355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хенрик Понтоппидан » Счастливчик Пер » Текст книги (страница 38)
Счастливчик Пер
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:57

Текст книги "Счастливчик Пер"


Автор книги: Хенрик Понтоппидан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)

За завтраком гофегермейстерша рассказала ему, что в лесу состоится большое народное гулянье и пастор Бломберг произнесет проповедь. Она сговорилась с юстиции советником и с пасторским семейством встретиться там. Баронесса, надо думать, тоже поедет. Так вот, не хочет ли он, Пер, составить им компанию.

Пер ответил, что с удовольствием послушает пастора Бломберга, и это соответствовало истине. О том, что ему будет приятно увидеть девушек, он промолчал, кстати, он и сам лишь сейчас это сообразил. Со вчерашнего вечера он не вспоминал про них, да и вчера как будто совсем ими не занимался. Но, неведомо для себя, он все время о них думал. Как глаза его, независимо от его воли, пристально следили за тремя стройными фигурками в светлых платьях, когда те, взявшись за руки, бродили по зеленой лужайке, так и душа его где-то в самых своих тайниках живо хранили эту картину, хотя занят он был, казалось, только самим собой.

В четыре часа к дому подали ландо, и после небольшой проволочки – баронесса, по обыкновению, никак не могла кончить сборы – отправились в путь. В последнюю минуту гофегермейстер тоже решил ехать с ними, и по пути он всячески старался вытравить из памяти присутствующих все свои прегрешения за последние дни.

Приблизительно через час они прибыли к месту гулянья – на лужайку в глубокой, укрытой от ветра лощине. Несколько сот крестьян – мужчин и женщин – собралось перед разукрашенной флагами трибуной. Они уже начали петь псалмы. Появление знатных господ вызвало у присутствующих живой интерес, к которому, однако, не примешивалось ни малейшей почтительности, скорей даже напротив: когда долговязый гофегермейстер, в охотничьей куртке и в шляпе с тетеревиным пером, провел своих дам к расставленным перед трибуной стульям для избранных прихожан, там и сям раздались смешки.

Пер чуть поотстал от своих спутников. Его несколько смутил вид большой толпы, да и не хотелось забираться в самую гущу. Еще издали он увидел советника: тот приветливо кивал вновь прибывшим. Там же по соседству он обнаружил коричневую фетровую шляпу Бломберга и надменно вскинутую голову пасторши. А вот Ингер и ее подружек он отыскал не сразу. Только заметив, как гофегермейстерша с кем-то раскланялась, он последил за направлением ее взгляда и увидел на опушке три девичьи фигурки в летних платьицах.

Но вот пение смолкло, и на трибуну поднялся пастор Бломберг.

Он начал с восхваления родного языка, сказал, что это язык самого сердца, в противовес иностранным, которые могут служить лишь средством общения, но не более того. Если уподобить родной язык материнской груди, питающей наш ум, то можно смело сказать, что с молоком матери мы всасываем самое душу нации. В языке народа сосредоточены все сокровища народного духа, накопленные отцами и праотцами нашими, они дошли до нас через множество поколений и воспитывают нас по образу и подобию наших предков. Потому-то мы должны чтить родной язык и хранить его в неприкосновенности. Подобно тому как мы огораживаем родник, из коего утоляем телесную жажду, дабы ничто не замутило его, так – и даже в еще большей степени – должны мы блюсти чистоту родника, питающего наш дух, блюсти чистоту слова. Но если мы прислушаемся к повседневной народной речи, мы увидим, что она крайне засорена, что в ней очень много скверны, причем речь сельского жителя окажется вряд ли многим лучше, чем речь горожанина. Стоит ему только раскрыть рот, как оттуда сразу начинают сыпаться двусмысленности и грязные намеки, подобно тому как в известной сказке изо рта принцессы сыпались жабы. И тут перед нами стоит большая, быть может даже величайшая, задача нашего времени. Прежде всего он, пастор, взывает к молодежи, ведь у нее еще не так глубоко укоренилась пагубная привычка к сквернословию. Надо создать целое движение, которое привьет народу вкус к, так сказать, гигиене души, ибо она важна для человека не меньше – если не больше, – чем забота о теле и его запросах. Все лучшие силы народа должны объединиться, чтобы спасти молодежь от растления словом, кое денно и нощно грозит ей.

