богом и в неукротимой болтовне «под Лютера», которой услаждали себя святые отцы. Удобно развалясь в креслах и напустив на себя либо рассеянный вид, либо вид полнейшего самозабвения – профессиональный атрибут всех проповедников, – они с трубкой в зубах толковали об отпущении грехов или о том, сколь доходчивы наши молитвы. Когда он видел их, когда он слышал, как они стараются превзойти друг друга в любви к справедливости и в готовности пойти навстречу запросам времени и дать народу религию по самой низкой цене, он понимал, почему Фьялтринг заклеймил их именем «торгаши» и прозвал всю эту поэтическую чувствительность «лакированным материализмом».
Да и характер тестя нравился Перу все меньше и меньше. Особенно усилилась эта неприязнь после того, как он стороной узнал подробности о недостойном отношении Бломберга к старику отцу, на что намекал еще управляющий Керсхольма. Оказалось, что отец Бломберга и впрямь живет в величайшей нужде где-то на острове Фюн и что сын навсегда захлопнул перед ним двери своего дома, поскольку тот, будучи уже стариком, преступил шестую заповедь и прижил ребенка со своей служанкой. Пастор Бломберг, человек величайшей терпимости по части вопросов религиозных, был несокрушим, как скала, по части морали. Подобно ряду своих коллег, он стремился там, где дело касалось нравственности, сквитаться за уступки, которые церковь в последние годы вынуждена была сделать разуму. К тому же, в глубине души Пер подозревал, что тестюшка с радостью ухватился за благовидный предлог, чтобы спихнуть с плеч заботу о беспомощном и почти слепом старце. Между отцом и сыном никогда не существовало слишком близких отношений, а Бломберг был не большой охотник приносить себя в жертву. Хотя сам он жил на широкую ногу и время от времени весьма бесцеремонно требовал, чтобы прихожане доказывали свою любовь к нему при помощи звонкой монеты, он отнюдь не блистал щедростью, когда требовалось оказать поддержку другим. Не раз и не два Пер слышал, как он заканчивает разговор с бедняками, которые пришли просить у него помощи, неизменным обещанием «от всей души помолиться за них».
При всем при том Пер ни минуты не сомневался в искренности бломберговской веры. И это было самое ужасное, это впоследствии отвратило его от религии, ибо, за исключением тех случаев, когда религия вытесняла все низменные свойства, заложенные в человеке от природы, как было, например, у «святых» в полном смысле этого слова, она совершенно не обладала способностью возвышать души и облагораживать умы. Скорей уж сомнение обладало такой чудодейственной силой. Когда Пер спрашивал себя, какое же значение имела для него дружба с пастором Фьялтрингом, ответ гласил, что Фьялтринг избавил его от сознания мучительной раздвоенности, сознания своей неспособности создать четко выраженное мировоззрение, из-за чего Пер так жестоко страдал прежде. О чем бы ни говорил пастор Фьялтринг, он неизбежно возвращался к сомнению, ибо оно есть первейший залог всякой веры, ее, так сказать, «вечно плодоносящее материнское лоно». Как день рождается из ночи и сам рождает ее, как вся жизнь на земле пошла от этой смены мрака и света, так и религия неизбежно возникает из духа противоречия, который порывами своими зажигает огонь беспокойства в душе человеческой. Вера, не обновляемая вечным сомнением, мертва, – это черенок от метлы, это костыль, с помощью которого ты можешь ненадолго забыть о своей хромоте, но такая вера не может быть настоящей, жизненной силой.
Как-то, будучи в шутливом настроении, Фьялтринг заметил:
– Если верить тому, что благими намерениями вымощена дорога в ад, то дорога в рай должна быть вымощена дурными намерениями. – И, развивая свою мысль, доказал, что он гораздо ближе к истине, чем это могло бы показаться на первый взгляд. – Возьмем, к примеру, походку человека. Как известно, каждый шаг человека есть вовремя приостановленное падение, точно так же и подъем нашего духа к высотам совершенства есть цепь непрерывных падений, от которых удерживает нас благодетельный инстинкт самосохранения, заложенный в нас богом.
