Текст книги "Счастливчик Пер"
Автор книги: Хенрик Понтоппидан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
– Вы не больны?
Пер недоуменно взглянул на него. Он совсем забыл, где находится; ему вдруг почудилось, что пол под ним вздыбился, а стены падают прямо на него.
– Принесите коньяку, – попросил он, потом выпил две рюмки подряд, и щеки его чуть порозовели. В ту минуту, когда тело его матери повисло над землей, будто обычный тюк с товаром, все потемнело вокруг него, и, словно при блеске молнии, он увидел внезапно обнажившиеся глубины бытия; там было мрачно и холодно, там была скованная вечным сном равнодушная ледяная пустыня, вроде той, которую он видел, первый раз очутившись в Альпах.
Когда он снова смог взглянуть на корабль, там уже шла полным ходом погрузка мешков и бочек.
На набережной стояли братья, а рядом с ними тот самый человек в рабочей блузе. Эберхард добросовестно отсчитывал деньги в его протянутую руку. Получив их, рабочий несколько помешкал, явно рассчитывая на чаевые, но ничего не дождался. А братья спокойным, размеренным шагом удалились один за другим.
Пер все сидел. Он не мог уйти, хотя стал предметом живейшего внимания остальных посетителей. Он хотел до последней минуты быть рядом с матерью. Страшно было подумать, что она останется одна-одинешенька, всеми забытая и покинутая. И вдруг у него мелькнула спасительная мысль: ему вовсе незачем расставаться с ней на этом берегу. Он может последовать за ней, и никто не узнает этого, он может тайно сопровождать ее, как почетный караул, может пересечь ночь Каттегат, рано утром сойти с парохода у любой пристани в устье фьорда, а потом около полудня добраться до ближайшей железнодорожной станции на восточном побережье Ютландии и уже к вечеру вернуться в Копенгаген.
Он взглянул на часы. До отплытия оставалось неполных два часа, значит не могло быть и речи о том, чтобы лично известить Якобу – единственного человека, которому следовало знать об этой поездке. Ничего не поделаешь, придется просто написать ей.
Но когда, вернувшись домой, он обмакнул перо в чернильницу, ему стало ясно, как трудно при такой спешке вразумительно объяснить в письме причины своего поступка. Поэтому он велел принести телеграфный бланк и набросал коротко самое необходимое, после чего принялся укладывать чемоданчик. Но тут вдруг вспомнил про полковника Бьерреграва, да так и застыл с парой сапог в руках.
Скорей всего полковник уже сегодня ждет ответного визита. Отложить визит хотя бы на несколько дней – это бестактность, которая нарушит отношения, могущие сослужить ему сейчас неоценимую службу. Что же делать?.. Ничего другого не остается, надо написать и полковнику. И так: «Ввиду безотлагательной поездки…»
Немного спустя Пер уже сидел в карете и ехал по направлению к гавани.
Переезжая через Зунд, он вдруг сообразил, что, раз уж он попадет в Ютландию, можно заодно побывать и в Керсхольме и навестить, как было обещано, баронессу и гофегермейстершу. Его охватила настоящая тоска по двум старым приятельницам, так по-матерински к нему относившимся, а кроме того, у него была и задняя мысль весьма практического свойства. С самого возвращения в Данию его не переставала мучить постоянная зависимость от будущих тестя и тещи, которые по-прежнему оставались чужими для него людьми. Правда, Филипп Саломон ни разу ни единым словом не обмолвился об их денежных взаимоотношениях, но тем не менее зависеть от него Перу было крайне неприятно. И, кроме того, если ехать в Америку, опять нужно занимать деньги, для чего и может пригодиться баронесса, ибо последняя по собственной инициативе предлагала, вернее, даже навязывала ему денежную помощь.