Сначала Пер слушал весьма прилежно, потом, когда тон пастора сделался слишком уж назидательным, внимание его отвлеклось. Сыграло свою роль и присутствие молодых девушек, и вообще новизна всего происходящего. Перу еще не доводилось бывать на народных сборищах, и потому слушатели занимали его ничуть не меньше, чем оратор. Он разглядывал тесные ряды крепко сбитых фигур. Все лица выражали живейшее внимание, искренний интерес, и тут только Пер осознал, с каким духовным движением свела его судьба.

Он неоднократно слышал разговоры о грундтвигианском возрождении с его идеей культуры глубоко народной и национальной, в противовес международному характеру науки, но, поскольку само понятие «крестьянин» казалось ему устаревшим, он считал излишней тратой времени ближе знакомиться с грундтвигианством, несмотря на весь размах этого движения. В столичных кругах, где ему приходилось вращаться, о грундтвигианстве тоже говорилось обычно со снисходительной усмешкой.

Пер невольно сравнил датских крестьян с крестьянами австрийскими и итальянскими, которых он немало повидал во время своего путешествия, и пришел к выводу, что ему нечего стыдиться своих соотечественников. Как не похожи эти пытливые, искренне заинтересованные слушатели на толпу заспанных тирольских крестьян, которых по воскресеньям священники гонят, словно стадо баранов, через весь Дрезак на молитву. Да и с прежними датскими крестьянами, которых он помнит со времен своего детства, когда они по базарным дням наезжали в город, теперешних нельзя даже ставить рядом. Здесь чувствуется несомненное развитие, так сказать духовное раскрепощение, шедшее бок о бок с его собственным развитием и приведшее к таким счастливым результатам.

Тут только он понял то удивительное спокойствие, какое сохраняли эти крестьяне, невзирая на все растущее бремя многочисленных закладных. Взамен материальных ценностей они получили ценности духовные, неизмеримо более высокие. А из стремления идти наперекор духу времени и утвердить себя как ведущую силу нации возникло тесное единение, чувство общности, которое и делало их сильными и независимыми.

Когда пастор Бломберг закончил проповедь и собравшиеся пропели еще несколько псалмов, на трибуну поднялся распорядитель празднества, белокурый крестьянский парень, и с улыбкой объявил получасовой перерыв на обед, после чего выступит заведующий школой, Броагер.

Крестьяне разбрелись по лужайке. Те, кому пришлось стоять во время доклада, сели на траву.

Пер подошел к Ингер и ее подружкам. Девушки хотели было присоединиться к остальным, но Пер предложил им погулять во время перерыва по лесу. Обе барышни Клаусен тотчас же согласились, но Ингер замялась. Она нерешительно покосилась в сторону трибуны, возле которой ее мать беседовала с гофегермейстершей. Ингер походила на мать не только наружностью, но и мелочным стремлением во всем соблюдать внешние приличия, чем всегда отличалось провинциальное дворянство. Тут старшая из сестер Клаусен, пышногрудая Герда, решительно взяла Ингер под руку, подхватила с другой стороны свою младшую сестру и потащила их за собой.

Надо сказать, что живые карие глаза фрёкен Герды почти все время неотступно следили за Пером. Под напускной мужской грубоватостью скрывалось чисто женское восхищение. Сестра Герды, почти еще дитя, невольно заразилась ее настроением и со смехом вцепилась в руку Герды, как шаловливая школьница.

Но Пера занимала одна лишь Ингер. Сестры, при ближайшем знакомстве, оказались особами весьма вульгарными, и он был почти уверен, что Ингер стыдится их. Во всяком случае, она шла не поднимая глаз и с каждой новой глупостью своих подружек становилась все молчаливей и молчаливей.

