Текст книги "Счастливчик Пер"
Автор книги: Хенрик Понтоппидан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
– Принесите мне, пожалуйста, утренний выпуск «Берлингске тиденде», – сказал он вошедшей горничной.
Когда он развернул газету и в длинном столбце извещений о смерти увидел набранное жирным шрифтом имя своей матери, бледность залила его щеки. Там стояло:
«Наша дорогая мать Кристина-Маргарета Сидениус, вдова пастора Иоганна Сидениуса, обрела сегодня вечный покой».
Извещение было подписано: «осиротевшие дети». На эти слова Пер смотрел до тех пор, пока у него не зарябило в глазах, а буквы не начали расплываться.
Подумать только, всего еще несколько дней назад, ночью, он стоял под окнами ее квартиры; мороз пробежал у него по коже, когда он сообразил, что, может быть, именно в эту ночь она боролась со смертью. Ведь он видел у них свет, и за шторами двигались тени.
«Так-то так, но какой толк был бы, если бы я даже зашел туда?» – пытался Пер утешить себя. О настоящем примирении не могло быть и речи, не говоря уж о тех уступках, которые одни лишь могли успокоить мать. Может, даже к лучшему, что она полагала, будто он в отъезде; может, и ему повезло, что он не знал о ее состоянии. Чего доброго он согласился бы ради ее спокойствия разыграть перед ней фальшивую сцену, а потом не мог бы без стыда вспомнить о ней. Бедная мать! Она принадлежала к числу людей, запуганных жизнью. За долгие годы, которые прикованная к постели мать провела в темной комнате, она стала воплощенная забота и горесть. И смерть, наверняка, казалась ей избавлением.
Пер начал ходить по комнате, чтобы привести мысли в относительный порядок. Он не привык к сильным волнениям и инстинктивно опасался их. Потом вспомнил про Якобу – она ждет его к назначенному часу в Сковбаккене. Что же делать? Он чувствовал, что не сможет спокойно сидеть там и как ни в чем не бывало разговаривать о предстоящей поездке или о каком-нибудь другом деле; да еще вдобавок его терзали угрызения совести: ведь он так до сих пор и не сказал Якобе, что его семья переехала сюда.
Он сел за стол и наскоро набросал несколько строк. Пусть она не ждет его, писал он, по обыкновению ссылаясь на занятость, как на самую уважительную причину. В самом конце он добавил, что его мать, по сообщению «Берлингске тиденде», скончалась в Копенгагене.
Потом он снова вызвал звонком горничную и попросил отправить письмо с посыльным. Но тут им овладело прежнее беспокойство. Он несколько раз садился за стол, пытаясь работать, и опять вставал. Он не мог усидеть на месте, а цифры и расчеты совершенно не шли на ум. Хотя он даже сжимал голову ладонями, пытаясь сосредоточиться на работе, мысли упорно кружились вокруг одного и того же: лицо матери, воспоминания детства, горькое чувство непоправимости – он так теперь и не узнает ничего о ее последних днях. Желание поговорить с кем-нибудь, кто знал ее, под конец целиком овладело им.
Тогда он бросил работу, оделся, вышел на улицу и позавтракал в первом попавшемся ресторане. Потом забрел в городской парк, чтобы немножко рассеяться среди людей и послушать военный оркестр.
Когда он под вечер вернулся домой с прогулки, портье сообщил ему, что его дожидается какая-то дама. Кровь волной прихлынула к сердцу: в первую минуту он подумал, что это, должно быть, одна из его сестер каким-то путем проведала о его возвращении, узнала адрес и пришла сообщить о смерти матери.
Ему и в голову не пришло, что это может быть Якоба. Мысли его были совсем далеки от нее, он даже разозлился, когда вошел к себе и она поднялась ему навстречу со стула, стоявшего у окна.
Удивление и разочарование до того ясно читались на его лице, что Якоба никак не могла не заметить этого. Но она была готова к неласковому приему. Она хорошо знала Пера. Она и прежде сталкивалась с его брюзгливой грубостью, которой он прикрывался всякий раз, когда у него было тяжело на сердце.