* * *
Когда телеграмму Пера принесли в Сковбаккен, Якоба сидела у себя наверху. Нимало не подозревая о мыслях, которые весь день занимали Пера, она после завтрака отправилась в город за покупками и заодно думала побывать у него в отеле. Когда портье сказал ей, что Пера нет дома, она смутилась, ничего не велела передать и даже не оставила своей карточки. После этого она некоторое время разъезжала по городу, втайне надеясь встретить Пера и одновременно боясь этого, ибо знала, как неприятны ему такие случайные встречи. Наконец, дождь прогнал ее домой.
Но и дома она не находила себе места. За последние дни на нее напала странная суетливость, которая заставляла ее некстати браться за никому ненужные дела. Мысли ее были заняты только подготовкой к совместной поездке в Англию. Все, что не имело прямого отношения к их «второму свадебному путешествию», как она про себя его именовала, Якоба старалась выкинуть из головы, чтобы никакие страхи, никакие заботы или тревоги не бросили тени на их обновленную близость. В те две коротеньких недели, которые им всего-то и суждено провести вместе, они будут жить одной любовью и для одной любви. Она должна до конца утолить пламенную жажду жизни, пока не настали черные дни.
Получив телеграмму, Якоба побледнела, невольно охваченная мрачным предчувствием, которое уже секунду спустя показалось ей беспричинным. Собственно говоря, в поступке Пера не было ничего необычного. Она убеждала себя, что с его стороны вполне естественно и даже похвально отдать своей матери последний долг. К тому же, через каких-нибудь два дня они опять будут вместе.
И все же, когда она перечитала телеграмму, страх вновь охватил ее. Теперь уже, сколько она ни вчитывалась в скупые строки, она с каждым разом все больше и больше вычитывала между строк. Чуть не каждое из двадцати слов вызывало у нее вопрос. Как ему пришла в голову эта мысль? Не виделся ли он с кем-нибудь из родных? Почему он дал телеграмму в самую последнюю минуту? Почему уехал не попрощавшись?..
Она сидела, подперев голову рукой и уронив телеграмму на колени. Уже смеркалось, сумерки ползли изо всех углов маленькой комнаты, и от этого тяжелые предчувствия становились все более зловещими.
Она думала о том, как много он скрывает от нее, несмотря на все ее мольбы быть доверчивее и откровеннее, и как мало она знает о его заботах, его планах, его замыслах; думала и спрашивала себя: удастся ли когда-нибудь преодолеть эту скрытность, непостоянство и замкнутость, которые причиняют ей столько страданий?
…А в зале тем временем веселье было в полном разгаре. В гости к Саломонам приехали знакомые с близлежащих вилл, и Нанни, всегда привозившая из города кучу самых свежих новостей, руководила беседой. Она без умолку хохотала, правда, несколько натянуто, так как была чрезвычайно разочарована, не застав здесь Пера.
Впрочем, за последнее время ей вообще не везло в этом смысле, так как Пер бывал в Сковбаккене крайне нерегулярно. Хотя она заранее производила сложные расчеты, чтобы не упустить его, она либо являлась тотчас после его отъезда, либо бывала вынуждена уехать как раз перед его приездом. Под конец, она буквально заболела от мучительного желания увидеть Пера. О мести она уже больше не думала. По поведению Якобы она заключила, что Пер ни в чем не покаялся, и после этого Нанни честно призналась себе, что просто-напросто влюблена в него. Своим молчанием, которое она приписывала исключительно заботам Пера о ее благе и которое, как ей казалось, свидетельствует о тайной нежности, он целиком завоевал ее крохотное сердечко.
Ее больше не пугала мысль о том, чтобы ради Пера поставить на карту и свое замужество, и все честолюбивые мечты, с ним связанные. Теперь она не побоялась бы даже вступить со своей сестрой в самую ожесточенную борьбу. Когда она услышала об их предстоящей свадьбе, это только подхлестнуло ее хищнические устремления. Она не хотела уступать Якобе этого обаятельного, красивого, статного мужчину с алыми губами. Вспоминая о прикосновении этих губ, она просто изнывала от страсти.
И вот сегодня он опять не явился!