Он еще в прошлый раз заметил, какая у нее благородная осанка по сравнению с дочерьми советника, как женственно, с каким достоинством она держит голову, словно хочет поднять ее над всем низменным, грязным, грубым. Теперь он понял, что при первом взгляде она напомнила ему Франциску не столько внешними чертами, сколько общим впечатлением целомудренной свежести. Вся она излучала прохладную чистоту, напоминающую аромат степной розы. Пер не забыл еще, что Франциска вспыхивала при малейшем намеке на взаимоотношения полов, тогда как Якоба… да, конечно, у той все это выглядело иначе. Нельзя отрицать, что недостаток стыдливости у Якобы всегда отталкивал его, что необузданная страстность, с какой она отдавалась своей любви, всегда казалась ему безвкусной.

Тем временем они вышли из лесу. Перед ними возвышался огромный каменистый холм, голый, покрытый скудной зеленью, которая кое-где перемежалась темными зарослями вереска. Это был знаменитый Ролльский холм, самая высокая точка во всей округе, откуда открывался вид, по крайней мере, на двадцатую часть Ютландии.

Хотя девицы Клаусен мало-помалу сообразили, что они здесь лишние, они и виду не подали и не выказали ни малейшей обиды. Скорей даже наоборот. Как истые ютландки, они мстили за недостаток внимания самой развязной непринужденностью.

– А ну, кто первый? – выкрикнула Герда и помчалась вверх по холму. За ней полетела младшая. Ветром у нее сорвало шляпу с головы, и обе взапуски понеслись вниз догонять ее.

Ингер хотела было побежать за ними, но Пер вспомнил, как гофегермейстерша просила ее не бегать, и потому начал всячески ее отговаривать:

– Не забывайте, фрёкен Ингер, что вы совсем недавно выздоровели и вам нельзя переутомляться.

Эта трогательная забота помогла Перу – хоть сам он и не ведал о том – завоевать еще один уголок в неприступном сердце Ингер. Она уже настолько поправилась, что ей доставляло удовольствие казаться более слабой, чем она была на самом деле. Впрочем, она заявила, что непременно желает взобраться на холм, и, когда Пер предложил ей опереться по крайней мере на его руку, даже слушать не захотела. Она-де превосходно себя чувствует, и бояться совершенно нечего.

Тем не менее Пер шел за ней по пятам, чтобы подхватить ее, если она споткнется. Там, где подъем стал слишком крутым, она оперлась на предложенную руку. После долгих раздумий она решила, что в этом нет ничего неприличного, тем более что Пер помолвлен. А потом ей и в самом деле понравилось, когда с его помощью она легко, словно перышко, взлетела по крутому склону.

Пер все время порывался рассказать ей, что просидел целое утро над проповедями ее отца и что они доставили ему огромное удовольствие. Но он боялся, не сочтет ли она его слова за пустую любезность, и потому промолчал. Он только сказал, что ему было чрезвычайно приятно побывать у них в гостях. Ингер приняла это как нечто само собой разумеющееся.

Она запыхалась и остановилась, чтобы отдышаться. Шляпу держала в руке, и тонкие светлые волосы сияющим ореолом окружали ее голову. «Вылитая Франциска, – опять подумалось Перу. – Франциска в облагороженном виде».

Сестры Клаусен тем временем уже давным-давно взобрались на самый верх. Они стояли рядышком, придерживая руками шляпы, а ветер раздувал их юбки, словно хотел сорвать с девушек одежду. Увидев, что Ингер и Пер опять тронулись с места, младшая сказала:

– Ты только посмотри, как они плетутся.

– Беда с этой Ингер, – ответила фрёкен Герда, – стоит кому-нибудь чуть повнимательнее взглянуть на нее, как она сразу же начинает ломаться.

– Зато он очень красивый, ничего не скажешь, – заметила младшая.

– Красивый? По-моему, он просто урод.

