Текст книги "Счастливчик Пер"
Автор книги: Хенрик Понтоппидан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 50 страниц)
На обратном пути Пер оказался рядом с братом Томасом. Томас был в полном облачении, потому что вместе с другими пасторами отпевал отца. Из всех братьев Томас, несмотря на разницу в летах, был ближе всего Перу, быть может потому, что и он, будучи ребёнком, немало настрадавшимся от отцовского деспотизма. В студенческие годы свободные веяния проникли в него куда глубже, чем того хотелось бы отцу, и не по доброй воле надел Томас облачение служителя датской официальной церкви – длиный, чёрный чехол, похожий на саван, который, кстати сказать, никак не гармонировал с его красными щеками и светло-голубыми младенческими глазами.
Пер заметил, что все эти дни, стоило им остаться вдвоём, Томас пытался разбить разделявший их ледок. Но Пер не желал примирения. Он настороженно относился к фарисейской незлобливости брата, хотя в былые дни именно это свойство помогало Томасу завоевать его доверие. И сегодня, возвращаясь с похорон, Пер всячески мешал Томасу разговориться. Ему было отчего-то не по себе, и он инстинктивно опасался пускаться в разговоры со своим благожелательным родичем.
Пришлось Томасу и на этот раз выбросить из головы задуманный план сближения, и остаток пути они прошли молча.
По возвращении домой все собрались упостели матери – она совсем ослабела и потому не могла пойти на похороны. После чрезмерного напряжения, в котором она жила так долго, сразу же за смертью отца наступил страшный упадок сил, и врач приказал дать ей полный покой. Вот отчего за все эти дни Пер почти не видел матери. Его только один раз позвали к ней, и он просидел несколько минут возле её постели; но у неё хватило сил лишь на то, чтобы задать ему несколько обычных вопросов о том, как он поживает.
Сегодня дело тоже свелось к нескольким ничего не значащим словам и рукопожатию, после чего Пер поднялся к себе наверх и начал укладываться. Ему не терпелось поскорее вырваться отсюда, и он решил уехать вечерним поездом.
Нельзя сказать, чтобы у него были основания в чем-нибудь упрекнуть своих близких. Не только Томас, но и все остальные братья и сёстры по молчаливому уговору старались быть с ним предусмотрительны, насколько это вообще было в их силах или насколько это позволяла им их совесть. Впрочем, Пер почти всё время сидел у себя в комнате или совершал длинные прогулки по городу и окрестностям; так он потратил целые сутки, но воспользовался случаем и побывал на недавно построенном цементном заводе возле Лимфьорда – завод этот давно занимал его.
Ни мать, ни братья, ни сёстры даже не заикнулись о его помолвке, а так как он не допускал и мысли, что Эберхард скрыл это от них, их молчание его озадачивало. С другой стороны, он был доволен, что в разговорах ни разу не было упомянуто имя Якобы, хотя теперь он больше не собирался порывать с нею. Это решение родилось после проведённой дома недели. Он как-то образумился, стал трезвее и рассудительнее. Хмельной задор, который обуревал его, когда он решил пуститься на завоевание золотого трона одного из финансовых королей Европы, выветрился без остатка после ночи, проведённой в мрачной комнате, у постели умирающего отца. Теперь он даже думать об этом забыл. Но именно потому, что он стыдился своей мысленной измены, ему не хотелось ни с кем говорить о Якобе.
В сумерки, когда все опять ушли на кладбище, к могиле отца, и мать, как было известно Перу, осталась одна, он спустился к ней попрощаться.
– Посиди со мной, сынок, – попросила она жалобным унылым голосом, который он хорошо знал с детства. – Мы с тобой так и не поговорили, а дети мне сказали, что ты уже собираешься уезжать.
– Да, мне пора за работу.
Мать подождала немного, не добавит ли он чего-нибудь ещё. Но, видя по всему, что он не намерен продолжать, заговорила сама:
– За работу?.. Мы даже не знаем, Петер Андреас, что ты делаешь и как живёшь. Ты был, кажется, в Германии… в Берлине?