Не одна только Нанни с нетерпением ожидала его. Ивэн тоже беспокойно сновал взад-вперед по террасе и то и дело поглядывал на часы.
У Ивэна были весьма важные новости. Он получил письмо от адвоката Хасселагсра, в котором тот просил сообщить ему адрес Пера, так как они совместно с землевладельцем Нэррехаве и другими господами хотели завтра же побывать у него. Ивэн надеялся застать здесь Пера именно в это время; но, узнав о телеграмме, понял, что это сулит неудачу, и поспешил на станцию, рассчитывая разыскать Пера в городе.
Уже совсем стемнело. Вошла экономка и закрыла двери в сад, потом на столах и консолях расставили зажженные лампы.
Якоба не появлялась. Даже когда подали чай, она не сошла вниз, хотя ее настойчиво звали. Нанни, тоже прослышавшая о телеграмме, восприняла это как доброе предзнаменование. И так, свадьба расстроилась! Родители стараются не говорить об этом, значит и они не верят в предстоящую свадьбу.
Некоторое время развлекались музыкой, а когда пробило одиннадцать, гости стали разъезжаться. Однако, Нанни на сей раз дерзнула пренебречь категорическим запрещением Дюринга и заночевала в Сковбаккене, ибо надеялась, что уж на другое-то утро Пер непременно придет.
В эту минуту вернулся из города Ивэн с растерянным выражением лица. Когда все гости разошлись, он спросил у Нанни и родителей:
– Якоба не выходила сегодня?
– Нет, а что?
– Сидениус уехал.
– Уехал? Куда?
– Куда-то в Ютландию. В отеле сказали, что он вернется через несколько дней.
– Ах да, он уехал на похороны, – сказала фру Леа. Вот о чем он, вероятно, сообщил Якобе.
– Ты права, но все-таки это очень странно… уехать вот так, не сказав ни слова. И уехать именно сейчас, – добавил Ивэн и поведал семейству о письме, которое получил от Хасселагера, и о визите полковника, который так и остался без ответа.
Фру Саломон вопросительно взглянула на мужа, но тот промолчал. Он поставил себе за правило не высказываться по адресу своего будущего зятя. Поэтому он только покачал головой и сказал:
– Ну, детки, пора спать!
* * *
Пароход, на котором плыл Пер, давно уже вышел в открытое море.
Словно исполинский саркофаг, скользил его огромный черный корпус по спокойной глади моря, в туманной мгле белой ночи, а клубы дыма окутывали его траурным крепом. Черное, затянутое облаками небо тяжело нависало над ним. Но кое-где сквозь разрывы облаков проглядывали робкие звездочки, – словно глаза ангелов, провожали они траурное шествие.
Пер одиноко сидел на средней палубе, закутавшись в пальто и глядя на воду. Он постарался устроиться как можно ближе к тому месту, где стоял гроб матери.
Остальные пассажиры мало-помалу отошли ко сну. Давно уже смолкли голоса в каютах и кубрике.
По капитанскому мостику быстрыми шагами расхаживал вахтенный штурман, на корме через равные промежутки били склянки. А кроме них, ни звука не было слышно на большом корабле, если не считать размеренного стука работающих машин и корабельного винта да время от времени скрежета кочегарских лопат.
На юго-западе вспыхнул над горизонтом Гессельский маяк.
Вскоре сменилась вахта на капитанском мостике и у рулевого колеса; Пер заметил, что при смене первый и второй штурман говорили о чем-то, понизив голос.
И опять кругом воцарилась глубокая тишина и покой.
Но сам он не помышлял о сне. Он хотел быть как можно ближе к матери. Да и все равно он не смог бы сейчас заснуть.