Знала она также, какая нужна гибкость, сколько тайных путей нужно пройти, чтобы завоевать его доверие, до чего трудно даже ей добиться от него полной искренности, когда речь идет о его семействе. Без тени обиды она подошла к нему, притянула к себе обеими руками его голову и поцеловала в лоб.
– Пойми, я не могла усидеть дома после твоего письма. Я должна была повидать тебя. Дорогой мой, как я понимаю твое горе. Я сама плакала – ведь это наше общее горе.
Пер недоверчиво покосился на нее и пробормотал какие-то слова вроде того, что для него мать умерла уже давно и, значит, теперь, по сути дела, ничего не изменилось.
– Нет, дорогой, так говорят, чтобы утешить себя. Я-то хорошо понимаю, чего ты лишился. Зачем скрывать это?.. Подумать только, что твоя мать жила здесь, в Копенгагене! И ты мне ничего об этом не говорил! Ах, Пер, Пер, перестанешь ли ты наконец таиться от меня хоть теперь, когда мы больше всего нужды друг другу? Или ты, быть может, сам ничего не знал?
Высвобождаясь из ее рук, Пер ответил, что все время собирался рассказать ей, но стоило им встретиться, как разговор немедленно заходил совсем о другом, а потом уже он забывал о своем намерении.
– Тогда давай поговорим сейчас, – сказала она. – Только сядем сперва. Мне опять так много надо у тебя спросить.
Она сняла накидку, отложила в сторону шляпу и перчатки.
– Ты знал, что мать больна?
– Ничего я не знал. Здоровье-то у нее уже давно было неважное.
– И ты не искал ее и не видел никого из братьев и сестер? – спросила она и, забившись в угол дивана, испытующе поглядела на него.
– Нет, – ответил Пер, вешая дрожащими руками ее накидку на дверной косяк.
– А как ты узнал, что они перебрались в Копенгаген?
– Я случайно прочел в газете объявление о том, что моя сестра дает уроки музыки. Вообще-то разговор об этом шел сразу после смерти отца. Они хотели переезжать из-за младших братьев, которые нашли здесь работу.
Он уселся на стул чуть поодаль от нее. Она подперла рукой щеку и задумалась, глядя прямо перед собой. Потом спросила:
– Знаешь что? Если бы я знала, что твоя мать живет так недалеко от меня, я непременно пошла бы к ней. Особенно, когда я вернулась из поездки и чувствовала себя невыносимо одинокой и так хотела найти человека, с которым можно было отвести душу и поговорить о тебе. Как ты думаешь, она приняла бы меня?
– Не знаю.
– Да, конечно, приняла бы. Я просто убеждена в этом… и убеждена, что она смогла бы понять нас.
– Разве ты забыла, как точно с теми же намерениями побывала у Эберхарда? Ничего, кроме разочарования, это тебе не принесло.
Якоба ответила не сразу. И не потому, что забыла о своем визите к Эберхарду. Воспоминания о неприятной сцене в неуютной, промозглой и пустой конторе за последнее время нередко посещали и даже тревожили ее, потому что она все чаще и чаще замечала сходство Пера с братом.
– Ну, братья и сестры – совсем другое дело, – сказала она, откидывая со лба прядь волос; этим движением она словно отгоняла какую-то докучную мысль. – По своей семье знаю. Но родная мать тебе всегда протянет руку или, на худой конец, хоть палец, как бы далеко ты ни отошел от нее. И я не могу поверить, чтобы мы с твоей матерью не нашли общего языка, хотя мы были настолько несхожи друг с другом, как только могут быть несхожи два человека.
– Вот здесь ты права.