– Был.
Мать опять подождала, прежде чем сказать:
– Да, мы с отцом понимали, что у тебя, вероятно, богатые покровители, раз ты можешь вести такой образ жизни. Ведь постоянной службы, сколько нам известно, у тебя нет.
Пер навострил уши. Теперь он понял, что мать так ничего и не знает о его помолвке. Значит, домашние скрыли это от матери, хотели избавить её от новых огорчений. А может… может, Эберхард ничего не рассказал ни родителям, ни братьям, ни сёстрам? Вообще, это на него похоже. Но если он и промолчал, то лишь щадя их чувства.
Пока Пер размышлял над этим вопросом, мать выдвинула ящик столика, стоявшего у изголовья постели, и что-то оттуда достала.
– До отъезда ты должен узнать, Петер, что хотел сказать тебе отец, прежде чем навек закрыть глаза. Он свято верил, что когда-нибудь ты образумишься и вступишь на путь смирения. Не проходило и дня, чтобы он не говорил об этом и не вспоминал тебя в своих молитвах. Но недавно, когда он узнал, что ты уехал за границу и что ему уже вряд ли суждено увидеть тебя, он попросил после его смерти послать тебе на память.
И она протянула Перу какой-то маленький предмет, тот самый, что достала из ящика. Это были старинные серебряные часы отца, которыми он очень дорожил и носил, пока не слёг. Он называл их единственным своим сокровищем на земле.
– У этих часов, – продолжала мать, – интересная история. Отец непременно рассказал бы её тебе сам, если бы мог ещё хоть раз поговорить с тобой. Теперь это придётся сделать мне вместо него. Выслушав историю, ты поймёшь, почему отец предназначал часы именно тебе.
Она перевела дыхание и с закрытыми глазами – так обычно лежал отец во время болезни – начала свой рассказ:
– Это случилось в те далёкие времена, когда отец твой был ещё подростком и учился в гимназии. Как-то раз он приехал домой в деревню, провёл там рождественские каникулы и уже собрался было уезжать обратно. Но тут дедушка попросил у него ключ от его чемодана, чтобы, как он сказал, проверить – всё ли хорошенько уложено, не забыто ли чего. Отец твой очень обиделся, – он вообще был крайне вспыльчив в молодости, – и уехал страшно злой, даже не попрощавшись как следует со своим отцом. Но когда вечером он добрался до гимназии и открыл чемодан, то увидел, что все вещи лежат точно в таком же порядке, в каком он сам уложил их. Видно было, что к ним никто не притронулся. Только в углу лежал маленький бумажный свёрточек… это оказались часы… те самые, которые ты сейчас держишь в руках. Дедушка решил подарить их твоему отцу и нарочно выдумал этот предлог, чтобы незаметно для отца засунуть часы в чемодан: пусть мальчик порадуется, когда вдали от дома начнёт раскладывать вещи. И, поняв это, отец разрыдался; он плакал о собственной неблагодарности, раскаивался в опрометчивом поступке, а потом оделся и в ту же ночь прошёл пешком сорок километров до родного дома и успокоился только тогда, когда хорошенько выплакался на груди у дедушки и попросил у него прощения. Теперь, мой сын, ты понимаешь, почему твой отец всю свою жизнь берёг эти часы как святыню. Помнится, он назвал их однажды божьим даром. Ибо в ту самую ночь, когда дух его смирился и он совершил трудный путь к дому отца своего земного, ему открылся и другой путь – путь к миру, свету и благостыне отца небесного.
Чем дальше шёл рассказ, тем тяжелее и тяжелее становились часы в руке у Пера. Когда мать умолкла, он не проронил ни слова. В комнате совсем стемнело. Мать открыла глаза, но уже не могла разглядеть его лица.
Больше они не разговаривали. Пер вскоре поднялся, и, целуя его в лоб на пощанье, мать шепнула ему:
– Да ниспошлёт тебе господь мир и покой.