– А вот и неправда. Ты ведь сама вчера говорила…

– Я? Да ты с ума сошла! Ты только погляди на его глаза! Прямо как плошки!

Наконец, Ингер и Пер тоже достигли вершины, и все четверо принялись любоваться прославленным видом. Потом девушки начали считать колокольни. В самую ясную погоду отсюда полагалось видеть ровно тридцать пять колоколен. Сестры Клаусен знали, как называется любая, но Пер глядел только на те, которые показывала ему Ингер.

– Ай-яй-яй! Так это Теберуп? Что, что? Не Теберуп?.. Как вы сказали? Ах, Рамлев! – Пер говорил таким тоном, будто все эти имена будили в нем дорогие воспоминания.

Сестры украдкой подталкивали друг друга. Впрочем, они почти не слышали, кто что говорит, – так шумел здесь ветер; поэтому очень скоро они решили спуститься.

Когда лес снова сомкнулся вокруг них, девушки остановились, чтобы привести себя в порядок. Ветер немилосердно обошелся с их прическами, особенно он растрепал Ингер. Она даже сняла перчатки, пытаясь хоть немножко пригладить волосы. Булавку от шляпы она сунула в рот, а перчатки дала подержать Перу, потому что подруги были заняты собственными волосами. При этом она ровным счетом ничего не думала, но сестры сразу переглянулись, да и потом, на обратном пути, то и дело подталкивали друг друга локтем.

Когда они наконец добрались до лужайки, там уже шло второе отделение. На трибуне стоял высокий, серьезного вида мужчина с темными волосами и бородкой. Это был Броагер, заведующий Высшей народной школой, находившейся неподалеку отсюда, и соперник пастора Бломберга в деле снискания любви народной, особенно среди молодежи.

Девушки тихонько прокрались на прежнее место под деревьями, и Ингер покосилась на свою мать. Прогулка затянулась несколько дольше, чем она рассчитывала, и это ее смущало. По счастью, мать, кажется, даже не заметила ее отсутствия, она спокойно сидела на своем месте и была, по-видимому, целиком поглощена выступлением Броагера.

Так оно и оказалось на самом деле. Пасторша бдительно охраняла авторитет своего мужа как признанного оратора. Хотя по ней ничего нельзя было заметить, она очень волновалась всякий раз, когда кто-нибудь, а особенно заведующий школой, делал при ней доклад. Вот почему она, невзирая даже не присутствие Пера, совсем забыла, что ей надо следить за дочерью.

Те же чувства обуревали и самого пастора Бломберга. Он, разумеется, выражал шумный восторг, слушая речи других ораторов, и, разумеется, громче всех смеялся при каждой их остроте, но кровь предательски приливала к его щекам, когда он замечал, что еще чье-то выступление, кроме его собственного, имеет успех.

Затем опять пропели несколько псалмов, и на этом праздник кончился. Пока подавали экипажи, стоявшие чуть поодаль в лесу, гофегермейстерша и Ингер, взявшись под руку, отошли в сторонку. Гофегермейстерша сказала:

– Я видела, вы ходили гулять с господином Сидениусом?

– Да, мы прошлись до Ролльского холма. А что, разве это дурно? – Ингер боязливо поглядела на свою собеседницу.

Та расхохоталась.

– Нет, что же дурного.

– Тем более что он помолвлен.

– Конечно.

– Просто удивительно, но по нему совсем незаметно, что он помолвлен.

– Да, эта помолвка немногого стоит.

Ингер остановилась и почти с ужасом взглянула на гофегермейстершу.

– Что вы говорите?!

– Никаких подробностей я, конечно, не знаю. Но мне кажется, будто он и сам не рад, что связался со своей невестой. Ведь она еврейка.

Ингер притихла. Знать бы это раньше! Ей вдруг стало очень стыдно, когда она вспомнила, как свободно обращалась с Пером.

Тут их окликнули, потому что подали экипажи. Пастор и пасторша уже уселись в свою открытую коляску, и пастор выражал явное нетерпение, так что долго прощаться не пришлось.