– Кроме того, я уверена, что в конце концов мы поняли бы друг друга. Из того немногого, что ты о ней рассказал, я создала себе образ человека очень мне приятного. Я, кажется, так и вижу ее перед собой. Маленького роста, верно? А глаза совсем не такие, как у вас с братом… потемнее? Вы все, пожалуй, больше похожи на отца. Ходила она с палочкой, когда вставала с постели. Моя бабка – тоже; вероятно, поэтому я и представляю себе так отчетливо твою мать. И при всей физической слабости она обладала очень сильной волей. Как трогательно и как замечательно, что она годами вела такой большой дом, не вставая с постели, что горе не помешало ей смотреть за всеми, что ее бережливость помогла сохранить ваше имущество. Подумай, каково матери с целой кучей маленьких детей пролежать в постели восемь лет! Ко всему еще, отец, по твоим словам, был тяжелым, нетерпимым человеком. Да это и понятно: достатка вы никогда не знали. И все же ни единой жалобы! Я вспоминаю, как ты мне рассказывал, что ответила твоя мать человеку, который вздумал жалеть ее. «Не надо жалеть меня, пожалейте лучше моего мужа и моих детей». Какой прекрасный и возвышенный ответ!
Всю эту тираду Пер выслушал, облокотившись о колени и нервно постукивая пальцами одной руки о костяшки пальцев другой. Потом вдруг поднялся и заходил по комнате.
– Ну и хватит, – перебил он Якобу. – Что прошло, то прошло. И не стоит рассуждать о том, чего не было.
Он подошел к окну и взглянул на площадь; тени от домов стали по-вечернему длинные. В лучах заката старая мельница высилась на развалинах крепостного вала, посылая прощальный привет уходящему солнцу.
– Ты прав, – не сразу отозвалась Якоба. – Что прошло, то прошло… Скажи только, ты мне не откажешь, если я попрошу у тебя несколько старых писем твоей матери? Мы редко говорили о твоей семье, но все же мне кажется большим упущением, что я так мало о ней знаю.
Сперва он сделал вид, будто вообще не расслышал ее просьбы. Когда же она повторила ее, коротко ответил:
– Нет у меня никаких писем.
– Конечно, конечно, я знаю, что за последние годы ты с ней не переписывался. Но я имею в виду прошлое, когда ты только что приехал сюда. Тогда ведь она изредка писала тебе, ты сам рассказывал. И если бы ты позволил мне перечитать вместе с тобой эти письма, я была бы очень рада.
– Ничего не выйдет… у меня их нет.
– А куда они делись?
– Куда делись? Я их тут же сжигал.
– Ах, Пер, Пер, ну как ты мог… – Она не договорила.
Пер вытащил носовой платок и вытер себе лицо, словно ему вдруг стало жарко, но Якоба увидела, как что-то блеснуло у него на ресницах, и поняла, что он плачет и хочет скрыть это.
Еще ни разу не видела она, чтобы он поддавался какому-нибудь чувству; первым ее побуждением было подойти к нему и обнять его. Но разум и опыт подсказали ей, что она не должна так поступать, а должна, напротив, сделать вид, будто ничего не заметила. Кроме того, волнение Пера вызвало у нее неясную тревогу и одновременно пробудило ревность.
Поэтому она не шевельнулась, пока Пер сам не отошел от окна. Тут только она приблизилась к нему и взяла его под руку; несколько минут они молча ходили рядышком взад и вперед по комнате.
Да, Якоба отлично понимала, что меньше всего годится сейчас на роль чьей бы то ни было утешительницы, – она и сама чувствовала себя очень неуверенно. Когда она думала о предстоящей разлуке, выдержка изменяла ей. Если бы она, по крайней мере, могла открыться Перу. Она изо дня в день вела отчаянную борьбу с собой, чтобы ничего не выдать, она сотни раз напоминала себе, как много будет поставлено на карту, если она посвятит его в свою великую тайну прежде, чем Атлантический океан разделит их.
Не одни только предстоящие роды наполняли ее страхом и беспокойством.
Ее мало-помалу начала тревожить мысль о тех кривотолках, которые неизбежно возникнут, как только она – слишком рано – разрешится от бремени. В этом смысле она стала совсем другой после возвращения Пера. Раньше она очень гордилась его любовью и потому ничуть не тревожилась, что их тайная связь недолго останется тайной. Теперь, когда она более трезво смотрела на своего суженого, гордость ее страдала при мысли о том, что она скоро станет предметом сплетен и пересудов.