Несколько минут спустя Пер ехал к станции. Братья и сёстры успели уже вернуться с кладбища, но Пер поехал один, решительно отвергнув все предложения проводить его.
Когда Сигне час спустя поднялась наверх в его комнату, она увидела на столе часы отца. Пер нарочно положил их на самом видном месте, чтобы их сразу же заметили и чтобы никто не подумал, будто они забыты в спешке.
Глава XIII
Пер опять вернулся в Берлин, но сразу понял, что беззаботные деньки миновали. Фритьоф за это время уехал домой, и теперь он был один как перст в большом чужом городе. Стояла поздняя осень. Во многих кафе и магазинах с самого утра зажигали свет, целый день с неба сеялась мелкая изморось, а когда дождь припускал всерьёз, на асфальте долго стояли озёра воды. Почти всё время Пер сидел у себя и занимался. Он надеялся напряженной работой заглушить уныние, которое привёз с собой из дому, но даже у себя в комнате он не находил ни покоя, ни уюта. Хозяйка его, фрау Кумминах – маленькая, неряшливая и неумытая женщина с здоровенной опухолью на шее, целые дни варила кислую капусту, у него в комнате дымила печка, а в довершение всего с верхнего этажа, где была швейная мастерская, с утра и до позднего вчера доносилось мерное стрекотание десятка машинок, что порой доводило его до исступления.
Чрезвычайная восприимчивость, которая развилась у Пера за последнее время, помогла ему открыть и теневые стороны жизни большого города. Вскоре после возвращения он на целом ряде мелочей вплотную ознакомился с бытом и нравами миллионного населения, и это знакомство подействовало на него самым удручающим образом.
Снимая комнату, он совершенно определённо договорился с хозяйкой, что она не будет пускать других квартирантов, которые могут помешать его работе, и хозяйка самым торжественным образом поклялась ему никого не пускать и даже показала предписание полиции, из коего следовало, что ей разрешается сдавать не больше чем две комнаты – те самые, что она и сдала Перу. К тому же во всей квартире только и было что эти две комнаты да ещё крохотная полутёмная каморка за кухней, куда влезала одна лишь узкая железная койка и где спала фрау Кумминах. Несмотря на всё вышесказанное, спустя несколько дней Перу стало ясно, что в квартире, кроме него, живёт по крайней мере ещё один человек. Несколько раз его будил по ночам мужской кашель, и, прислушавшись, он обнаружил, что кашель доносится из передней, точнее из закутка между её потолком и нишей, заменявшей шкаф. Пер учинил хозяйке допрос с пристрастием, но языкастая старуха клялась и божилась, что на неё возводят напраслину. Когда же в одно воскресное утро Пер застал на кухне молодого бледного паренька, который сидел перед осколком зеркала без пиджака и брился, у хозяйки и тут нашлось объяснение. После этого Пер отказался от дальнейших попыток выяснить истину, хотя теперь он сильно подозревал, что во всех углах и закоулках квартиры ютится не один, а несколько постояльцев. Как-то ночью он услышал одновременно и знакомый кашель, и храп, густой и раскатистый, причём, насколько он мог судить, храп этот доносился не из комнаты хозяйки. Порасспросив людей, Пер узнал, что официальный квартиросъёмщик служит для многих хозяев ширмой, прикрывающей бесконтрольную сдачу жилья всяким бесприютным личностям, которыми кишмя кишит большой город; причём это не какие-нибудь проходимцы или бездельники, те, кому не по карману порядочный ночлег, а публика сравнительно состоятельная: приказчики, фабричный люд, парикмахерские подмастерья, официанты и тому подобное, то есть те, для кого постоянная квартира была бы излишней роскошью. Свободное время они проводят на улице, в пивных, на танцульках и в публичных домах, им нужно только место, где можно бы ночью вздремнуть несколько часов. Добра у них нет никакого, кроме того, что на них надето, и они свободно кочуют из одной части города в другую. Отчаянная борьба за существование, ни на мгновенье не прекращающаяся в больших городах, навязала им этот образ жизни, и очень скоро они привыкли к нему и стали находить его совершенно естественным. Кто привык бродяжить, кто ни с чем и ни с кем не связан, тому легче добыть себе пропитание. Домашний уют, покой, обеспеченное существование – понятия, совершенно чуждые для таких людей, они даже не тоскуют по этим благам. На что им жаловаться? Просто у них другие вкусы, только и всего.