…Как много воспоминаний детства вставало перед ним в эту ночь, когда он неподвижно глядел на светящуюся поверхность моря. До сих пор он ни разу еще не пытался создать себе четкого и законченного представления о своей матери. Как сама она при жизни оставалась в тени из-за властной фигуры отца, так и воспоминания о ней были омрачены неприятным чувством, с которым Пер вспоминал его. Лучше всего Пер помнил ее в долгие годы болезни. Обычно, если он во сне или наяву думал о ней (это случалось гораздо чаще, чем он сам сознавал), он всякий раз представлял себе, как она лежит в постели, в полутемной спальне, где всегда приспущены зеленые шторы, а сам он или кто-нибудь из братьев и сестер сидит возле постели и растирает ее больные ноги. Но в последние дни на него нахлынули воспоминания о том времени, когда она по утрам и перед сном умывала младшеньких, одевала и раздевала их, когда она штопала и латала платье средних, когда проверяла уроки и писала прописи вместе со старшими, когда по ночам, в длинном белом одеянии, она обходила детские комнаты – там поправит подушку, тут взобьет перину, а то проведет удивительно нежной рукой по волосам, если спросонья кто-нибудь вытаращит на нее глазенки или перевернется с боку на бок.
Ясней всего он запомнил мать в военный год; сам он тогда был слишком мал, чтобы понять все ужасы войны, а беспокойство и непорядок, связанные с войной, только забавляли его. На много месяцев город заняли немецкие войска, они шагали по улицам с музыкой, и во главе каждого полка выступал рослый барабанщик, они выстраивались всем напоказ в манеже или на базарной площади. Даже пасторский дом и тот вечно кишел солдатами, иногда их набиралось добрых два десятка, да при них еще семь-восемь лошадей. Лошади стояли в торфяном сарае, по утрам их выводили в сад и чистили под наблюдением офицера. Хозяевам дома оставили лишь несколько комнат, и дети путались у всех под ногами. Его, Пера, это все очень развлекало. А еду им приправляли патокой, потому что масла не было!.. Теперь он сообразил, что мать тогда ждала ребенка – двенадцатого ребенка, готовилась двенадцатый раз вступить в единоборство со смертью. Но и этого мало. Некоторые из детей заболели, а трехлетняя девочка умерла в страшных мучениях. Как ему рассказывали впоследствии, в ту минуту, когда ганноверский полк покидал город, а другой входил в него, девочка испустила последний вздох на руках у матери.
Диво ли, что мать после всего этого стала воплощенной скорбью? Да и вообще младшее поколение, которое вырастало в пору внешне куда более мирную и спокойную, зачастую несправедливо осуждало уныние и вечную неуверенность старшего, которое вынесло на своих плечах все тяготы и горести войны. Скорей надо было удивляться тому, что мать не сломилась окончательно под бременем пережитого. Даже Якоба, сама немало выстрадавшая, не могла понять, откуда его мать черпала сверхчеловеческие силы, чтобы при своей телесной немощи вытерпеть все тяжелые удары судьбы, не позволив себе ни единой жалобы.
Вот именно, откуда? Какая внутренняя сила помогла людям старшего поколения сносить жизненные невзгоды, тревоги военных лет, тупое, подобное смерти, оцепенение послевоенных, пройти сквозь все кровавые события, символом которых стало хождение матери по мукам, глубоко потрясающее сердца?
Что до нее самой, мать никогда не задумывалась над ответом. Пер помнил слова, к которым она то и дело обращалась:
Во всем, что совершила я.
Заслуга, господи, твоя.
…Пер вздрогнул от холода, поднялся и начал расхаживать по длинной дорожке, протянутой через палубу. Однако ноги были тяжелы, словно мешки с песком, а голова так гудела от забот последних дней, что ему снова пришлось сесть.
В эту минуту с капитанского мостика сошел штурман и остановился неподалеку, явно намереваясь завести разговор. Он показал Перу рыбацкие лодки, покачивавшиеся со спущенными парусами на легкой зыби, и объяснил, что рыбаки ходили за камбалой, а теперь плывут обратно по течению, которое возникает южнее, на песчаных отмелях, окружающих остров Анхальт.
Пер коротко отвечал: «Да, да».