Когда Ингер села подле родителей и хотела надеть перчатки, она никак не могла их найти и вдруг с ужасом вспомнила, что забыла взять перчатки у Пера, который, должно быть по рассеянности, сунул их к себе в карман.

Еще можно было спросить про перчатки, еще не подали коляску гофегермейстерше, но Ингер чувствовала себя такой виноватой, что не осмелилась и рта раскрыть, чтобы не вызвать у матери никаких подозрений. Она не рискнула даже оглянуться на прощанье и по дороге домой тщательно прятала руки под кожаный фартук коляски.

Не успели они миновать лужайку, как пасторша сказала мужу:

– По-моему, Броагер сегодня был не в ударе.

– Да, мне его просто жаль. Абсолютно не в ударе, – ответил пастор, покачав головой, и через несколько минут повторил – Нет, нет, не в ударе, – хотя разговор шел уже о чем-то другом.

На обратном пути Пер с большой похвалой отозвался обо всем виденном и слышанном. Только про Ингер он не сказал ни слова. Гофегермейстерша это заметила и не преминула сделать некоторые выводы. Удобно откинувшись на спинку сиденья, она отдалась сладким мечтам.

Солнце зашло. Когда они подъехали к дому, было уже совсем темно.

Колеса гулко загрохотали по мостику перед воротами усадьбы. Пер хорошо знал этот звук, а при виде гостеприимно освещенных окон его охватило странное, непривычное чувство.

В это мгновение – впервые за всю жизнь – ему показалось, что он обрел, наконец, место, с которым связан, как с родным домом. Словно в подтверждение этих слов, к нему бросилась собака управляющего. Она начала прыгать вокруг Пера и радостно лизать его руку. У бедняжки отобрали щенят, и она перенесла на Пера всю свою любовь. Растроганный Пер наклонился и погладил собаку.

Однако, радость его сразу же омрачилась: он с горечью вспомнил о предстоящей разлуке. Теперь он просто не представлял себе, как сможет уехать отсюда. Но тут уж ничего не поделаешь. Надо уезжать, и уезжать поскорей. Он и так провел здесь почти две недели.

Открыв дверь своей комнаты, Пер вздрогнул: на столе лежало письмо. Пер испугался, решив, что письмо от Якобы. Поэтому он не торопился вскрыть его. Лишь узнав каракули Ивэна, он облегченно вздохнул, хотя тягостное чувство осталось. Почерк шурина безжалостно напомнил ему, что денежный вопрос до сих пор не улажен. Эта неприятная мысль и без того донимала Пера, особенно по вечерам, перед сном.

Он так и не стал открывать письмо – дела могут подождать до утра. Он совсем уже было собрался идти в гостиную, как вдруг обнаружил в кармане маленький светло-серый комок. Это были перчатки Ингер, мягкие, замшевые, почти неношеные.

Не совсем без задней мысли оставил он их у себя. Ему доставляло непонятную радость держать в руках вещь, принадлежащую Ингер, а когда они второпях прощались, он уже забыл про них.

Пер бережно расправил перчатки, долго-долго разглядывал их, потом поднес к лицу, жадно вдохнул аромат и невесело улыбнулся. Вот и желанный повод, чтобы завтра же снова побывать у Бломбергов… Или не стоит? Может, гораздо разумнее оставить все, как есть? Если он будет чаще видеться с Ингер, он еще чего доброго не на шутку влюбится в нее. Пер снова почувствовал себя достойным сыном Адама. Ну влюбится, а дальше что? Он не имеет права на новую любовь. Все отведенные ему радости жизни он уже исчерпал, если считать, что он вообще когда-нибудь знавал эти радости.

Глава XXI

Наступила та пора, когда дачная жизнь в окрестностях Копенгагена, на берегу Зунда, становится с каждым днем все заманчивее и увлекательнее. Сонливое состояние, в котором пребывают разморенные летним зноем жители «медвежьих углов», неведомо обитателям здешних мест. Рядом бьется пульс огромного города, железные дороги подхватывают это биение и сообщают его неодушевленной природе. Большие корабли то и дело пристают к берегу, накренившись на один бок под тяжестью живого груза. Поезда чуть не километровой длины останавливаются возле каждого полустанка и изрыгают бурный людской поток, а люди – кто на колесах, кто пешком – разносят столичный шум по дремучим лесам северной Зеландии.

И только в Сковбаккене царило подавленное настроение. Филипп Саломон и фру Леа вели нескончаемые и малоприятные разговоры о своих детях.

Их беспокоила не только судьба Якобы. Выходки Нанни за последнее время тоже наводили на самые невеселые размышления.

Эта прелестная особа, отвергнутая Пером, решила из уязвленного самолюбия утешиться со своим прежним поклонником Хансеном-Иверсеном, а поскольку ей действительно надо было забыть про свое поражение, она затеяла самый рискованный флирт и отдавалась ему с большим пылом. Но – увы! – оказалось, что отставной кавалерист с лихими усиками совсем не столь волевая личность, как можно было предположить. Короче, в один прекрасный день он, выйдя от нее, отправился домой и пустил себе пулю в лоб. Он оставил письмо, где объяснял всему миру истинную причину своей смерти и торжественно предавал Нанни проклятию.

Только благодаря видному положению Дюринга дело удалось замять. Чтобы положить конец всяким сплетням, Дюринг стал всюду, где только можно, появляться, как примерный супруг, под руку с Нанни, и с улыбочкой сетовал в приватных разговорах на то, что нынче очень опасно иметь жену, глаза которой не только внешне похожи на пистолетные дула, но и действительно могут убивать наповал. Дома, без свидетелей, он учинил своей жене строжайший допрос и завершил его полновесной оплеухой, к чему Нанни отнеслась довольно кротко. Она даже решила, что дешево отделалась, ибо в первый момент эта история до смерти напугала ее; более того – неожиданно для себя она пылко влюбилась в своего супруга, стала на некоторое время его покорной рабой и весьма охотно, заручившись богатым опытом, удовлетворяла все его прихоти.

Но не в силах Дюринга было замазать рты окружающим: все новые толки о причине самоубийства Иверсена возникали то там, то здесь. Копенгагенская молва, которая летом тоже перебралась за город, усиленно занималась последним письмом Иверсена. Теперь, когда Филипп Саломон вечером вместе с женой совершал обычную прогулку по берегу в своей поистине царской коляске, раскланиваясь с друзьями и недоброжелателями, за его спиной поднимался оживленный шепоток. Некоторые никак не могли простить Нанни ее красоту, и уже по одной этой причине добродетель Нанни слишком охотно бралась под сомнение в замкнутом мирке Бредгаде, где, словно в провинциальных городишках, люди знали друг о друге все, вплоть до цвета нижнего белья.

Сами родители очень строго осудили поведение дочери. Филипп Саломон даже счел необходимым извиниться за нее перед Дюрингом от имени всей семьи. Единственным человеком, кто пытался хоть сколько-нибудь защитить Нанни от нападок, оказалась, как ни странно, Якоба. Прежде столь беспощадная к сестре, она теперь лишь пожимала плечами по поводу всей этой шумихи, ибо решительно не видела никаких причин для такой убийственной серьезности. Жизнь – настоящая жизнь – требует жертв, говорила она. И если жить как следует, надо всегда быть готовым пролить свою кровь.

Вообще Якоба очень изменилась за последнее время. Лицо ее не выражало больше скрытого беспокойства, беспокойство сменилось усталым и неестественным равнодушием прежних дней. Если кто-нибудь спрашивал ее о здоровье, она неизменно отвечала, что чувствует себя превосходно. О женихе своем она говорила все реже, но когда родители заводили речь о предстоящей свадьбе, она им не перечила. В то же время она поговаривала о своем намерении еще раз съездить к бреславльской подруге. Так что истинных ее планов не мог понять никто.

Вернее, сыскался один человек, который хоть чуточку понимал Якобу, – это была ее сестра Розалия. Комната Розалии находилась рядом с комнатой Якобы, и как-то ночью Розалия услышала за стеной всхлипывания. Она решила, что Якобе стало нехорошо, и вскочила с постели. Но дверь в комнату Якобы оказалась на запоре, и впустить сестру та не пожелала. Наутро Якоба заявила, что у нее среди ночи страшно разболелись зубы. Однако, Розалия давно вышла из детского возраста, она сама, идя по стопам Нанни, начала охоту в заповедных рощах любви, и охоту весьма успешную: она уже подстрелила первую дичь. Совсем недавно ей объяснился в любви кандидат Баллинг, и Розалия для смеху сделала вид, что ровным счетом ничего не поняла из его объяснения, чем и заставила долговязое явление литературы изнывать от страха и неизвестности.

Больше всего угнетало Якобу то, что она никак не могла решиться окончательно порвать с Пером. Мысль эта неотступно терзала ее и порой доводила до желания покончить с собой. Она уже давным-давно поняла, в чем дело, и давным-давно догадалась, что здесь замешана другая женщина, но откладывала решающее слово со дня на день. До такого унижения, до такого позора доводит любовь – чувство, которое ей некогда казалось самым святым и светлым на земле.

Одно только утешало ее: она так и не рассказала Перу о своем состоянии. Самую драгоценную тайну она ему не доверила. Пусть ничто не омрачает ее материнство, пусть минует ее самое тяжкое унижение: стать жертвой его жалости.

Теперь она подолгу не отвечала на его письма, да и читать их заставляла себя с большим трудом. Непонятное увлечение каким-то пастором вызывало у нее только сострадание. В одном из последних писем Пер даже посоветовал ей ознакомиться с произведениями этого человека (что она, кстати сказать, давно сделала без всяких советов). И когда Пер опять завел речь о проповедях упомянутого пастора, явно надеясь, что, начитавшись проповедей, Якоба проникнется христианским мировоззрением, это так ее раздосадовало, что она решила ответить незамедлительно. Наконец-то ей представилась возможность, не унизив себя, отвести душу, и хотя, как и в предыдущих письмах, она ни словом не коснулась их отношений, весь ее тон, все ее слова служили подготовкой к окончательному разрыву.

«До сих пор я не испытывала ни малейшего желания последовать совету, который ты настойчиво даешь мне в твоих письмах, и заняться вопросом, снова, судя по всему, очень тебя занимающему, а именно – твоим отношением к христианству. Надеюсь, тебе ясно, что мое молчание вовсе не проистекает из недостатка заинтересованности. Просто я все больше и больше убеждаюсь, что бывают такие случаи, когда всякие споры бесполезны. В таких делах, как вопросы веры, мы обычно не поддаемся на уговоры. Мы держимся той или иной веры, смотря по обстоятельствам. Орган приятия веры так же развивается по законам природы, как и сердце и почки, и потому всякая попытка насильственно повлиять на него и заставить человека, например, переменить веру, всосанную с молоком матери, приводит лишь к ослаблению всего организма.

В твоем последнем письме я смогла между строк прочесть прямой вопрос, на него-то я и хочу ответить, хотя бы для того, чтобы ты не принял мое молчание за знак согласия.

Мое личное отношение к христианству, в такой же мере как твое, обусловлено моим происхождением и моим воспитанием. Я была еще совсем ребенком, когда преследования, которым до самого последнего времени христианская церковь подвергала мой народ, пробудили во мне мстительные чувства. И все же я могла бы предать все это забвению, если бы видела, что церковь приносит благо другим людям. Но сколько Я ни вчитываюсь в тысячелетнюю историю церкви, я нахожу под маской благочестия все то же стремление деспотически и вероломно разделаться со своими противниками и полнейшее нежелание ограничивать себя в выборе средств, лишь бы удовлетворить ненасытную жажду власти. Ни одно идеологическое движение ни разу еще не стремилось до такой степени сыграть на худших, низменных свойствах человеческой природы. Потому – и именно потому – христианство так распространилось по земле.