Однажды рано утром Пер услышал, что его хозяйка разговаривает в передней с каким-то мужчиной. Это оказался полицейский, пришедший, чтобы получить сведения о парикмахерском подмастерье, которого ночью доставили в одну из городских больниц и который указал этот адрес как свой «ночной приют». Подмастерье сидел в пивной, но вдруг у него хлынула горлом кровь, и вскоре после прибытия в больницу он скончался. Когда фрау Кумминах, дотоле молчавшая, услышала такие слова, она вдруг обрела дар речи. Что это ещё за выдумки? Полиции ведь отлично известно, что у неё не может быть никаких постояльцев. Какой-то парикмахер! Ну как они могли подумать, что порядочная женщина, у которой самые благородные жильцы, пустит к себе в дом нищего бродягу, грязного оборванца, да ещё ко всему чахоточного, да ещё такого, который подыхает прямо на улице!
Пер весь похолодел, услышав это надгробное слово, посвященное его незнакомому сожителю. Что все сказанное относится к молодому человеку, который по ночам обитал где-то в передней под потолком, он ни минуты не сомневался, кстати же, с тех пор он уже ни разу не слышал за стеной знакомого кашля. Пер никак не мог отогнать от себя мысль о том, что ожидает его самого, если он вдруг заболеет здесь и ему понадобится уход. Теперь, когда он чувствовал себя не вполне здоровым, для такого беспокойства было тем больше оснований. Он простудился по дороге из дому и никак не мог оправиться в эту мокрень.
Отчасти и по этой причине он так много сидел дома. Он не пытался возобновить знакомство с собратьями Фритьофа по искусству, не ходил в кабачок на Лейпцигерштрассе, а обедал в соседнем ресторанчике. У тайного коммерции советника он тоже больше не показывался.
В своём одиночестве Пер почти каждый день писал Якобе, и, хотя он изо всех сил пытался скрыть одолевавшее его беспокойство, каждая строчка писем выдавала его с головой. О себе самом он, против обыкновения, почти ничего не сообщал, Зато наиподробнейшим образом живописал берлинские обстоятельства или развлекал Якобу сумбурными россказнями о фрау Кумминах, об умершем парикмахере или о вечном и неизменном запахе кислой капусты.
Между тем наступил конец ноября. В один прекрасный день Пер получил через Ивэна письмо от «Блекбурн и Гриз» – той самой английской строительной фирмы, куда Пера порекомендовал тесть. Правда, фирма отнюдь не предлагала ему определённого места, зато она разрешала ему настоящим письмом на практике ознакомиться с изучаемым предметом, понаблюдав за ходом проводимых фирмой ирригационных и мелиоративных работ. Но это и было теперь для него чрезвычайно важно, и он решил немедленно покинуть Берлин. Он и так уже выжал из Берлина всё, что мог, да и перемена воздуха, без сомнения, пошла бы ему на пользу. О самом Дрезаке, где велись инженерные работы, он знал только, что это маленький городок в австрийских Альпах. Он решил перезимовать в Дрезаке, когда начнётся оттепель, поехать в Вену и Будапешт, а потом к устью Дуная и взглянуть, какие осушительные работы ведутся там. А уж оттуда, через Париж и Лондон, прямым ходом отправиться в Нью-Йорк.