Не столько ради себя, сколько ради отца с матерью она решила, проводив Пера, не возвращаться домой, а переехать куда-нибудь в Германию, может быть к своей бреславльской подруге, и рожать там. Но стоило ей вспомнить, что до ожидаемого события осталось еще больше шести месяцев, она просто приходила в отчаяние. И все же она, не моргнув глазом, снесла бы что угодно, сохрани она то безграничное доверие к Перу, какое было у нее два месяца тому назад, когда они расставались в Тироле. Однако, после случая с Нанни, всякая уверенность покинула ее, и ей повсюду мерещилась опасность. А отказаться от Пера она сейчас тоже никак не могла. Отлично видя все его недостатки, она ничуть не меньше любила его, чем в те времена, когда к ее чувствам не примешивалось ни капли осуждения. Порой ее охватывала такая тоска по Перу, которую она сама считала болезненной и ненормальной. Поэтому она приучилась скрывать свои чувства и вела себя сдержанно, даже когда оставалась наедине с Пером. Иногда со стороны могло показаться, будто она просто капризничает. И в то же время Пер до такой степени полонил ее сердце, что она могла бы простить ему все на свете.
Пер вдруг остановился и взглянул на часы.
– Тебе не пора на вокзал?.. Только, пожалуйста, не думай, будто я гоню тебя. Я, право же, очень благодарен тебе за то, что ты пришла. Но ты не любишь поздно возвращаться домой, а сейчас уже восемь.
Она посмотрела ему в лицо, все еще бледное и искаженное.
– А ты что будешь делать?
– Сяду работать… Взгляни на стол. Как видишь, меня ждет куча неотложных дел. Нельзя терять времени.
– Нет, нет, – сказала Якоба и крепко обняла его, словно желая оградить от опасности. – Тебе нельзя оставаться одному. Можешь отдохнуть раз в жизни. Да и стоит ли тебе садиться за работу? Ты все равно не сможешь отогнать грустные мысли, если будешь здесь один.
– Так ты останешься у меня?
– Нет… не сегодня… и не здесь, – покраснела Якоба. – Здесь так неуютно. Но ты поедешь к нам, слышишь? И заночуешь у нас. Комнаты для гостей всегда стоят наготове, и ты не причинишь никому ни малейшего беспокойства, а родители будут тронуты, если ты лично сообщишь им о смерти матери. Кстати, ты просто обязан так поступить. Идем, Пер, идем же. Завтра мы пойдем гулять в лес, далеко-далеко, и забудем все свои горести!
Утро встретило их пробуждение прекрасной солнечной погодой. Было уже довольно поздно, когда они спустились в столовую к чаю. Наскоро перекусили, потом, взявшись за руки, вышли в сад. Вчера вечером оба долго не могли сомкнуть глаз. Мысль о том, что они в эту светлую весеннюю ночь находятся так близко друг от друга, не давала им покоя. Наконец, все в доме заснули, и остаток ночи они провели вместе. Друг подле друга искали они желанного забвения от всех забот и печалей. Теперь они гуляли по зеленому саду, где капли росы падали с ветвей и листьев. В первой половине дня, когда все семейство, за исключением фру Леа, разъезжалось по своим делам, здесь воцарялись райская тишина и покой. И в лесу, куда они забрели из сада, все было совсем не так, как днем, когда по дороге мчались в клубах пыли экипажи и на каждой скамейке кто-нибудь сидел. Сейчас по лесу разносились одни лишь птичьи голоса. За все время они встретили только старичка, которого везли в кресле на колесиках; старичок ласково кивнул им, когда они проходили мимо.
Но Пер мало-помалу опять забеспокоился. Еще гуляя по саду, он стал каким-то рассеянным и все время напоминал, что ему надо быть в городе не позже двух часов, так как он должен навести справки относительно своего проекта в одном учреждении, работающем лишь до трех.
Сразу же после второго завтрака Пер уехал. В городе он нанял экипаж и направился в то ведомство, где служил его брат Эберхард. Он велел кучеру подождать и скрылся в подъезде большого грязно-серого здания, вытянувшегося вдоль мутного канала.