Когда Пер окинул взором пройденный им путь, ему показалось, что путь этот служит нагляднейшим подтверждением слов Фьялтринга. И тогда он впервые смог с надеждой и доверием взглянуть в лицо будущему.
** *
Тем временем в Бэструпе шли полным ходом приготовления к свадьбе. С утра до ночи стрекотала швейная машина, а по понедельникам пасторша с раннего утра уезжала в город, где была заказана большая часть приданого. Такие слова, как ореховое дерево, тик, сатин, набивка, репс, валики, подушки, конский волос, тюлевые занавески, простынное полотно, оглушали Пера, стоило ему показаться в дверях. Даже мысли Ингер куда больше были заняты беседами с шорником и столяром, нежели предстоящим торжеством любви. Пер чувствовал себя в Бэструпе все более и более лишним.
Правда, сам он тоже потихоньку готовил свое жилище к приему Ингер. Заработки у него теперь стали довольно приличные. Помимо своих основных занятий (то есть работ по перепланировке речного русла), он брался и за более мелкие дела, что давало ему изрядный доход. Он уже полностью расплатился с родней и начал откладывать деньги для уплаты долга Филиппу Саломону и Ивэну.
Теперь он начал приводить в порядок свой запущенный дом изнутри и снаружи. Купил новые обои, велел поднять в кухне старомодный кирпичный пол и настелить там доски. Природная смекалка и здесь пришла ему на помощь, она сказывалась в массе с виду незначительных практических усовершенствований – он переложил печь, перестроил водопровод и тому подобное.
Пер знал, что для Ингер не может быть лучшего подарка, чем хорошо устроенная кухня, прохладная кладовка, свежевыбеленный погреб и набитый дровами сарай с удобным подходом. От своей матери она унаследовала любовь к чистоте и порядку. Вид стопки перемытых тарелок или до блеска надраенной медной кастрюли вызывал у нее такой же благоговейный восторг, какой вызывают у других людей произведения искусства.
Ну и, естественно, усовершенствования в одной области хозяйства открывали глаза Перу на вопиющие недостатки в другой. Не успел он разделаться с кухней, как ему пришло в голову, что не грех бы перестелить пол и в гостиной. Сам того не замечая, он поддался настроению хозяйственной суеты, которое царило в Бэструпе. На визиты к пастору Фьялтрингу у него теперь просто не оставалось времени. Боясь, что не успеет сделать все задуманное, он, подобно Ингер, начал про себя размышлять, как бы отсрочить свадьбу на недельку-другую.
А тут начала прибывать из города заказанная мебель, и с ней пошли новые заботы. Шкаф сделали слишком большой, он никак не устанавливался куда положено; зато палки для гардин сделали короче, чем надо. А главное, отчего Ингер на некоторое время пришла в совершенное отчаяние, главное – узор новых обоев не очень гармонировал с расцветкой ковра и обивкой мебели. Едва Пер появлялся в Бэструпе, Ингер выбегала ему навстречу с озабоченным выражением лица и спрашивала, какой ширины у него окна или какова площадь пола, а когда он уходил, она давала ему столько наказов, что порой забывала даже поцеловать на прощанье.
Эта суета продолжалась вплоть до великого события, более того – дня за два до свадьбы она приняла размеры всеобщей паники. Все заказы были уже доставлены. Не хватало только кроватей, и их ждали со дня на день. К мебельщику засылали гонцов, и он неизменно обещал прислать кровати к сроку. Кровати, которых все не было и не было, сделались в Бэструпе единственной темой разговоров. Пер понять не мог, как это Ингер, такая стыдливая и целомудренная, способна делиться своими горестями не только с ним, но и со всеми, кто ни заглянет в Бэструп. Отголоски бури докатились до городка, повсюду говорили только об этих кроватях; и потому, когда их наконец за день до свадьбы водворили на место, все вздохнули с облегчением.