По дороге Пер остановился в Линце, специально, чтобы посмотреть девятисотфутовый виадук. В Линц он прибыл под вечер и отсюда впервые увидел розовато-белые вершины Альп. В лучах заходящего солнца они плыли над вечерним туманом, словно отблеск минувших времён. На другой день Пер был уже в самом сердце гор; поскольку погода стояла прекрасная и ему вдобавок порядком наскучила болтливая компания путешествующих немцев, которые всячески навязывались в приятели, он сошёл с поезда на маленькой станции и, забыв про мало приспособленное для прогулок время года, провёл остаток дня на свежем воздухе. Ему чудилось, будто его зовёт голос необъятной снежно-каменной пустыни. И этот голос манил всё выше и выше и сулил таинственное освобождение от всего, что доселе тяготило и угнетало его.
Один, без проводника, шёл он туда, куда вела его горная тропинка, которая, извиваясь, карабкалась вверх по голому и крутому склону. На станции его предупреждали, чтобы он никуда не уходил без проводника, но он поборол чувство скованности, охватившее его в этой непривычной обстановке, и смело пустился в путь… Так вот они какие, горы! Он глубоко вдыхал терпкий, холодный воздух, глядел на облака, которые проплывали глубоко под ним в долине, и ощущал такую близость к природе, как никогда в жизни.
Когда он был ребёнком, он любил играть в лесу и на лугу и всегда рвался, туда, чтобы хоть ненадолго почувствовать себя свободным и забыть домашний гнёт. С тех пор ему не случалось бывать так близко к природе. Он торчал у себя дома в Нюбодере, изучал природу по книгам и картам и кощунственно превращал её в склад материалов для своих преобразовательных устремлений. Природа – это были просто камни и земля, и их полагалось использовать так-то и так-то. При виде какого-нибудь поля он тут же начинал думать про нивелиры и мерные ленты; стоило ему выглянуть из окна вагона, как его фантазия начинала незамедлительно перестраивать проносящуюся мимо местность, прокладывать новые дороги, осушать болота, возводить мосты, и рыть каналы.
Да и теперь не сама красота природы произвела на него такое сильное впечатление. Гармония красок и линий по-прежнему ничего не говорила его сердцу. Но к величию, к таинствам её он стал очень восприимчив сейчас, когда его наполняло непонятное беспокойство. Бесконечная протяженность материи, могущество форм, глубокая, как вечность, тишина вызывала в нём странные, незнакомые ранее мысли и настроения.
А точнее сказать, его занимала даже не столько сама природа, сколько чувства, пробуждаемые ею при полном одиночестве. Он уже поднялся на несколько тысяч футов, впереди расстилалась бескрайняя снежная равнина. Равнина полого поднималась вверх, голая ржаво-серая гряда, подсвеченная лучами уходящего солнца, перерезала её. Пер запыхался от долгого подъёма, он то и дело останавливался, чтобы перевести дух. Пока он стоял, опершись на палку и разглядывал дикую и молчаливую пустыню, он не переставал удивляться своим ощущениям. Он спрашивал себя, почему длительная прогулка среди безжизненных камней в однообразной невозмутимой тишине может так манить и возвышать душу человеческую? Как могло получиться, что одно из проявлений небытия, полное отсутствие звуков наполняет душу торжественным чувством свободы? Быть может, внутренним слухом он всё же улавливает какие-то звуки? И по-своему правы верующие, когда говорят об общении с «потусторонним миром»? Быть может, существуют в мировом пространстве такие звуковые колебания, которые недоступны человеческому уху? И то, что мы называем смертью, не есть ли это просто иная форма бытия, которая доступна лишь непосредственному восприятию пробудившейся «души»?
Пер вспомнил, как один пастор, который произносил речь на могиле его отца, назвал тишину в природе «гласом всевышнего». Этим он хотел объяснить, почему древние пророки в минуты сомнения и бессилия бежали в безлюдную пустыню. Глас всевышнего!..
Всё это правильно в том смысле, что лицом к лицу с мировым пространством, пустым и немым, ум человеческий бывает охвачен той «боязнью пустоты», которую уже наши предки приписывали всему сущему. Боязнь порождала галлюцинации, галлюцинации – новую боязнь, так это и шло сквозь века, пока, наконец, люди не сотворили себе бога и не заселили ад и рай.
Он поднялся ещё шагов на сто и снова остановился, чтобы отдышаться. Куда ни кинешь взгляд – всё та же ледяная пустыня, всё тот же безжизненный покой. Укутанные снегом каменные громады внушали невольный трепет перед теми силами, которые разгулялись во мраке первобытной ночи, когда создавалась наша мать-земля. И пока Пер предавался созерцанию, у него возникло головокружительное чувство, будто эти далёкие дни вплотную подошли к нему. Время удивительно, непостижимо сжималось, когда он глядел на эти неподвижные, застывшие в равнодушном покое каменные громады, которые оставались такими же голыми и неприступными, как миллион лет тому назад, когда они только что, как сказано в библии, «вышли из рук творца». Творца ли? Раскалённая туманность! Распад солнечной системы!.. А потом? Пустота! Пустота! Ледяной холод! Мёртвая тишина…
Только под вечер возвратился Пер на станцию. Здесь уже начали тревожиться, а в гостинице, где он оставил свои вещи, даже поговаривали о том, чтобы выслать людей на поиски. Он устал после утомительного дня, голова отяжелела от избытка мыслей, и он хотел как можно скорей лечь в постель, но у него нашлось другое занятие. Ещё с утра, сразу по приезде, он заметил, что в городке творится что-то необычное. Ворота гостиницы были увиты зеленью, прислуга совсем сбилась с ног, а хозяин едва урвал свободную минуту, чтобы показать Перу его комнату. Сейчас выяснилось, что сегодня здесь справляют свадьбу. Народу собралось тьма-тьмущая, и его тоже пригласили принять участие в празднестве. Сначала он было отказался, но не успел он ещё подняться к себе, как в дверь постучали, и в комнату вошли, взявшись за руки, две молоденькие девушки. Они низко присели, после чего, подталкивая друг друга локтями и хихикая, наперебой произнесли длинную речь, из которой он разобрал только, что жених и невеста просят оказать им честь и быть их гостем. Ничего не поделаешь. Пришлось идти и всю ночь напролёт есть, пить и танцевать, пока не зашумело в голове.
Конечно, если разобраться, – хозяевам не оставалось ничего другого, как пригласить его, но гостеприимство их превосходило все границы. Мужчины чуть ли не подсовывали ему своих жён, лишь бы угодить гостю. В подворотне, высокой и просторной, как амбар, грохотали под гармонику и цитру подбитые гвоздями сапоги. В зале накрыли два длинных стола. На одном столе лежала целиком зажаренная коза с позолоченными рожками. Вино подавали в больших жестяных кружках. За ночь все перепились, и в отношениях между мужчинами и женщинами стали проскальзывать такие вольности, которые никак не вязались с обилием распятий и образков, украшавших дома и выставленных здесь вдоль всех дорог.
Под конец Пер начал находить вкус в этой деревенской вакханалии. Он вспомнил, как Фритьоф вечно доказывал, будто лишь дети природы знают истинное счастье. Им стоит разок-другой склониться перед парой дощечек, сколоченных крест-накрест, – и вот уже разрешены все загадки жизни, и не о чём больше печалиться и горевать.
Вначале Пер собирался на следующее утро ехать дальше, но прошёл день, потом другой, потом ещё много дней, пока он сдвинулся с места. На свадьбе он познакомился с одной девушкой, из-за которой и застрял здесь. Это была молоденькая крестьянка, довольно плотная и неповоротливая, как это вообще свойственно альпийским женщинам. У неё был забавный вздёрнутый нос и волосы цвета спелой ржи – любимый цвет Пера. Они случайно оказались соседями по скамейке, куда Пер присел, чтобы поглядеть на танцующих. Мало-помалу разговорились. Сперва они почти не понимали друг друга. Это очень смешило обоих, и скоро они подружились. Ей было двадцать два года, жила она поблизости от города, вместе с матерью, которая за несколько монет по двадцать гульденов охотно согласилась закрыть глаза на всё происходящее.
Новая связь захватила Пера, и он с безграничным пылом отдался ей. Дело здесь было, конечно, не в одном только физическом влечении. Как и большинство его чувств, здесь главное шло от ума, а не от сердца, и вдобавок он глубоко стыдился своей неверности Якобе. Но ему просто необходимо было уйти от бесплодных умствований, которые непрестанно терзали его после смерти отца и которые могли (теперь он это осознал) довести его до помешательства. Он понял, что ему надо всеми силами избегать одиночества; когда он не сидел у своей девушки, то спускался в трактир и проводил там время в обществе хозяина и других обитателей городка. Вино лилось рекой, разговор не умолкал ни на минуту, воздух в комнате синел от табачного дыма, а народу вокруг Пера становилось всё больше и больше, и все новые, самые невероятные слухи о происхождении Пера и его несметных богатствах расходились по городку.
Через неделю он вдруг собрался и поехал дальше. Разгоряченная винными парами толпа провожала его до станции, а белокурая девушка сидела тем временем у себя дома на кровати и горько плакала.
Но тень отца неотступно шла за ним.
* * *
Дрезак лежит в узкой, забытой солнцем расселине. Расселина протянулась мили на полторы, по дну её бежит горный поток, образуя бесчисленное множество маленьких водопадов. Склоны гор по обеим сторонам ущелья поросли лесом чуть не до самого гребня, а с юга горизонт закрывает огромная голая скала ржаво-серого цвета, её снежная вершина почти круглый год окутана облаками, и называется эта скала Хохголлинг. Городок приткнулся как раз у её подножья и состоит из одной-единственной улицы – два ряда деревянных домишек, тесно прижатых друг к другу. По правому берегу потока тянется просёлок, просёлок переходит в улицу, улица без конца петляет и всё время идёт в гору. Чуть пониже городка поток огибает невысокий, сильно выступающий вперёд утёс, здесь высится полуразвалившийся старинный замок, похожий на зуб; в замке разместился суд. А повыше городка вознёсся в небо, как стрела, кроваво-красный шпиль церкви.
Всего лишь девять месяцев тому назад по обе стороны горной реки тянулись тучные луга, а возле самого могучего водопада стояли две лесопильни и одна мельница. Теперь дно расселины превратилось в хаотическое нагромождение сланцевых глыб, куч гравия, обломков скал и поваленных деревьев. Десятки деревьев лежат, задрав корни к небу и уткнувшись верхушками в глинистый ил. Там и сям среди огромных валунов и вывороченных корней торчат ещё кой-какие остатки – то прогнившая балка, то заржавевшие части машины. Всю нижнюю часть городка вместе с железнодорожной станцией смыло в одну весеннюю ночь, когда Хохголлинг после целой недели обложных дождей встряхнул своими снежными кудрями. Вода хлынула так внезапно, что люди повыскакивали из домов в одном белье. Пять человек и с полсотни коров унесло потоком и разбило о скалы.
Только спустя восемь месяцев с грехом пополам удалось расчистить железнодорожную линию. Смытые участки просёлочной дороги на подступах к Дрезаку временно заменили деревянными мостками. Кроме того, произвели несколько взрывов, чтобы заставить реку изменить русло. Здесь намеревались устроить запасной сток, в обход того утёса, на котором лежали развалины замка и который послужил отчасти причиной наводнения. На восстановительных работах было занято до сотни человек, здесь же, в Дрезаке, проживали сейчас три инженера фирмы «Блекбурн и Гриз».
Пер поселился у вдовы шорника, почти в самом центре городка; вдова занимала коричневый бревенчатый домик с черепичной крышей и крытым балконом, который выходил на долину. Пер снял у неё на верхнем этаже две просторные, но тёмные комнаты с низкими потолками и устроился в них по-походному, отчего, разумеется, они не стали уютнее. Несмотря на болезненную любовь к порядку и пристрастие к комфорту, у Пера совершенно отсутствовала способность создавать уют вокруг себя, – казалось, что его внутреннее беспокойство незамедлительно накладывает отпечаток на всякое помещение, куда он въезжает. Из кабинета вела дверь на балкон, здесь он частенько стоял первое время по вечерам, закутавшись в плед, и глядел, как искрятся в лунном свете снежные склоны Хохголлинга по ту сторону мрачного ущелья. Глубоко под ним бушевал во мраке поток. Пер отчётливо различал его стремительный и неровный бег среди нагромождения гранитных глыб, потому что там и сям его подсвечивали сторожевые огни, зажженные в тех местах, где днём производились взрывы.
Торжественное и в то же время гнетущее чувство бессилия перед лицом могучей природы, возникшее у Пера – при первом взгляде на каменные громады Альп, стало здесь ещё острее. И Пер, победоносно возвестивший в своей книге о том, что человечество, которое было доселе жалким рабом стихий, скоро запряжет гром в свою триумфальную колесницу и будет погонять его бурей вместо бича, теперь, глядя на эти страшные разрушения, не мог не признать, что человечество, как и прежде, всецело зависит от природы. Прожив здесь несколько недель, он написал письмо Якобе, нетерпеливо ожидавшей, когда же он открыто выступит в защиту своей наконец-то опубликованной брошюры, против злобных нападок прессы.
«Ты спрашиваешь, читал ли я «Индустритиденде», и тебя, кажется, удивляет, что я никак не ответил на этот уничижительный приговор моей книге. А почему, собственно, я должен был отвечать? И какое значение может иметь эта критика? Ты пишешь, что ты порадовалась бы, глядя, как я разбиваю своего противника в пух и прах, как его ошибочные расчёты расползаются под моей рукой, словно изъеденный молью чулок. Боюсь, что ты приняла случившееся слишком близко к сердцу. Господи боже мой, ведь речь идёт о самой обыкновенной книге, и вдобавок о такой, которой я и сам теперь не вполне доволен. Кой-какие места представляются мне просто мальчишеством, их бы следовало выпустить. Помимо того – как это ни печально – нельзя не признать, что пока мы лишь в незначительной мере утвердили своё господство над природой; здесь и следует главным образом искать объяснение того факта, что очень многие, даже среди сравнительно образованных людей, видят в природе лишь выражение неизменного могущества и воли вечного творца».
Якоба так и не ответила на это письмо, и Пер больше никогда не заговаривал с ней ни о своей книге, ни о её судьбе. В глубине души он вовсе не был огорчён тем молчанием или, вернее сказать, равнодушием, с каким встретила его книгу печать, если не считать мало популярной «Индустритиденде». И вообще, его зимние письма становились всё реже и раз от раза короче. Он больше писал теперь о погоде, о восстановительных работах и тому подобном, рассказывал всякие события из жизни городка, чаще в юмористическом тоне, призванном скрыть тот нравственный кризис, который он теперь переживал и значение которого он только сейчас осознал до конца.
Да, кстати, и жизнь его была не слишком богата событиями, за исключением таких, о которых он просто стыдился писать. Он ежедневно встречал на работах инженеров фирмы «Блекбурн и Гриз», но пока ещё не сблизился с ними. Это были три невозмутимых любителя виски, они исколесили весь мир вдоль и поперёк и относились к Перу – «гренландцу», как они его окрестили, с обидной снисходительностью, помимо всего прочего и за то, что он из рук вон плохо говорил по-английски. Однако, в отношениях произошла перемена после того, как он отпраздновал вместе с ними сочельник в трактире «Добрый сосед», где они были завсегдатаями. Он так напоил их, что двое тут же заснули мёртвым сном на хозяйской постели, а третьего доставили домой на тачке. Пер решил, что теперь его честь спасена, – и действительно, все три инженера с этого дня начали относиться к нему совсем иначе. Впрочем, он по-прежнему не навязывался к ним в друзья и бывал у «Доброго соседа» лишь изредка.