Он вдруг вспомнил про письмо, оставленное ему матерью, и про сверток, где, без сомнения, лежат отцовские часы. Он никак не мог решиться прочитать это письмо. Он и рад бы убедиться, что мать все-таки хоть немножко понимала его, но взгляд Эберхарда при их вчерашней встрече не предвещал ничего хорошего.
Он снова встал, мучительное беспокойство не давало ему усидеть на месте.
– Вы бы лучше легли, – сказал штурман и подошел поближе, засунув руки в карманы. – Шататься по палубе до чертиков холодно.
Непочтительный тон и вся поза штурмана заставили Пера сжать кулаки. Он уже хотел было как следует осадить грубияна, но тут только сообразил, что его подозревают в желании покончить жизнь самоубийством и что именно об этом шел тихий разговор при смене вахты.
Тогда Пер, без обиняков, спросил штурмана, не думает ли тот, что он намерен прыгнуть за борт.
– Ну, уж коли вы сами об этом заговорили, я признаюсь вам, что кой-какое подозрение на этот счет у нас было. Такое нередко случается, а от шумихи, которая потом поднимается, от допросов и тому подобной дряни нам, честно говоря, радости мало. Да вот нынешней осенью, как раз в этом месте один утопился.
– А кто?
– Да палубный пассажир какой-то, из Хорсенса. Говорят, ему здорово не повезло в жизни. Мы успели только шапку увидеть, и больше ничего. Пошел рыб кормить.
Пер невольно опустил глаза, потом пожелал штурману спокойной ночи и сошел вниз. Несколько часов он провалялся в душной каюте среди храпящих и стонущих людей, а сон так и не приходил к нему. Мысли не давали покоя. Он сознавал, что этой ночью в нем совершается давно уже подготовленное духовное возрождение. Перед ним в туманной мгле уже вставал новый мир, но пока он почти не различал дороги туда. Все, что лежало позади, ушло в Небытие. В образе старой недужной женщины ему открылась сила, рядом с которой вся мощь Цезаря казалась ничтожной и жалкой, – открылась сила и величие в страдании, в отречении, в самопожертвовании.
Подложив руки под голову, он вглядывался в полумрак широко открытыми глазами, полный страхов перед той душевной борьбой, которая ему предстоит. Но он не чувствовал себя подавленным. К своему великому удивлению, он даже не завидовал людям, спокойно храпевшим вокруг него под воздействием того снотворного, которое зовется чистой совестью. В его тоске и раскаянии было нечто высокое и радостное, как в муках роженицы возвещающих о появлении на свет новой жизни с новыми чаяниями и надеждами.
Когда забрезжило утро, Пер покинул судно на первой же пристани в устье фьорда. С вершины холма он провожал пароход глазами – тот долго шел среди лугов по извилистому фьорду. Тем же путем, восемь лет тому назад, Пер уезжал из дому, полный юношеской отваги и радужных надежд. Подумать только: целых восемь лет! И ведь ему на самом деле везло. Он действительно покорил королевство, которое хотел покорить и корона которого была создана для него.
Капли росы, словно слезы, оседали на ресницах, а он все глядел на саркофаг, плывущий среди покрытых цветами лугов, глядел, пока он не скрылся в золотом предрассветном тумане, словно призрак в заоблачном царстве.
Глава XIX
В одном из самых приветливых уголков восточной Ютландии, в низине, стоит большой замок; темно-красные стены и уступы фронтона делают его похожим на монастырь. Это Керсхольм. Он расположен на самом краю долины, которая, словно могучий зеленый поток, извивается среди холмов, покрытых лесами и пашнями.
По дну ее протекает смирная речушка – жалкие остатки обширной водной глади, занимавшей некогда всю долину в добрую милю шириной. Теперь, пока не подойдешь вплотную к берегу, реки вообще не видно. Перед глазами расстилается зеленая равнина, и на ней кое-где канавы да не просыхающие лужи. Даже не верится, что в былые дни средь этих берегов катились высокие волны. Там, где теперь робко порхают над камышом певчие пташки, коричневые и серые, некогда горделиво парили на сверкающих серебром крыльях большие морские чайки. Там, где теперь землекопы и поденщики благоговейно жуют ломти хлеба с салом, некогда сходили на сушу с орошенных кровью кораблей опьяненные битвой корсары и торжествующе тащили домой богатую добычу.