С тех пор, как Якоба год тому назад побывала в этом подъезде, кипучая деятельность Эберхарда и высоко развитое чувство долга были вознаграждены еще одним маленьким продвижением по бесконечной лестнице званий и чинов. На его прежнем месте за конторкой, у самой двери, стоял теперь другой – юный и подающий надежды хранитель традиций величественного государственного механизма, а сам Эберхард получил в свое распоряжение хотя и небольшой, но собственный кабинет с настоящим письменным столом и креслом. Впрочем, его черный сюртук с необычайно узкими рукавами, залоснившийся на локтях и спине от многолетнего прилежания, остался прежним. Галстук и башмаки Эберхард тоже не стал менять, невзирая на повышение по службе.
Когда Пер вошел, Эберхард сидел за столом и оттачивал карандаш с тем добросовестным тщанием и даже скрупулезностью, с какими принято оттачивать карандаши лишь в присутственных местах. Но, услышав через неплотно прикрытую дверь, как в прихожей кто-то негромко назвал его имя, он поспешно спрятал перочинный нож и схватил со стола какой-то объемистый документ.
С достоинством откинувшись на спинку кресла, он поднес бумагу к глазам и в такой позе ожидал появления посетителя.
– Войдите, – сказал он повелительным голосом, когда в дверь постучали, и одновременно поднял глаза над краем бумаги.
При появлении Пера он так удивился, что даже не успел притвориться равнодушным. С видом человека, наткнувшегося на привидение, он медленно поднялся, и чуть не полминуты братья молча глядели друг на друга.
Тут только Перу бросилось в глаза, до чего Эберхард похож на покойного отца именно сейчас, когда он стоит, дрожа от волнения и опираясь рукою на крышку стола. Застывшие складки в уголках рта, выбритый подбородок, старомодные узенькие бакенбарды, покрасневшие веки, неподвижный взгляд, негнущаяся спина – все это живо напомнило Перу отца, каким он его знал с детских лет.
Пер решил притворить дверь, чтобы они могли побеседовать без помех, и опустился на диван как раз против двери. Эберхард тоже сел.
– Причина моего визита тебе, вероятно, ясна, – начал Пер. – Я прочел в газете о смерти матери.
– Да, – ответил Эберхард после паузы и с явным усилием. – Мы думали, что ты еще за границей.
– Я вернулся с неделю тому назад.
– Ах, так! Значит, ты здесь уже давненько. Но, может быть, ты не знал, что мать переехала в Копенгаген?
– Вообще-то знал, – ответил Пер, глядя в сторону, и тут же спросил, долго ли мать болела.
Эберхард не спешил с ответом. Наконец, решившись, он после долгих размышлений, сообщил, что мать умерла скоропостижно и неожиданно для них всех.
– Славу богу, она не испытывала сильных страданий. Кроме обычной слабости, мы ничего не замечали вплоть до самых последних минут. Правда, она жаловалась, что ей трудно дышать, и беспокойно спала, но все это можно было легко объяснить ее прежним недомоганием, к которому мы уже привыкли. Утром, когда Сигне причесывала ее, она – чуть нетерпеливо – просила Сигне поторапливаться, потому что очень устала и хочет заснуть. Когда Сигне минут через десять заглянула к ней, она уже не могла говорить, только глаза открыла несколько раз, словно прощаясь, и отошла в вечность.
Последние слова Эберхард произнес несколько рассеянным тоном. Едва прошло чувство внезапности и улеглось первое волнение, Эберхард, как обычно, начал исподтишка разглядывать костюм Пера. Искоса, быстрыми взглядами он изучал шелковые отвороты его сюртука, перчатки, остроносые парижские башмаки и брильянтовые запонки на манишке. После чего возобновил свое повествование:
– Конечно, нельзя сказать, что мы совсем не были подготовлены к такому исходу, да и она сама тоже это понимала. Слишком долго она болела. У нее как будто было даже предчувствие близкой смерти. Она не только оставила точные и подробные распоряжения касательно похорон и раздела имущества, она даже написала прощальные письма тем из детей, кого не было с ней рядом. Есть письмо и для тебя… И запечатанный сверток. – Последнее было сказано после точно рассчитанной паузы, причем Эберхард бросил быстрый взгляд на Пера, чтобы узнать, какое действие возымело его сообщение. Затем он продолжал:
– Пока и то, и другое хранится у Сигне. Как я уже говорил, мы думали, что ты за границей, и даже не пытались переправить это тебе. А теперь уж и не знаю, как быть. Может, ты сам зайдешь за письмом? Ты застанешь нас всех в сборе. Ингрид и Томас тоже приехали, чтобы принять участие в похоронах. Хоронить ее мы решили рядом с могилой отца. Гроб отвезем на пароходе. Пароход отправляется завтра днем. А до этого мы хотим устроить небольшие семейные поминки у гроба, и, раз уж мы теперь знаем, что ты вернулся, нас очень огорчило бы твое отсутствие, – я смело могу сказать это от имени всей семьи. Вечером мы уедем поездом. Так распорядилась мать ради Сигне и Ингрид – они плохо переносят качку, а мать хотела, чтобы все были в сборе. Но мы приедем заблаговременно и сможем встретить гроб матери и вообще подготовить все необходимое для погребения. Гроб прямо с парохода доставят в церковь, а на следующий день состоятся тихие и скромные похороны. Мать решительно на этом настаивала.
Пер промолчал. Ни словом, ни взглядом не выдал он того, что творилось в его душе. Когда несколько минут спустя он собрался уходить, Эберхард спросил его почти дружески:
– А сам-то ты как поживаешь? Уезжать не думаешь?
– Думаю. Я скоро уезжаю в Америку. У меня там дела. А до отъезда я женюсь. Как ты знаешь, я помолвлен с дочерью Филиппа Саломона.
На сей раз ничего не ответил Эберхард. Невольно покосившись на брильянтовые запонки Пера, он опустил взгляд.
Пер встал.
– Да, я забыл сказать, – с видимым усилием проговорил Эберхард. – Поминки мы назначили на половину четвертого. Значит, если ты хочешь, чтобы мы все собрались вместе, то…
Пер покачал головой.
– Я считаю, что мне по ряду соображений лучше не приходить, – ответил он. – В частности, я не хотел бы нигде показываться без своей невесты, а ее присутствие здесь вряд ли будет уместно, к тому же я не уверен, что ее ожидает хороший прием.
Эберхард не ответил. Лицо его опять застыло, и на нем нельзя было прочитать, какое смятение охватило Эберхарда при одной лишь мысли о том, что к гробу его родной матери придет чужая светская дама, да еще вдобавок еврейка.
Пер откланялся и ушел.
В подъезде он встретил двух молодых людей. Они шли размеренным солдатским шагом, но при виде Пера сбились с ноги и так поспешно шарахнулись в сторону, что Пер невольно взглянул на них. Он увидел двух желторотых юнцов лет шестнадцати – семнадцати, провинциального, даже деревенского вида; из-под широкополых войлочных шляп грудтвигианского образца выбивались длинные волосы.
Пер сразу узнал их: это были его младшие братья-близнецы. Они шли к Эберхарду. Они тоже его узнали, что можно было понять с первого взгляда. Оба испуганно посмотрели друг на друга и вспыхнули от смущения.
Пер остановил их. В том, как они робко метнулись от него, были что-то трогательное. Ему даже стало совестно. Настроен он был весьма миролюбиво, а встреча с Эберхардом не утолила его потребности примириться с родней и тем самым хоть как-нибудь искупить свою вину перед матерью.
– Добрый день, – сказал он, протягивая им руку. Они не без колебаний решились пожать ее. – Вы к Эберхарду?
– Да, – в один голос ответили оба.
– Я как раз от него. Хотел узнать поподробнее о смерти матери.
При этих словах братья молча опустили глаза, и один начал ковырять носком башмака каменный пол.
Пер прочел упрек в их смущенном молчании; он нахмурил брови, хотя в глубине души совсем не рассердился. Весь боевой пыл, вся злость, которая поднялась в нем во время разговора с Эберхардом, растаяла при виде этих близнецов, столь безыскусно олицетворявших счастливую простоту и невинность родного дома. Хотя они выглядели очень по-деревенски – или, вернее, именно потому, – Перу очень хотелось притянуть к себе их головы и крепко расцеловать, так что он еле удержался от искушения.
Однако при всем желании душевно поговорить с братьями, он решительно не знал, что им сказать. Они держались очень отчужденно, и его общество явно стесняло их.
Тогда он еще раз взял их за руки, кивнул на карету, ожидавшую его у дверей, бросил несколько слов о своей работе и предстоящем отъезде и распрощался.
Но в карете волнение одолело его. Вместо того чтобы, как было обещано Якобе, вернуться в Сковбаккен и поспеть к обеду, он поехал домой. Он чувствовал глубокий внутренний разлад, и тут уж Якоба ничем не могла помочь.
В отеле портье подал ему визитную карточку. Пер прочел: «К. Ф. Бьерреграв, инженер-полковник в отставке».
– Он сам здесь был?
– Да, с час тому назад. Наверно, он что-нибудь написал на обороте.
Пер перевернул карточку и прочел: «Старый ветеран желает вам счастья и удачи в вашей патриотической борьбе».
У Пера даже голова закружилась. Он так и застыл с карточкой в руках и печально улыбнулся. Хотя сам он уже давным-давно забыл свое надменное пророчество, в теперешней сумятице чувств приветствие полковника показалось ему рукой божественного провидения, лишний раз доказывая нерушимость его сверхъестественного, непостижимого сговора со счастьем.
Пер взглянул на часы. Еще можно успеть на поезд так, чтобы быть в Сковбаккене к обеду.
– А помнишь, – сказал он Якобе, едва только они остались одни, – вы с Ивэном упрекали меня за мое поведение у Макса Бернарда именно из-за полковника Бьерреграва, да еще как упрекали.
– Не будем говорить об этом, – беспокойно перебила она.
– Нет, будем… Вот, смотри-ка. – И он протянул ей визитную карточку полковника.
– Он был у тебя?
– Да. Прочитай-ка на обороте! Ну, что ты скажешь?
Якоба действительно не знала, что сказать. Она была просто ошеломлена. С улыбкой – почти испуганной – она положила руки на его плечи и сказал:
– Знаешь, Пер, ты просто колдун.
* * *
На другое утро Пер отправился в гавань и разыскал там пароход, который, по его предположениям, должен был доставить тело матери в Ютландию. Из беседы со штурманом он выяснил, что их пароход действительно подрядился отвезти гроб, и, кроме того, узнал, на какой час назначена погрузка.
В бельэтаже дома, как раз против гавани, помещалось убогое кафе. Пер сразу приметил это кафе и незадолго до назначенного часа занял там столик у самого окна. Он заказал стакан пива и, закрывшись газетой, поджидал с бьющимся сердцем прибытия катафалка.
За окном припустил веселый летний дождик. Тем не менее на площади перед гаванью среди мешков, бочек и ящиков жизнь била ключом. До отплытия оставалось совсем мало времени. Со всех сторон подъезжали тяжелые подводы и скапливались вокруг подъемного крана, дожидаясь разгрузки. Лязгали и фыркали паровые лебедки; огромные ящики, железные балки, мешки с мукой, бочки с керосином взлетали со дна подвод, какое-то мгновение парили над открытым люком и затем исчезали в бездонной утробе корабля. Потом стали грузить здоровенную свинью, что стоило всем больших мучений. Двое тащили ее за уши, третий стоял сзади и упорно крутил свиной хвостик, словно ручку шарманки. Тем не менее свинья решительно не желала двигаться с места. Дождь и суета настроили всех на веселый лад, и упрямая свинья, которая визжала так, словно молила о заступничестве все земные и небесные силы, вызывала бурное ликование окружающих. Наконец, ее заставили взойти на трап, и она галопом промчалась по нему и исчезла под баком. Потом сцепились между собой два возчика, которые наехали друг на друга среди штабелей груза. Оба не могли податься ни взад, ни вперед и только было перешли в рукопашную, как появился полицейский, откатил несколько бочек и освободил проезд.