Настал знаменательный день. С самого утра яркое солнце озарило расцвеченный флагами город. Стар и млад высыпали на улицу, когда свадебный кортеж направился к церкви. Ингер сидела в открытой коляске рядом с осанистым пожилым господином – своим дядей. У дяди была остроконечная бородка какого-то неопределенного цвета, а в петлице фрака красовалась роза. Ингер была прелестна, но, к сожалению, слишком хорошо сознавала это. Тетки, которые наряжали ее, подружки, которые надевали на нее фату и миртовый венок, служанки и работницы, которые толпились у них в усадьбе, – все в один голос заявили, что никогда еще бэструпская церковь не видывала более очаровательной невесты.
Среди гостей было даже двое из родственников Пера – Эберхард и Сигне. Явилась на свадьбу и вся местная «знать»: советник юстиции Клаусен, гофегермейстерша, заведующий Высшей народной школой, несколько священников, поверенный по делам сельской общины, сливки римальтской интеллигенции – словом, человек до пятидесяти.
К полудню весь пасторский сад был запружен людьми. Любопытные теснились поближе к окнам – послушать застольные речи. Потом для них накрыли стол под деревьями, чтобы ни один не ушел без угощенья, а толпа все время росла, и под конец в саду получилось настоящее народное гулянье.
На следующее утро дальние гости начали разъезжаться – сперва Эберхард и Сигне, потом брат пасторши, дядя Ингер. Дядя оказался очень занятным человеком с ярко выраженной страстью к приключениям. Он вдоволь побродил в свое время по свету, потом осел на одном месте и даже сделался коммерческим директором довольно солидной корабельной верфи в Фиуме, где и зажил своим домом. Он с радостью ухватился за предлог побывать на родине, где не был уже много лет, и провел с Бэструпе до свадьбы целую неделю. Непривычный облик и заморские манеры отпугивали пасторское семейство и затрудняли сближение. Особенно отличался сам Бломберг, который называл шурина не иначе как «старый фат». Зато с Пером они сошлись легко и быстро. Несколько раз он составил Перу компанию, когда тот разъезжал по делам. Правда, в технике он мало что смыслил, зато он сумел оценить качество работы и весьма недвусмысленно, хотя и в самых деликатных выражениях, намекнул сестре и ее мужу, что зять у них слишком хорош для того, чтобы торчать в этой дыре и рыть канавы на потребу крестьянам.
Фру Бломберг, весьма взволнованная с самого утра, не успокоилась даже после отъезда гостей. Она проводила брата до станции, чтобы заодно проведать молодых.
Час был уже не ранний, но молодые еще только завтракали, причем настроение за столом царило отнюдь не бодрое. У Пера был недоумевающий вид, а Ингер сидела бледная, молчаливая и надутая. Фру Бломберг притворилась, будто ничего не замечает. Она сразу смекнула, в чем тут дело, и подавила невольную улыбку. Двадцать два года тому назад она сама пережила точно такое же утро после первой брачной ночи. Поэтому она тихонько допила свой кофе, потолковала с молодыми о свадьбе и о разъехавшихся гостях. После кофе она пошла вместе с Ингер на кухню и в кладовую – поделать кое-что по хозяйству, а Пер забрался к себе в кабинет и не выходил оттуда, пока теща не уехала.
Он сел возле окна и, подперев голову руками, стал разглядывать тянувшиеся за оградой поля. Он отлично понимал, что ничего страшного, собственно-то говоря, не случилось и что Ингер со временем перестанет быть такой недотрогой. Но все равно разочарование не проходило, и на душе по-прежнему было тяжело.
Вместо светлых минут, которые могли бы стать для него самым дорогим воспоминанием, вышла тяжелая и неприятная сцена, о которой он всегда будет вспоминать со стыдом и гадливостью.
Мысли его вернулись к другой брачной ночи – первой ночи с Якобой, и он невольно сравнил ту и другую. Но вдруг какое-то зловещее чувство шевельнулось в глубинах его сознания и, словно ядовитая змея, ужалило прямо в сердце. Быть может, он сам во всем виноват? Быть может, его снова настигло возмездие за грехи прошлого?
Глава XXVI
Женитьба не принесла Перу полного счастья. Все надежды пробудить Ингер к самостоятельной духовной жизни пошли прахом.
Обладая трезвой, практической и расчетливой натурой и вдобавок раз и навсегда уверовав, что ее отец – последний оплот христианства, Ингер решительно не могла понять, чего от нее хочет Пер. Подобно своему почтенному родителю, она считала, что Пер сошелся с пастором Фьялтрингом исключительно из духа противоречия и желания по оригинальничать.
И эта двойная жизнь, которую приходилось ему вести, и все разнородные влияния, которые его одолевали, привели Пера в такое смятение, что по временам он казался почти безумным. Наконец, он и сам заметил, что дело неладно, и, не на шутку встревожившись, постарался найти хоть какую-нибудь точку опоры.
Он нашел ее там, где уже не раз находил прежде: в естественной стороне бытия, и помогла ему в этом сама Ингер. Она была уже на сносях и, как почти всякая женщина, впервые готовящаяся стать матерью, не могла ни о чем думать, кроме как о предстоящих родах и о подготовке к ним. Но при этом она сохраняла удивительное самообладание. – и вот это спокойствие, эта душевная стойкость, с какой она, несмотря на всю свою неопытность, ожидала родов, наполнили Пера глубочайшим восхищением и дали богатую пищу его уму.
Затем пришли неизбежные треволнения, муки Ингер, страх за нее и за ребенка, и радость отцовства, и внезапно возросшее чувство ответственности и все это вместе взятое накрепко привязало его к земле.
Однако, совсем отказаться от поездок в Боруп он не мог. Большой, сумрачный кабинет с узеньким половичком и с конторкой в простенке между низкими окнами по-прежнему с непонятной силой привлекал его, но теперь он ездил туда, испытывая жестокие угрызения совести. Так пьяница тайком пробирается в кабак. Визиты эти становились все реже и реже, пока, наконец, трагическое событие, о котором долго еще шли по всей округе нескончаемые пересуды, навсегда не оборвало их.
Однажды, в ненастный осенний день пронесся слух, что пастор Фьялтринг исчез из дому. За полгода до этого он потерял жену, но, вместо того чтобы вздохнуть с облегчением, он стал еще пуще бояться людей и дневного света. Теперь, когда он исчез, все сразу заподозрили неладное. Пер немедленно организовал поиски. Он разослал во все стороны людей – одних прочесать леса, других обшарить дно реки и все овраги и пещеры. Оказалось, что пастор повесился у себя на чердаке, в пустом платяном шкафу.
В последние годы одного лишь Пера пастор Фьялтринг всегда рад был видеть, и только с ним он разговаривал вполне откровенно. Незадолго до исчезновения пастора Пер несколько часов просидел у него и просто диву давался, с какой выдержкой и внешним спокойствием тот говорил о себе и о своем одиночестве. Он прямо-таки подшучивал над своей телесной немощью.
– Мы должны быть благодарны за всякую боль, которую посылает нам провидение, – сказал он, – ибо она лишь освежает и укрепляет наш дух.
Свои слова Фьялтринг подкрепил забавной историей о том, как однажды он до того глубоко увяз в размышлениях касательно первородного греха, что чуть не сошел с ума от собственных мыслей.
– Но тут при посредстве благодетельного сквозняка я, как и пристало мученику, заработал хорошую зубную боль, и все первородные грехи улетели ко всем чертям! Да что там грехи, я бы свое свидетельство о крещении отдал за сухую припарку от зубной боли.
Теперь, когда Фьялтринга уже не было в живых, когда своей ужасной кончиной он лишний раз подтвердил бесплодность своей философии, Пер почувствовал себя как человек, счастливо избегший смертельной опасности. Точно такое же ощущение возникло у него и тогда, когда он узнал из газет о самоубийстве Хансена Иверсена. Горящая лихорадочным жаром рука ввела его в угрюмые, пустынные и зловещие теснины, в самое царство духа, куда уже давно манили его обманчивые миражи. Пусть так! Все равно он вечно будет с любовью и благодарностью вспоминать этого человека, столь одинокого и несчастного. Даже в самой смерти Фьялтринг пребудет его наставником и спасителем.
Поэтому Пера глубоко возмущало покровительственное участие сытых и благополучных людей, которые спокойно процветали за крепкой оградой собственного равнодушия и ни разу в жизни не испытали титанического стремления бросить вызов богу. Всего несноснее был тесть, снисходительно покачивающий головой.
– Да, да, этого следовало ожидать. Я это предвидел. Как еще, скажите на милость, может кончить человек, который не живет в ладу с самим собой? Но что ни говори, а мне его от души жаль. Ах, бедняга, бедняга!
У Пера так и чесался язык хорошенько отбрить тестя, но он сдержал себя – что уже не раз делал ради Ингер, – и ничего не ответил.
* * *
Незаметно прошел год, за ним другой, за ним еще три, с той особой, неприметной поспешностью, с какой течет время в деревне, – дни здесь тянутся медленно-медленно, а годы летят.
В саду идиллической усадьбы, среди зеленых холмов Римальта бегало уже трое ребятишек – мальчик пяти лет и две девчушки; все трое – вылитый отец – с голубыми глазами и каштановыми локонами. Грандиозная перепланировка речного русла была давным-давно успешно завершена, и Пер нередко поговаривал о том, чтобы перебраться куда-нибудь в другое место, но Ингер и слышать не хотела о разлуке с родными местами; она обожала свой новый дом, как прежде обожала старый, и считала для себя делом чести превратить его в образец чистоты и порядка.
Впрочем, и у самого Пера не хватало духа покинуть насиженное место. Дни катились мирной чередой, дети росли, а Ингер была так трогательно счастлива, так признательна за то, что может жить неподалеку от родителей и среди старых друзей. Он же, если не считать собственного дома, по-прежнему чувствовал себя чужим в округе. Зато дом, и клочок земли, и сад накрепко приросли к сердцу Пера, и его нетрудно было уговорить никуда не ездить. К тому же до последнего времени у него было по горло всяких дел и здесь, в округе – землемерные и дорожные работы, возведение мостов. Заработка вполне хватало на жизнь. Постепенно ему удалось начисто расплатиться с долгами.
Зато работа над изобретением не двигалась с места. Все реже у него появлялась охота к серьезным занятиям, а вместе с охотой его, казалось, покинули и способности. Ум, некогда столь блистательный, стал бесплодным. Пришлось махнуть рукой на изобретение и больше к нему не возвращаться. На холме позади дома, там, где он некогда мечтал соорудить опытную мельницу с двигателем нового типа, установили теперь скамью, чтобы любоваться окрестностями. Здесь они частенько сиживали по вечерам с Ингер и толковали о всякой всячине, а дети весело резвились в траве возле них.
Говорила главным образом Ингер. Он, прежде такой разговорчивый, стал с годами несловоохотлив. Лишь в редкие минуты, особенно играя с детьми, он и сам, бывало, нет-нет да и расшалится, как ребенок. Обычно же настроение у него менялось очень быстро и без всяких видимых причин, и это временами не на шутку тревожило Ингер. Иногда среди самого мирного и будничного разговора он вдруг умолкал, уставившись в одну точку, словно мысли его внезапно обратились на какой-то другой предмет, о котором он предпочел бы никому не рассказывать. Эта внезапная отчужденность тянулась часами, а иногда даже днями, и тут не оставалось ничего другого, как сделать вид, будто все в порядке, и не приставать к нему с расспросами.
В первые годы семейной жизни Ингер, по примеру своих родителей, считала, что подобная неустойчивость есть результат знакомства с пастором Фьялтрингом. Позднее, она решила, что ее супруга терзает мысль о злополучном изобретении. Пока он еще не прекратил работы над ним, на него, бывало, никак не угодишь, ему все казалось, что в доме недостаточно тихо, малейший шум раздражал его, и он вечно сетовал, что стоит ему почувствовать прилив творческой энергии, как Ингер непременно затеет какую-нибудь приборку и выживет его из кабинета. Поэтому Ингер тоже в свое время приложила руку к тому, чтобы выбить изобретение у него из головы. Теперь же она больше всего склонна была объяснять внезапную и ничем не оправданную смену настроений у Пера его физическими недугами, которые тоже накатывали приступами и делали его раздражительным и капризным. Впрочем, и сам он не давал других объяснений.
Снова наступила осень, в саду наливались фрукты, Ингер была целые дни занята вареньем и маринадами.
Как-то раз, в середине сентября, Ингер сидела на скамейке под развесистым орехом. Она привыкла отдыхать здесь после обеда, отправив детей гулять в поле под надзором няньки. Из любви к точности она старалась на сколько возможно сохранять твердый распорядок дня и послеобеденный час отвела на размышления о всяких хозяйственных и семейных делах. Она надела премиленький фартучек и поставила на колени глиняную миску со спелыми вишнями; рядом на скамейке стоял пустой таз, – и она бросала туда ягодку за ягодкой, предварительно вынув шпилькой косточку. Какая-то милая грация была в этих быстрых, уверенных движениях, как и во всем, что делала Ингер. С ее белых пальцев капля за каплей стекал ослепительно красный сок. В пышной кроне ореха уже показались первые приметы осени – среди зеленой листвы кое-где проглядывал мертвый, поблекший лист. Но сама Ингер переживала пору летнего расцвета – зрелая, пышная, как римская матрона, хотя ей минуло всего лишь двадцать семь лет. Физическая слабость, которая задерживала ее развитие в годы юности, бесследно исчезла после замужества. Она чувствовала себя совершенно здоровой и, к своей великой радости и гордости, сама выкормила всех троих детей.
По сути дела она была счастлива в замужестве, хотя совсем не так, как ожидала. Невзирая на неровности характера, Пер всегда оставался любящим и заботливым мужем и отцом, но тем галантным рыцарем, о котором она мечтала до свадьбы, он так и не стал. Временами Ингер сама себе удивлялась, почему она так любит Пера. Впрочем, если она и потакала его капризам, то потому лишь, что они будили в ней материнское чувство. Когда на него находило мрачное уныние, – а с годами это случалось все чаще, – она относилась к нему, как к больному, на которого не следует обижаться. Вдобавок она прекрасно видела, что он страдает от своих приступов больше, чем она сама.
В тот период, о котором идет речь, у него как раз начался очередной приступ меланхолии. Накануне отмечали день рождения маленького Хагбарта, и Пер с самого утра был в прекрасном расположении духа. Он поднялся с зарей, чтобы нарвать полевых цветов и украсить дом, а когда встали дети, он долго играл с ними в саду. Дети были в полном восторге, Ингер сама тоже посмеивалась, глядя из окна спальни, как он ползает на четвереньках в кустарнике. Потом принесли почту, и игра прекратилась. Когда час спустя Ингер вошла к нему в кабинет, она сразу увидела, что он уже не тот, каким был с утра. Он сидел у окна с газетой в руках, и под глазами у него залегли черные тени, значение которых она слишком хорошо понимала. За праздничным столом он, к великому удивлению детей, не проронил ни единого звука, а когда к обеду приехали родители, чтобы поздравить с новорожденным, Пер, сославшись на неотложные дела, ушел из дому и не возвращался до вечера.
В этой бурной и внезапной смене настроений, в приступах мрачной меланхолии, одолевавшей его, было что-то зловеще знакомое, напоминавшее покойного гофегермейстера. И у того болезненное непостоянство духа зависело от физического недомогания, быть может от рака, который и свел его в могилу. Ингер пообещала себе самой при первой же возможности потолковать об этом с врачом.
Она очнулась от своих мыслей, когда с холма донесся восторженный визг. Это Хагбарт и его старшая сестренка Ингеборг взобрались на холм, чтобы поглядеть, не едет ли отец, и радостно завизжали, завидев издали отцовскую Пегашку.