А на холмах, где среди ржаных полей теперь шумят светлые и веселые рощи, некогда простирались дремучие леса, и в лунные морозные ночи там завывали волки. Даже много спустя, когда низина поднялась и по старому дну фьорда прошел мирный плуг землепашца, лес по-прежнему оставался прибежищем для всяких удальцов и лихих людей. Здесь заливались охотничьи рога важных господ, когда они скакали, усадив на луку седла самое смерть, и кровавый след тянулся за ними сквозь чащу. Здесь бушевала непогода – словно тысячеголосый рев наполнял воздух, и слышался в нем зловещий отзвук глухих раскатов моря, наполнявших душу человека священным ужасом.
Но мало-помалу лес был вытеснен с плодородных земель. Безоружные пришельцы построили себе жилье и насадили сады, чтобы в уединении пожинать плоды земные. По дороге, отмеченной распятиями и статуями святых, пришли с юга люди в длинных одеяниях и сандалиях на босу ногу, – и вскоре первый колокол возвестил древней земле викингов: «На земле мир, в человецех благоволение». Шли годы. Со всех сторон мирный топор крестьянина вгрызался в лесную тьму, где в покинутых орлами гнездах теперь каркали вороны.
Миновали века. С цветущих полей и лугов дары родной земли потекли через пороги жилищ избранных сынов человечества, накапливались в хлевах и амбарах, заполняли житницы и кладовые монастырей и господских усадеб свежим мясом и сладким, как мед, пивом и, наконец, порождали жир и густую кровь под рясой монаха и блестящей кольчугой рыцаря. Но едва лишь у благочестивого инока заводился лишний жирок, им тотчас овладевали плотские вожделения. У него возникала потребность вступить в брак, он даже почитал своей святой обязанностью сделаться отцом семейства и, откинув пустые мечты, разделить жизненные блага с прочими сынами Адама. Церковь породнилась с мирянами. И тогда из сандалий и суровых покаянных одежд, подпоясанных пеньковым вервием, словно из кокона, вылупился первый пастор Сидениус с белыми брыжжами и с целым выводком детей.
Рыцарь тоже мало-помалу переходил к мирному существованию. Благодетельный закон ревностно охранял унаследованные богатства, а приключения и беспокойная жизнь с каждым днем манила все меньше и меньше. Потомок грозных викингов превращался в скотопромышленника и землевладельца при шляпе с перьями и в бархатных штанах. Высокий, дородный и полный сил, скакал он на своем иноходце как живое воплощение отечественного плодородия.
Встречались среди них люди вроде господина Лаве Эскесена-Брука, которые судились и ссорились с половиной Ютландии, или такие, как известный рыцарь Олуф Педерсен-Гюлленстерн, которого родные сестры – фру Эльсеба и фрёкен Лена, – не вытерпев, обвинили на виборгском ландтинге в «тяжких злодеяниях и несправедливости, учиненной по отношению к ним, ибо он избивал их самих, их слуг, угрожал им огнестрельным оружием и обнаженным мечом, разорял их дома и силой отобрал у них все состояние». Вот какие это были люди. Жажда подвигов, засевшая в их пиратской крови, и независимый дух выродились у них в бычье высокомерие и охоту поиздеваться над своими ближними. А встречались и люди, подобные Йоргену Арфельду; у этого дикое буйство предков сменилось исступленным религиозным фанатизмом – своего рода благочестивым садизмом. Он приказал провести тайные слуховые трубы от подземелий своего замка к жилым комнатам, чтобы тешить свою душу дикими воплями истязуемых ведьм и прочих слуг дьявола, которых во славу милосердного господа нашего Иисуса Христа до смерти пытали в сырых и мрачных подземельях.
* * *
А теперь среди холмов распростерлась в пустынном однообразии и покое тучная равнина без тропинок и дорог, без единого деревца или дома. Если не подгадать к сенокосу, можно часами идти по ней вдоль извилистого русла реки и не встретить ни живой души, не услышать никаких звуков, кроме плеска воды да мерного перестука редких поездов, когда они пробегают через дальний мост.
Ходили здесь когда-то крутобокие парусники – жалкие остатки прежнего флота; каких-нибудь десять лет назад они создавали на реке некоторое оживление, но теперь от парусников и следа не осталось. За несколько недель от силы увидишь одно из этих длинных тупоносых судов, которые с грузом обычно оседают так глубоко, что матросы, подталкивающие их шестами против течения, должны скакать по поручням, чтобы не замочить ног.
Чуть почаще наткнешься здесь на людей; вооружившись длинными удочками, они с философским спокойствием истинных датчан сидят на берегу и жуют табак. Попадаются даже охотники на угрей – иногда мужчины, иногда женщины. Стоя по пояс в воде, они поднимают стаи угрей с взбаламученного илистого дна.
И, наконец, здесь можно встретить одинокого охотника; местное население старательно обходит его стороной. Это долговязый, тощий и мрачный субъект в высоких болотных сапогах, ходит он, втянув голову в плечи, и вид у него какой-то запуганный. На приветствия он обычно не отвечает. Цвет лица у него мертвенно-бледный, нос приплюснутый, рта не видно под всклокоченной бородой. Это и есть сам владелец Керсхольма – гофегермейстер фон Пранген.
Пока две его пятнистые собаки, тявкая, носятся по лугу и время от времени с плеском исчезают в камышах, сам он медленно шагает прямиком. Ружье праздно болтается за плечами, руки засунутые в косые карманы долгополой охотничьей куртки. Всякий поймет: человек вышел не столько ради охоты, сколько ради того, чтобы остаться наедине с самим собой и со своими мрачными мыслями.
Люди, населяющие долину, частенько гадают, о чем бы это мог подумать господин гофегермейстер. Его всегда было не легко раскусить. Похоже, будто в нем живут два разных человека. Молчальник, прячущий глаза от людей, перерождается порой в говорливого собеседника и хвастуна, набитого самыми нелепыми россказнями: ни дать ни взять барон Мюнхгаузен. Одно время полагали, что он стал таким задумчивым из-за своей жены. Теперь считают, что все дело в бесконечных тяжбах, которые он вечно с кем-нибудь ведет и которые почти всегда проигрывает. Толкуют и про какую-то желудочную болезнь, – и в самом деле, из Керсхольма нередко посылают на станцию в аптеку за лекарством.
Как ни странно, гофегермейстер и сам, пожалуй, не сумел бы объяснить, отчего он такой угрюмый. Он мог преспокойно сидеть в своем кабинете, глядя, как расплываются на солнце кольца дыма из трубки, и вдруг тоска охватывала его и омрачала ясный день. Тогда он начинал размышлять, в чем тут дело; и чем больше он размышлял, тем глубже погружался в пучину отчаяния.
Слух о том, что на гофегермейстера опять «нашло», тотчас же растекался по конюшням и амбарам Керсхольма, и, где только ни появлялась его голенастая фигура, все старались отойти на почтительное расстояние. В такие минуты даже храброго человека невольно брала оторопь: он видел огромные черные глазницы и окаменевший затылок, как у быка, упершегося рогами в забор.
Супруга гофегермейстера, женщина умная, слишком ценила свою независимость, чтобы считаться с его настроениями, и потому обычно держала себя как ни в чем не бывало. Она знала по опыту, что всякая попытка как-то повлиять на него только ухудшит дело. Мрачное настроение требовало определенного срока, по истечении которого оно уходило так же бесследно и внезапно, как и пришло. За семейными трапезами, когда гофегермейстер открывал рот только затем, чтобы проглотить очередной кусок, беседу поддерживала сама гофегермейстерша, причем она старалась смягчить неукротимый нрав супруга, заказывая к обеду его любимые блюда. Дело в том, что гофегермейстер очень любил покушать, и даже самая жестокая хандра не портила ему аппетита. Огромные порции рисовой каши со сладким пивом, жареное мясо с яблочным соусом, ливерная колбаса с тушеной капустой и прочие яства исчезали в его желудке, как в кладовой у пастора.
После еды он обычно ретировался в свою комнату, отделенную от гостиной маленьким зальцем. Но гофегермейстерша с величайшей расторопностью всегда устраивала так, чтобы он не мог запереть за собой двери, да и вообще не давала ему слишком откровенно уединяться на глазах у прислуги. Она знала, что о ее прошлом и об их браке болтают много лишнего. Были у нее и другие причины, чтобы стараться сохранять между мужем и собой полное доверие.
Гофегермейстерше перевалило уже за тридцать, когда она стала женой господина Прангена, в то время помещика средней руки. Этот брак вызвал насмешки и даже недоумение в ее кругу, где если и слышали о Прангене, то лишь как о человеке, прославившемся своей бездарностью и нелепейшими россказнями. И уже тогда людская молва очень занималась ее прошлым. Поговаривали, что ее красота в свое время заставила воспылать страстью одно весьма высокопоставленное лицо, но привело ли упомянутое обстоятельство к более близким отношениям, этого – увы! – никто толком не знал. Тем не менее слушатели получали истинное наслаждение, когда помещик Прапген, будучи в приподнятом настроении, начинал хвалиться связями своей супруги при дворе.
Да и после замужества ее образ жизни давал немало пищи для разговоров. Поскольку она частенько уезжала либо в Копенгаген, либо за границу – на воды, ее имя связывали то с одним, то с другим из представителей земельной аристократии, питающих слабость к прекрасному полу. Толком никто по-прежнему ничего не знал, – так искусно умела она пустить погоню по ложному следу; а муж ее был всецело поглощен сутяжничеством и несварением желудка и потому никогда, если не считать крайне редких случаев, не питал подозрений по адресу жены.
В молодости гофегермейстерша весьма легкомысленно относилась к своим супружеским обязанностям. Она для того и вышла за Прангена, чтобы сделать его ширмой для прикрытия своих романов. Тогда она оправдывала собственное легкомыслие тем, что и муж тоже не остался в накладке от их брака: она сумела выхлопотать ему титул несравненно более высокий, чем тот, на который он мог рассчитывать по своему рождению, образованию и доходам.
Но потом годы дали себя знать, улегся жар в крови, и запоздалое раскаяние предъявило счет с поистине ростовщическими процентами. Под старость гофегермейстерша пылко увлеклась религией. Она подпала под влияние некоего Бломберга, пастора в соседнем приходе. Он не принадлежал к числу тех исступленных проповедников карающего господа, которые тогда встречались весьма нередко и которые пытались воскресить средневековье. Бломберг, напротив, был весьма простой и очень человечный священник, он терпеть не мог экстаза и напыщенности и являл собой образец бодрого духом утешителя, проповедника будничного евангелия, которое не требовало от человека невыполнимых жертв в повседневной жизни и потому завоевало много сторонников.
Гофегермейстерша была несказанно благодарна пастору за то, что он сравнительно легко и безболезненно помог ей снять с себя бремя грехов. Она просто влюбилась в это новоявленное христианство, столь трогательно неприхотливое. Правда, иногда ей трудновато казалось соблюдать часы молитвы, не сразу удавалось найти правильный, по-детски доверчивый тон в обращении к всевышнему, но зато она пристально следила за всеми интересными событиями, касающимися церкви. Комнаты ее были завалены книгами религиозного содержания и богословскими журналами, она даже участвовала в религиозных дебатах в узком кругу, причем все более и более открыто выступала миссионером бломберговской веры.