Дождь мало-помалу утих, но над городом по-прежнему тяжело нависло черное небо, и на фоне его вырисовывалась возле Кристиаисхавна красная крыша пакгауза.
Вдруг Пер заметил похоронные дроги, какие обычно нанимают, когда надо перевезти тело из дома в церковь или часовню. На козлах рядом с кучером сидел человек в рабочем костюме. Дроги остановились неподалеку от парохода. Следом подъехала карета, из которой вышли четыре человека – все его братья. Первым появился Эберхард, в цилиндре, обвитом крепом, в подвернутых узких брюках и с зонтиком; зонтик он тотчас же раскрыл, хотя дождь уже кончился. За Эберхардом вышел краснощекий Томас, викарий, и, наконец, младшие – близнецы.
Лебедка как раз поднимала с подводы последние тюки. Когда подвода отъехала, кучер катафалка тронул лошадей, чтобы подать его поближе к пароходу. Но по команде штурмана, который с капитанского мостика руководил погрузкой, катафалк остановился. Кучеру велели подождать. На пароход как раз грузили молодую, необъезженную лошадь, а это требовало времени. Сперва ее просто пытались втянуть на трап, как незадолго до того свинью, и поначалу все как будто шло гладко. Хотя бедняжка дрожала и хрипела от страха, так что из ноздрей у нее показалась розовая пена, ее заставили ступить на трап передними ногами, но в эту самую минуту один из буксирных пароходиков, которые непрерывно сновали взад-вперед по гавани, как на грех вздумал дать гудок. Тут лошадь совсем взбесилась. Пришлось поднимать ее на пароход, будто мертвый груз. Повернули стрелу корабельного крана, и она повисла над площадью, а животное тем временем втянули не то в станок, не то в загон высотой в человеческий рост и склоченный из толстых брусьев; по размерам в нем как раз хватило места для лошади. Под увесистые железные балки, выступавшие над верхним краем загона, подвели цепи. После этого начали крутить лебедку, и лошадь, оторвавшись от земли, сразу окаменела – медленно поплыла над головами грузчиков и опустилась на палубу.
Во время суматохи Пер не сводил глаз с катафалка. Он вообще не заметил всей этой сцены, хотя она привлекла целую толпу зевак. Только теперь подали знак кучеру, и он продвинулся вперед. Эберхард и остальные братья шли за гробом.
Мужчина в рабочем костюме, сидевший на козлах, уже подошел к мосткам, перекинутым над люком, где он и еще несколько человек принялись возиться с деревянным ящиком, локтя в три длиной. На крышке ящика был проставлен знак оплаты за фрахт.
Поспешно открыли катафалк, и показался плоский, без цветов и украшений, гроб. Двое грузчиков хотели пособить, но Томас не подпустил их. Он сам вместе с братьями перенес гроб в открытый ящик. Теперь ящик был заполнен почти целиком. В незанятое пространство напихали соломы, закрыли ящик крышкой и завинтили ее.
Некрашеный и не струганый ящик с драгоценным грузом стоял на мостовой, ничем почти не отличаясь от других ящиков и тюков, заполнивших мокрую от дождя палубу. А когда катафалк уехал, тут уж и вовсе никто бы не сказал, что эти доски со знаком фрахта скрыли целый угасший мир, человека, мать, чья жизнь была и богаче, и глубже, и содержательней, чем жизнь многих. Рабочие захватили ящик крюком, и по знаку машиниста лебедки ящик взмыл над землей, как взмывали до него мешки и бочки. Над открытым люком ящик застыл на мгновение, раздался крик «майна» и старая жена ютландского пастора, под лязг стальных тросов и шипение пара, заняла место между ящиками пива, бутылями водки и бочонками сахарного песку.
Лицо Пера, глядевшего в окно кафе, бледнело все больше и больше. Официант, давно уже не спускавший глаз со странного посетителя, который сидел совсем тихо и даже не прикоснулся к пиву, испуганно подскочил с вопросом: