Текст книги "Счастливчик Пер"
Автор книги: Хенрик Понтоппидан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 50 страниц)
Бломберг велел запрягать, и гофегермейстерша, огорченная до глубины души поведением своего мужа и знавшая, чем все это кончится, не стала удерживать гостей. Пастор не на шутку разозлился. Если он не подал виду, то потому лишь, что раз и навсегда положил себе за правило не замечать некоторых изъянов в моральном облике гофегермейстера. Отчасти он поступал так ради гофегермейстерши, отчасти потому, что, будучи трезвым и расчетливым человеком, не мог не понимать, как важно, чтобы прихожане считали его благодетельным провидением для керсхольмских господ.
Слуга доложил, что экипаж подан.
Первыми поднялись из-за стола дамы. Ингер вообще от кофе отказалась. Она углубилась в сад, сказав матери, что идет искать четырехлистный клевер, но на самом деле ей просто не хотелось ни с кем разговаривать. И вообще она с большим нетерпением ожидала отъезда.
Хотя Пер подсаживал ее в коляску, она даже не взглянула на него, а прощаясь, не подала ему руки, тогда как родители расстались с ним очень сердечно.
Во время предотъездной суеты гофегермейстер, покачиваясь, стоял на верхней ступеньке крыльца, махал вслед гостям носовым платком и злорадно скалил зубы, ибо был убежден, что пастор еле держится на ногах.
Пер ушел к себе. У него от волнения кружилась голова, так что, войдя в комнату, он должен был сразу присесть. В комнате было уже почти совсем темно. Багровый свет гаснущей зари пробивался сквозь купы каштанов, бросая отблески на потолок и стены.
Пер сидел в большом кресле у стола, закрыв лицо ладонями. В нем царило страшное, неведомое доселе смятение. Сперва он пытался уговорить себя, что просто ничего не понял, что все это – игра больного воображения. Но спокойствие не приходило. Одна лишь мысль о том, что он может быть любим ответно, сводила его с ума. Словно небесный свет блеснул перед ним как раз в ту минуту, когда вечная тьма готова была поглотить его.
Он прижал руку к глазам, стараясь сдержать слезы. Вот и настал час возмездия. Суд божий поразил его, злая судьба Каина, одинокие скитания в пустыне отныне станут его уделом. И ему даже не на что роптать. Находясь в здравом уме и твердой памяти, он продал свою душу за блага земные. Сделка со счастьем, выпавшим на его долю, оказалась союзом, заключенным с самим сатаной. И сатана честно выполнил условия договора. Золото, почести, радости плотской любви – все земные наслаждения были повергнуты к его ногам. Оставалось только нагибаться и подбирать их.
Пер вскочил, схватившись руками за голову. Нет, это неправда! Господь не допустит. Так ли уже велики его прегрешения? Да, у него были ошибки, но за них он готов нести заслуженную кару. С холодным расчетом продал он и душевное спокойствие, и материнскую любовь, и отцовское благословение, и родину, положил на забрызганый кровью алтарь суетного честолюбия духовную общность со своей землей, своим народом, своим поколением. И это не единственная жертва! В исступленной погоне за призраком он омрачал жизнь других людей, он приносил одно лишь горе своим родителям, одни лишь заботы своим братьям и сестрам, он стал позором и разочарованием для своих друзей и доброжелателей. А как он обманул Якобу!..
Он не мог больше противиться мучительным укорам совести. Тяжело опустился он на край постели и, рыдая, закрыл лицо руками.
«Господи, господи! Я заслужил твой справедливый гнев. Я все заслужил, все, все!»
* * *
В эту ночь он решительно и до конца порвал с прошлым и отдал себя во власть бога своих отцов. Целую ночь он лежал без сна, мысленно перебирая свою жизнь, и сознание собственной вины все больше тяготило его. Чувство греховности породило смирение, которого ему недоставало еще сегодня днем. Смирение вылилось в молитву.
Лишь под утро он немного успокоился, и когда слуга принес чай, он крепко спал.
Первое, о чем он подумал, проснувшись, было письмо – ненаписанное письмо к Якобе. Одним из выводов сегодняшней ночи было решение немедленно разорвать связь, которая не принесет обеим сторонам ничего, кроме горя. Здесь не понадобится длинных объяснений. Последние письма Якобы убедительно доказывают, что она готова к разрыву и даже сама желает его.
Одевшись, он тотчас же сел за стол и достал письменные принадлежности. Выразить все передуманное на бумаге оказалось не так-то легко. О том, как он обрел бога, Пер, когда дошло до дела, не решился писать подробно: это было новое, непривычное для него чувство, и он свято хранил его про себя. Он ограничился лишь несколькими поверхностными замечаниями об отсутствии общности мировоззрения, без чего немыслима счастливая семейная жизнь, и заверил Якобу, что он с тяжелым сердцем и лишь после длительной борьбы разрывает союз, столь ему дорогой.
Несколько раз он переписывал письмо, пока оно, наконец, не удовлетворило его. Желая избавить Якобу от незаслуженных оскорблений, он с величайшей тщательностью выбирал каждое слово и вину за ошибку, которая в свое время свела их, целиком брал на себя.
Днем, отправив письмо, он отдыхал в беседке, где сидела и гофегермейстерша с вышиваньем. Она просила его подержать моток ниток, и разговор некоторое время вертелся вокруг предметов безразличных, но Перу вдруг захотелось рассказать ей все как есть, начистоту, и он сообщил о расторжении своей помолвки.
Она пожелала ему счастья и сказала, что всегда этого ждала.
– А что вы намерены делать теперь? – спросила она после недолгой паузы. – Ведь тем самым вы, сколько мне известно, отказываетесь от значительного состояния?
Пер ответил, что это обстоятельство бесспорно повлияет на его положение и заставит изменить образ жизни. В частности, он решил отменить поездку в Америку, по крайней мере на некоторый срок.
– Очень разумно с вашей стороны, – сказала гофегермейстерша. – Эта поездка никогда не вызывала у меня особого восторга. Довольно вы пошатались по белу свету за последние годы. Знаете, что я собиралась вам предложить? Вы ведь говорили с мужем о какой-то там перестройке водооросительной системы, о том, чтобы пустить реку по новому руслу, или как это у вас называется… Насколько мне известно, мужа очень заинтересовала ваша мысль, и мне лично она тоже кажется осуществимой. А раз так, вам, быть может, стоит обосноваться здесь и возглавить строительные работы, пока не отыщется ничего более для вас подходящего. Вам ведь здесь нравится, к тому же у вас здесь есть… друзья. Они будут рады, если вы поживете в Керсхольме подольше.
У Пера засияли глаза. Он понял ее слова как невольно сорвавшийся намек на чувства Ингер к нему. Ведь Ингер всегда всем с ней делится, и вряд ли гофегермейстерша стала бы заводить этот разговор, считай она, что Ингер предпочла бы никогда больше не видеть его.
Да и вообще предложение гофегермейстерши пришлось ему по душе. Он нуждался именно в такой уединенной жизни, чтобы обрести утраченное равновесие. И заработать немного ему бы тоже не грех. Для него будет делом чести как можно скорей расплатиться с Филиппом Саломоном и с Ивэном.
– Если вы ничего не имеете против, – продолжала гофегермейстерша, – я сегодня же поговорю об этом с мужем. Вам лучше всего ни во что не вмешиваться, пока заинтересованные стороны не придут к соглашению, а потому вы можете спокойно отлучиться. Я надеюсь, что все разногласия будут очень скоро улажены, и тогда мы снова увидим вас.
Отъезд свой Пер назначил на завтрашнее утро.
Впрочем, он собирался в Копенгаген не прямо, а хотел по пути заехать к себе на родину и, перед тем как начать новую жизнь, поклониться дорогим могилам, чтобы доказать самому себе полную искренность своего обращения. Заодно он принял решение и по другому вопросу, занимавшему его в последнее время. Как ни грустно, у него до сих пор нет настоящего диплома. Родителей, помнится, больше всего огорчало именно то, что он не завершил своего образования. И все, с кем ни заговори, узнав, что он инженер, первым делом спрашивали, окончил ли он политехнический институт. Он теперь и сам осознал, что при отсутствии официальных аттестаций ему будет очень нелегко получить постоянное и хорошо оплачиваемое место, где он сможет спокойно продолжать свои изыскания. Особенно теперь, когда личность его не светит отраженным светом саломоновских миллионов, ему просто не обойтись без той респектабельности, которую придает наличие диплома.
Желая как можно скорей наверстать упущенное, Пер решил сдать экзамен на землемера, или, вернее, подвергнуться дополнительному испытанию, которое достаточно для человека с незаконченным политехническим образованием, чтобы получить место окружного инспектора по землеустройству. На всю подготовку, если как следует поднажать, уйдет не больше чем полгода, а средства к жизни можно либо занять, либо взять как аванс у Хасселагера или еще у кого-нибудь из дельцов, заинтересованных в осуществлении его проекта.
После обеда он предпринял долгую прогулку, чтобы попрощаться с этими местами. Вот уже несколько дней очень парило, и ждали грозы. Небо было затянуто облаками, на северо-западе среди черных туч пылал багровый шар солнца, словно оплывала в подсвечнике чадящая свеча.
На вершине холма, откуда видна была церковь в Бэртрупе и пасторский сад, Пера застал дождь. Несколько тяжелых, крупных капель упали на его шляпу. Он поднял голову. Синяя молния на мгновение разорвала завесу облаков и сотрясла землю. И тут же на Пера низверглись потоки воды. Бежать не имело смысла: он слишком далеко ушел от Керсхольма. Поэтому он решил спрятаться в открытом – без передней стены, сарае, куда во время сенокоса сгребали сено. Подгоняемый ветром, он припустил со всех ног и добежал до сарая как раз в то мгновение, когда новый удар грома оглушил его.
Оказалось, что не только он искал здесь убежища. В полумраке сарая он разглядел высокого худого человека в долгополом сером сюртуке и старомодной шляпе с широкими полями и высокой тульей. Это был пастор Фьялтринг.
Пер растерянно поздоровался, потом они обменялись несколькими словами по поводу грозы. Пастора явно не слишком обрадовала эта встреча. Он чуть отвернулся и провел рукой по подбородку – невольный жест человека, который стыдится своей небритой физиономии. И действительно, когда глаза Пера освоились с темнотой, он заметил, что и подбородок и щеки пастора покрыты густой щетиной. И вообще пастор казался каким-то заброшенным и одичалым. Но больше всего поразила Пера голова Фьялтринга: она вся была обмотана черным шелковым фуляром, концы которого торчали из-под шляпы, и это обстоятельство, вероятно, тоже крайне смущало беднягу. Во всяком случае, он только чуть приподнял шляпу, здороваясь с Пером, хотя в остальном держался чрезвычайно любезно.
На западе новая молния прорезала облака, и снова сильный удар грома сотряс землю.
– Боюсь, она ударила где-то возле Бэструпа, – заволновался Пер.
– Вы здесь не совсем чужой, как я вижу, – ответил пастор.
– Да, я живу здесь уже несколько недель.
– Скажите, я ошибаюсь, или вы действительно были один раз в борупской церкви?
Тут Пер представился и рассказал, что гостит в Керсхольме у гофегермейстерши.
– Я, кажется, что-то слышал о вас. Вы ведь инженер, верно?
Пер утвердительно кивнул.
– Да, мы живем в такое время, когда хозяевами жизни становятся люди техники или, в вольном переводе, мастера на все руки, – снова заговорил Фьялтринг, немного помолчав. – Просто оторопь берет, когда видишь, как пароходы и поезда лишают нашу планету всякой значительности в наших собственных глазах. Расстояние между странами становится все меньше, а в один прекрасный день оно, пожалуй, вообще исчезнет.
– Вполне вероятно.
– Быть может, наступит такой день, когда машины свяжут нас с луной и со звездами. С точки зрения физики, это вполне допустимо, и тогда мы будем знать тайны мироздания, как содержимое своего кармана. Но вот расстояние от носа до рта пребудет неизменным, над этим человек не властен, – добавил пастор после непродолжительной паузы.
Пер невольно улыбнулся. Ему вдруг стало жаль пастора, потому что тот явно был не в себе.
Опять потолковали о погоде, о том, как внезапно разразилась гроза, о показаниях барометра и тому подобных вещах. Когда эта тема была исчерпана, а дождь все не унимался, пастор снова завел речь о современном господстве техники.
– Здесь одно время думали прокладывать железную дорогу. В наши дни было бы неплохо, если бы к каждому двору вела железнодорожная ветка. Сколько мне известно, план этот до сих пор не предан забвению.
Пер коротко отвечал, что всемерное развитие путей сообщения есть жизненно важное условие нашего времени.
Пастор задумался. Он по-прежнему смотрел куда-то в сторону, на косые струи дождя.
– Жизненно важное? – повторил он со слабой улыбкой. – А что теперь считается не жизненно важным? Врачи и инженеры, преподаватели и военные – каждый ратует за свое. Не постигла бы нас участь людей апоплексического сложения. Ведь они, как известно, умирают от избытка крови.
– Ну вряд ли датчанам непосредственно угрожает такая опасность. Сперва надо еще возместить то, чего мы лишились в шестьдесят четвертом.
– Возместить, – протянул пастор, по-прежнему не глядя на Пера, и в его глазах полыхнули синие огоньки, словно отблеск молний, все еще бороздивших западную часть небосклона. – А я считаю, что нас до сих пор питают те духовные силы, которые рождаются у народа в годину бедствий. Было мгновение, когда почти все мы осознали, что в мире нет ничего жизненно важного, кроме милости господней.
Пер не без смущения ответил старой поговоркой: «На бога надейся, а сам не плошай». Но пастор только покачал головой.
– Ну, божью помощь не назовешь помощью в обычном смысле слова.
– Однако, выбрались же мы тогда из разрухи?
– А кто сказал, что нам помог бог? Если судить по результатам, то скорее всего надо приписать случившееся вмешательству дьявола.
Пер решил, что не стоит заводить спор с этим безумцем. Но в пасторском осуждении нового времени прозвучали нотки, которые затронули его как представителя этого времени, и потому он счел своим долгом защищаться. Он сказал, что страх божий, поддерживавший народ Дании в несчастье и превращавший слабых в героев (тут Пер снова с волнением вспомнил свою мать), что этот страх не оставил народ и в дни мира и что именно ему мы обязаны возрождением страны – во всяком случае, за пределами столицы.
Но пастор бесцеремонно перебил Пера, заметив, что слова «страх божий» вообще неприменимы к христианам наших дней, ибо сейчас принято по-панибратски брать господа под ручку, а то и вовсе в детском порыве любви бросаться ему на шею. Явно подразумевая Бломберга, он что-то съязвил насчет «уютного христианства Вартовской молельни» – христианства, которое вскоре сделается истинной религией страны, ибо со своим лексиконом, словно подслушанным в детской комнате, со своим поэтическим сюсюканьем оно просто создано для такого народа, как датчане, для народа, отыскивающего идиллию даже в религии и возмещающего лирикой недостаток веры.
– Вот вы говорили про военные годы. Но вы слишком молоды, чтобы помнить это время. Иначе вы сами со вздохом сожаления о невозвратно ушедшем вспомянули бы порой годину великих испытаний. Кто пережил военное время, кто был свидетелем великого мужества, беззаветного самоотречения, готовности на любые жертвы, на любые муки – всех свойств, которые перед лицом общей беды рождались даже среди слабых духом, тот понял… или просто почувствовал, каких высот способен достигать дух народа. Можно лишь пожалеть о том, что тогда не было завершено уничтожение национального языка. Теперь нам остается только ждать, пока господь в своем божественном милосердии уничтожит национальные границы внутри германской расы и мы мало-помалу окончательно растворимся в ней. Ибо судьба нации сходна с судьбой отдельного человека: душа ее обретает свободу лишь после смерти.
Было время, когда избранным народом считались греки, и бог гласил их устами. Потом мы искали божественные откровения в безыскусной мудрости пастушеских племен Израиля. Настанет день, когда мы, северогерманская раса, с нашим лютеранским варварством коснемся покровов вечности.
Пер удивленно взглянул на него, и пастор, перехватив этот взгляд, оборвал на полуслове, словно испугался или просто пожалел, что так разоткровенничался. Он замолк и, хотя дождь не унимался, торопливо кивнув Перу, поспешил прочь.
За ужином, все еще находясь под впечатлением этой встречи, Пер подробнее расспросил гофегермейстершу о Фьялтринге. Помимо всего, его очень заинтересовало, зачем это пастор обвязывает голову.
– У него страшные боли в затылке, – объяснила гофегермейстерша. – И потом, он считает, будто у него опухоль в мозгу. Что ни говори, а жалко его.
Глава XXII
Якоба заперлась у себя в комнате. Она сидела за секретером, опершись головой на руку, и задумчиво смотрела, как раскачиваются на ветру верхушки деревьев. Ее огромные глаза горели лихорадочным блеском, грудь порывисто вздымалась. Перед ней лежало письмо Пера (его принесли с утренней почтой) – послание, написанное каллиграфическим почерком на четырех страницах, без единой помарки, шедевр искусства чистописания. Она прочла письмо всего два раза, но уже выучила его наизусть.
Она не знала, о чем больше жалеть: то ли о неимоверных усилиях, которые он явно затратил, подбирая эти витиеватые обороты, то ли о лицемерии, с помощью которого он пытался скрыть и от нее и от себя самого истинную причину их разрыва. Ведь надо же до последней минуты проявлять такое отсутствие решимости, такое неумение взглянуть правде в глаза! Чего бы она ни отдала, лишь бы он хоть теперь, один-единственный раз был честным до конца и открыто признался ей, что полюбил другую. Так вот нет же! Видно, дьявольская изворотливость крепко засела у него в крови. Ну что поделаешь, если человек боится дневного света. Это у него наследство от Сидениусов. Он не признает естественных чувств в неприукрашенном виде. Раньше забота о будущем человечества и процветании родной страны прикрывала самое обыкновенное себялюбие, теперь религия должна замаскировать малодушие и жалкое подобие тоски по родине.
Ну, хватит! Она встала и закинула руки за голову. Что толку изводить себя бесплодными размышлениями!
И без того она столько времени думала о нем – пора и отдохнуть. Ее мыслям незачем больше блуждать в затхлом воздухе, которым дышит он. Она свободна. На всех сердечных треволнениях можно поставить крест. Жалкий, бесцветный роман окончен.
Вот только известить родителей – прочь отсюда! Мешкать нельзя. Судя по всему, Пер собирается в Копенгаген, чтобы привести в порядок свои дела. Страшно и подумать, что она где-нибудь, прямо среди улицы, рискует наткнуться на него, Вдобавок ей с каждым днем становится все труднее скрывать свое положение. Очень может быть, что мать уже кое о чем догадывается, а она предпочла бы обойтись без объяснений, по крайней мере сейчас. Поэтому надо уезжать не откладывая. Все уже готово в дорогу, задерживаться не из-за чего.
Тут Якоба вспомнила, что именно в это время мать легче всего застать одну. Розалия купается вместе с малышами, а отец и Ивэн давно уехали в город.
Мать сидела в гостиной за швейной машинкой, окруженная горами простынного полотна, которое она собиралась подрубать.
– Все-то ты в хлопотах, мамочка, – начала Якоба и поцеловала ее в лоб. – То сидишь за счетами, то еще что-нибудь придумаешь.
Ее тон сразу же заставил мать насторожиться. Но она не подала и виду и даже потрепала дочь по щеке со словами:
– Да, девочка. В мое время работа была единственным средством, которое помогало нам скоротать жизнь… Впрочем, другого, по-моемому, до сих пор не придумали.
И она снова принялась крутить машинку.
Фру Леа начала надевать для работы очки и вообще сильно постарела за последний год.
Якоба молча прошлась по комнате, взяла со стола газету, положила ее обратно, потом села в кресло, поближе к матери.
– Мама, – сказала она, – я как-то тебе говорила, что мне, может, еще захочется погостить у Ребекки в Бреславле. Вот мне и захотелось. Но у меня слишком рано в этом году кончились деньги. Ты не могла бы попросить отца, чтобы он мне добавил немного?
– Отчего же нет, – нерешительно отвечала мать. – А когда ты думаешь ехать?
– Как можно скорей. Хоть завтра.
Мать остановила машинку и взглянула на дочь в упор.
– Значит, ты уедешь одна?
– Да.
– А свадьба?
Якоба опустила голову. Она не вынесла взгляда матери – уж слишком большими и черными казались ее глаза за стеклами очков.
– Видишь ли, – она замялась, разглядывая свои руки, – видишь ли, раз уж пришлось к слову, могу тебе сообщить, что моя помолвка расторгнута.
Воцарилось долгое молчание.
– Так вот почему к тебе последние дни нельзя было подступиться?
– Разве нельзя было? Тогда прости меня.
Мать встала, подошла к Якобе и, зажав между ладонями ее лицо, заставила ее поднять голову.
– А других секретов, дочурка, у тебя нет?
– Об этом ты не должна меня спрашивать, – ответила Якоба со слезами на глазах. – Ты ведь сама учила меня: о своей любви не рассказывают.
Мать несколько растерялась; потом выпустила из рук голову Якобы и отошла.
– Сколь же денег тебе понадобится? – Отойдя в другой конец комнаты, она начала что-то перекладывать на столе. Казалось, после слов Якобы ей не сидится на месте.
Якоба назвала довольно крупную сумму.
Мать снова взглянула на нее.
– Значит, ты уедешь надолго?
– Да, ты ведь сама понимаешь, что мне не очень теперь будет весело дома. Расторгнутая помолвка всегда поднимает целую бурю сплетен. Мне жаль, что я навлекаю столько неприятностей на вас с папой, но, если можно, простите меня.
– Ну, нас твоя помолвка никогда особенно не радовала. Однако мы считали… – Заметив нетерпение дочери, фру Леа оборвала на полуслове. С этой минуты разговор шел о вопросах чисто хозяйственных – что взять с собой в дорогу, чего не брать.
Вернувшись к себе, Якоба начала тотчас же укладывать вещи в чемодан и прятать те, которые она не хотела брать с собой. Впрочем, сборы и без того были почти закончены.
Якоба давно уже втайне готовилась к отъезду, быть может последнему отъезду из родного дома. Она сложила в аккуратные стопки письма подруг, перевязала и запечатала сургучом, написав сверху имена отправительниц, чтобы их не перепутали, если она и на самом деле не вернется домой. То же сделала она и с письмами Пера. Выводя на пачке «Сидениус», она улыбнулась, несмотря на мрачное настроение. Вот уже поистине господь избавил: ей не придется носить это варварское имя.
Незадолго до обеда ее позвали к отцу. Тот дожидался за закрытой дверью в библиотеке. Увидев Якобу, он молча поцеловал ее в лоб и сразу заговорил о финансовой стороне дела. Про Пера он даже и не вспомнил.
– Как ты думаешь, сколько тебе понадобиться? – спросил он, извлекая из кармана записную книжку.
Якоба назвала сумму гораздо меньшую, чем та, которую она упомянула в разговоре с матерью. Ей страшно стало, что отец тоже начнет выспрашивать, надолго ли она уезжает.
Но отец ничего не стал спрашивать, он просто молча проставил в записной книжке сумму, удвоив ее по собственному почину.
– Завтра я принесу тебе готовый аккредитив.
За обедом Якоба из всех сил старалась казаться очень оживленной, впрочем, она и на самом деле была гораздо веселей и спокойнее, чем в последнее время. Рассеялся удушливый туман неопределенности. Если бы она могла вдобавок отогнать от себя мысль, что едет навстречу смерти, она была бы почти счастлива.
Но мысли о смерти завладели всем ее существом. Каждую минуту у нее кровь застывала в жилах от страха. Поэтому она и не решилась ни в чем признаться матери. А то мать тоже начала бы тревожиться. Своим напускным весельем Якоба надеялась усыпить все ее подозрения.
Родители держали себя весьма спокойно. Зато Ивэн был совершенно убит. Он, сопровождавший обычно каждый проглоченный кусок длинной тирадой, за весь обед не проронил ни слова.
После обеда он сразу же прошел в библиотеку. Отец уже сидел там и что-то писал.
– Я не помешаю?
– Нет, ты пришел как раз вовремя. Я только что хотел послать за тобой. У тебя какие-нибудь неприятности?
– Те же, что и у тебя. Я получил письмо от Сидениуса – несколько слов, – оно касается твоих с ним финансовых взаимоотношений. Он просит меня сообщить тебе, что он намерен вернуть свой долг до последнего эре и просит лишь о некоторой отсрочке.
Филипп Саломон ничего не ответил. Он не мог заставить себя произнести имя Пера.
– Нет, я звал тебя не за этим, – сказал он и взял со стола записку, которую только что составил.
– Сделай одолжение, возьми это и немедленно поезжай в город. И смотри, чтобы отпечатали по возможности скорей. Как ты видишь, это извещение для наших знакомых. Прикинь по пути, сколько экземпляров понадобится. Но пусть не мешкают: их надо разослать самое позднее завтра с вечерней почтой.
Вот что стояло в записке: «Филипп Саломон и его супруга настоящим извещают о расторжении помолвки между их дочерью Якобой и господином П. Сидениусом, инженером».
Как раз в тот самый вечер, когда это извещение разошлось по обширному кругу саломоновских знакомых, Пер, прогостив целые сутки в родном городе, среди необозримых лугов, выехал в Копенгаген.
На родине его никто не узнал, сам он тоже не стал никого разыскивать и провел все время наедине со своими невеселыми думами. На сей раз город встретил Пера совсем не так, как в день смерти отца. Тогда вся это провинциальная невзрачность – кривые улочки, жалкие лавчонки казались Перу чуть смешными и в то же время будили сострадание. За годы, прошедшие с того дня, Пер осознал, что духовная связь его с родным городом никогда не порывалась, и по мере того как воспоминания детства занимали все большее место в его внутренней жизни, чувство, которое он испытывал к родным местам, приобретало характер молитвенного преклонения. Из Берлина и Тироля, из Рима и Копенгагена мысли его совершали паломничество в этот уголок земли, где скрещивались неведомые нити его судьбы, скрещивались, бежали дальше, исчезали в бесконечности. Маленький городок, окруженный лугами, затерявшимися среди высоких холмов, стал для него вратами, через которые проходил путь к началу всех вещей и явлений.
И все же он не сразу решился посетить знакомые места. Больше всего пугала предстоящая встреча с Сидегаде – улицей, где стоял их дом. Несмотря на искреннюю готовность смириться, прошлое еще слишком сильно владело душой Пера. Он не мог отделаться от мрачных воспоминаний, связанных с этим большим угрюмым строением и тюремными стенами, окружавшими его. Даже на кладбище, возле родных могил, сердце его не исполнилось настоящей сыновней благодарностью. Когда он увидел тяжелый надгробный камень, который община поставила на отцовской могиле, в нем ожил былой дух протеста.
Правда, теперь он никого не винил в том, что с детских лет жизнь его омрачали тени прошлого, но мозг неотступно сверлила мысль: как хорошо могло бы все сложиться, не будь отец и мать настолько скованы предрассудками своего времени в вопросах религии или в любых других. От какого множества ошибок и постыдных падений был бы он избавлен, если бы еще ребенком познал то человечное, благостное восприятие бога, которое теперь распахнуло его сердце для величайшего из всех доступных человеку чувств.
И что всего хуже: ведь потери, которые он понес, невозвратимы. Чувство одиночества и духовной нищеты, терзающее его сейчас, не покинет его до гроба. Пусть его будущее сложится теперь как угодно счастливо, пусть даже осуществится прекрасная мечта о любви, унесенная из Бэструпа, все равно, в том уголке сердца, где другие хранят самые светлые воспоминания, останется пустота. Ибо только тот поистине нищ, у кого нет даже воспоминаний о безоблачном детстве.
Вечером, когда Пер, вернувшись в отель, сидел за чашкой кофе с бутербродами, случилось нечто непредвиденное.
Вместе с ужином кельнер подал ему газету, в том числе одну местную, название которой он помнил еще с малых лет и потому решил заглянуть в нее. Раздел «Вести из столицы» на первой полосе газеты извещал своих читателей о последних событиях, занимающих умы копенгагенцев. Здесь вперемежку шли придворные новости, театральная хроника, сплетни из жизни Тиволи и цирка. И среди всей этой мешанины Пер наткнулся на заметку о «нашумевшем самоубийстве одного из представителей светского общества». Молодой человек, подающий надежды, кавалерийский офицер в отставке, лишил себя жизни при весьма романтических обстоятельствах. Он, как сообщалось в газете, любил и был уверен в ответной любви. Предмет его страсти – молодая, недавно вступившая в брак дама из еврейской финансовой аристократии. Когда же оказалось, что его надежды тщетны, он, вернувшись домой с дарованного ему свидания, тотчас же пустил себе пулю в лоб.
Пер то краснел, то бледнел, читая это сообщение. Хотя газета не называла имен и он ничего не слыхал раньше о смерти кавалериста Иверсена, он сразу догадался, что речь идет о нем и о Нанни… о той самой Нанни, чьи обнаженные руки всего лишь несколько недель назад обвивали его шею! Он дочитал все до конца, хотя порой ему чудилось, будто по его спине извивается холодная, как лед, змея. Газета наиподробнейшим образом, совершенно в духе времени, излагала все детали самоубийства. Добросовестно составленная заметка не щадила своих читателей: она пространно живописала заплеванный, грязный пол, на котором лежало тело, диван, куда его перенесли, скатерть, всю в пятнах брызнувшего мозга. Правда, содержание последнего письма самоубийцы не приводилось полностью, но сделанных намеков с лихвой хватало для того, чтобы удовлетворить любопытство толпы, не нарушая при этом той неприкосновенности частной жизни, которую гарантирует нам закон.
После этого Перу уже кусок не шел в горло, и он вернулся к себе в номер. Но сколько он ни расхаживал из угла в угол, гнетущие мысли не проходили. У него в глазах темнело, когда он думал, что едва не угодил в сети этой женщины, что он, а не Иверсен мог оказаться сейчас жертвой падких до скандалов писак, если бы он не…
Да, именно – если бы!
При этих словах он остановился, приоткрылась дверь в какой-то тайничок его души, и потоки света, хлынувшие туда, озарили призрачные, забытые картины прошлого. Вот он видит себя в ту ночь, когда он спасется бегством из постели фру Энгельгард, охваченный непреодолимым отвращением к тем радостям, которые дарят продажные женщины. Вот другой случай, из еще более далекого прошлого, когда он был совсем мальчиком и его завлекли черные глаза маленькой побирушки, живущей у Рийсагеров. Тогда, тоже в решающую минуту, его спасло чувство стыда, вызванное в нем гадкими словами и телодвижениями испорченной девчонки. И еще много-много раз он мог стать добычей порока и скверны, если бы… да, если бы в самых глубинах его души не жил инстинктивный, подсознательный страх перед грехом, если бы через посредство своих родителей, и особенно отца – отпрыска древнего пасторского рода, – он не заключил договора со спасительными силами жизни, хотя в гордыне своей он и пытался отрицать их существование. Духовное наследие Сидениусов, которое он считал проклятием всей своей жизни, оказалось именно тем спасительным амулетом, тем знаком благодати, что тайно снизошла на него. Вот благодаря чему с ним не стряслось еще худших бед.