Для меня непонятно одно, и это, пожалуй, всего непонятнее: как могут порядочные люди, люди, много перечитавшие и передумавшие, без отвращения относиться к религии, под чьей сенью пышным цветом расцветали самый гнусный деспотизм, самое беспросветное невежество, самые мерзкие злодеяния, – расцветали или, во всяком случае, пользовались попустительством церкви, – тогда как все здоровые, отважные, гордые порывы, призванные вести человечество к свету, к справедливости, к счастью, находили в лице религии коварного, завистливого и неумолимого врага. Если даже Реформация кое-что и подправила, то эти поправки большого значения не имеют, а многочисленные религиозные школы и секты, которые на первый взгляд стремятся достичь дружеского понимания со всеми инакомыслящими, не внушают мне особого доверия, скорее наоборот. У протестантизма тоже есть свои иезуиты, проявляющие в трудные времена напускную широту взглядов, чтобы отвлечь внимание людей от своих вынужденных признаний. Этот парадокс стар, как само христианство. Еще на заре дней своих христианство ловко утверждало свое влияние во всех странах, воспринимая те языческие обычаи и представления, с которыми оно не могло сладить; так и в наше время, едва лишь запахнет опасностью, оно умеет хитренько подделаться под запросы времени и объявить себя сторонником науки и человечности. И если, несмотря на все это, христианская церковь продолжает утверждать, будто она и есть обладательница единственной, неизменной, богоданной истины, то это просто лицемерие, равного которому еще не знал свет.

Однако, я вовсе не так уже непримиримо настроена. Мне хочется верить, что достичь взаимопонимания можно, ибо христианство содержит ряд идей, несомненно важных для людского блага. Но я могу протянуть руку церкви лишь при одном условии: она должна заниматься только своими делами и быть честной. И еще одно: чтобы я могла поверить в искренность ее обращения, церковь должна придерживаться тех же правил, выполнения которых она требует от чад своих. «Пусть старый грешник прикроет лик свой, – как сказано в писании, – пусть он перед всем народом покается в грехах своих». Вот с чего следует начать! На коленях, на коленях перед человечеством, чьей доверчивостью она так долго злоупотребляла, должна церковь покаяться в содеянном, на коленях перед истиной, которую она подавляла, перед справедливостью, которой она завязывала глаза, должна церковь просить прощения за свое прошлое. И только тогда, – но ни секундой ранее, – может она рассчитывать на доверие со стороны тех, кто поистине творит жизнь и хранит свет».


* * *

В Керсхольме дни тянулись с тем деревенским однообразием, которое делает время быстротекущим, а жизнь – краткой. И снова настало воскресенье, и снова господа решили, как обычно, съездить в Бэструп и послушать проповедь пастора Бломберга.

Помня отзывы Пера после народного праздника, на который они ездили вместе, гофегермейстерша и сегодня рассчитывала на его общество. Он и впрямь был не прочь поехать, так как надеялся лишний раз повидать Ингер. Но заставить себя принять участие в богослужении по всей форме, то есть с пением псалмов, и с «Отче наш», и с благословением паствы, он не мог. Как раз накануне вечером пришло письмо от Якобы, и страстный тон письма вновь оживил в его душе былые сомнения.

Когда все уехали, он почувствовал себя бесконечно одиноким. Побродил по саду, взобрался на насыпь возле ограды, сел на стоявшую там скамейку и начал глядеть вниз.

Кругом – вблизи и вдали – вызванивали колокола. В тишине их звон разносился далеко-далеко. Даже бэструпский колокол был слышен отсюда. Он призывал не втуне. На дороге, огибавшей усадьбу, одна за другой мелькали повозки с принарядившимися крестьянами, и все они ехали в Бэструп. Пер провожал их глазами, пока они не исчезли за борупским холмом. Когда последняя повозка скрылась из виду, ему показалось, будто вся округа вымерла, будто все жители ее разом перекочевали в другую страну, а он остался здесь один-одинешенек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю