Текст книги "Счастливчик Пер"
Автор книги: Хенрик Понтоппидан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 50 страниц)
– Берегись! – раздалось за её спиной.
Это были те двое с носилками, они не без труда проложили себе дорогу через зал, чтобы унести ещё одного больного – одного из многих. За ними в дверях показалось двое полицейских. Полицейские с профессиональной невозмутимостью несколько минут изучали эту печальную сцену, после чего удалились, бряцая саблями.
Смотреть дальше Якоба не могла, перед глазами вспыхнули багровые молнии. Задыхаясь, бросилась она в зал первого класса. Окна здесь выходили на площадь. Внизу шумели и смеялись люди. Дребезжали трамваи, собаки весело носились, радуясь солнцу. Якоба ухватилась за подоконник, чтобы не упасть… Подумать только, это не сон! Это явь! Преступления, позорные, вопиющие к небу, свершались на глазах у всей Европы, и ни один властный голос не заклеймит их позором. Колокола церквей благовестят мир на земле, священники с амвона возвещают о благодати веры и о любви к ближнему, и всё это – в стране, где толпы зевак с хладнокровным любопытством, со злорадством даже, глазеют, как несчастных, бездомных людей во имя христианского милосердия гонят, словно зачумлённых, по странам Европы навстречу мукам и гибели.
Якоба вздрогнула: по площади размеренно вышагивали те двое полицейских – чистопробные пруссаки, лейтенанты с бычьими затылками, с длинными саблями и с серебряными эполетами на богатырских плечах. Руки Якобы сжались в кулаки. Тупая профессиональная невозмутимость и надменные физиономии стражей закона показались ей символом бесчеловечной самоуверенности этого насквозь пропитанного фарисейством христианского государства. Она возблагодарила судьбу за то, что у неё не было при себе оружия, когда она стояла от них в двух шагах. Теперь она поняла, что не удержалась бы и прикончила их на месте.
А дальше своим чередом пришло разочарование в любви, но оно никогда не причинило бы ей такой боли, не будь этой страшной сцены на берлинском вокзале. Новый удар вызвал в памяти унижение недавнего прошлого, скорбь нынешняя и скорбь минувшая смешались и всецело завладели её умом.
В те дни она твёрдо решила никогда не связывать свою судьбу с судьбой мужчины. Выходить замуж за еврея ей не хотелось. Не хотелось подвергать своих детей тем же унизительным нападкам, которые пришлось сносить ей из-за своего злосчастного происхождения. Но стать женой христианина казалось ещё страшней – слишком сильна была её ненависть к той церкви, которая много веков подряд хладнокровно обрекала смерти её близких. Сама порода христиан внушала ей глубокий ужас, представлялась страшной, как злобная угроза. При виде приземистого, голубоглазого и упитанного северянина, вроде Пера, она тотчас вспоминала тех широкоплечих, победоносно взирающих на мир полицейских, а когда вспоминала, у неё кулаки сжимались от жажды убийства.
Ко всему она чувствовала приближение старости. Она давно стала взрослой: лет с одиннадцати – двенадцати. В тринадцать она уже испытала первую любовь, глубокую и несчастную, а потому решила, что теперь пора дать сердцу покой.
О том, что верный друг Эйберт любит её и был бы счастлив назвать её своей женой, Якоба, конечно, знала. Беседы с Эйбертом доставляли ей большое удовольствие. При совершенном несходстве характеров, у них было много общих интересов – политических и литературных, а главное, их роднило глубоко пессимистическое отношение к тому, что творится в Дании и во всем мире. В сущности, Эйберт даже нравился ей. Этот невысокий спокойный чёловек с гладко зачёсанными светлыми волосами и негустой окладистой бородкой действовал на неё благотворно, успокоительно и не пробуждал тягостного воспоминания о широкоплечей, грубой силе – воспоминания, отвращавшего Якобу от многих других представителей сильного пола. Вот только как мужчина Эйберт ничего не говорил её чувству. Лишь изредка, когда она слышала, как Эйберт с кем-нибудь беседует о своих рано лишившихся матери детишках, у неё вздрагивало сердце и кровь приливала к щекам; бывали даже минуты, когда её целиком захватывала мысль заменить мать детям этого одинокого человека и тем занять уготованное ей место на земле и выполнить своё призвание.
Однажды под вечер дядя Генрих сидел в библиотеке, удобно развалясь в мягком кресле, и курил послеобеденную сигару – обычную манилу с сильным, приторным запахом. Но недолго он наслаждался одиночеством: в библиотеку вошёл Ивэн и занял место против дяди.
– Слушай, дядя, у меня к тебе дело.
– Ты неудачно выбрал время. Ты ведь знаешь, как мне тяжко разговаривать на полный желудок.
– Но во время еды, если верить тебе, ты тоже разговаривать не желаешь, так что я уж и не знаю, когда к тебе можно подступиться.
– Когда я сплю. Ну ладно, выкладывай.
– Ты можешь оказать мне услугу?
– Ты ведь знаешь, что я принципиально никому не оказываю услуг. Давай поговорим о чём-нибудь другом.
– Хорошо, называй это сделкой или как тебе вздумается, – сказал Ивэн и принял свою излюбленную позу – поджал под себя одну ногу. – Так вот, слушай. Меня очень интересует один молодой человек… это такой человек…
– Ближе к делу… Речь идёт про очередного гения… Давай дальше!
– На этот раз я не ошибся, поверь мне! Это самый настоящий талант. Вот увидишь, он в своей области совершит нечто эпохальное. Но пока он очень беден.
– Беден? Ах да, я и забыл, что это одно из непременных достоинств гения.
– Сам понимаешь, что здесь, у нас, ему не дадут выдвинуться. Таков обычный удел всех больших дарований. Но за него я не боюсь. Такой пробьётся, будь покоен. Я уже говорил о нём с Дюрингом, и Дюринг обещал при первой же возможности взять у него интервью и написать статью о великих изобретениях, которыми тот занимается.
– Короче говоря, ты имеешь в виду самоуверенного юнца с задранным носом, того, который здесь вчера устроил шум. Ну, у него ещё такое дурацкое имя… Да, кстати, как его зовут?
– Сидениус.
– Майн готт! Подумать только, что есть несчастные, которым приходится всю жизнь носить такое имя.
– Так вот, он собирается уехать отсюда и обучаться за границей.
– Выходит, у него завелись деньги?
– Вовсе нет. Вот о чём я и собирался поговорить с тобой. Видишь ли, я хотел бы дать ему денег на дорогу; своих, как мне известно, у него нет. Но он человек гордый. И болезненно щепетильный в этом вопросе, он откажется… да, да, я просто уверен, что откажется, если я без церемоний предложу ему нужную сумму. Он сочтёт это оскорблением. Уж такой он человек.
– Зато твои деньжата останутся в целости.
– Какой вздор! Таким людям необходимо помогать. Дядя! Ты должен найти выход.
– Я? Ты что, рехнулся?
– Да, должен. Я надумал использовать тебя в качестве ширмы. Ты ведь не откажешься, если я тебя хорошенько попрошу? Видишь ли, деньги надо предложить так, чтобы это не могло его оскорбить… и анонимно, только анонимно, иначе он не возьмёт. Ты можешь, к примеру, сказать, что какие-то там друзья и почитатели хотят выразить ему перед отъездом своё внимание… Можно предложить ему взаймы или ещё как-нибудь, – словом всё, что тебе придёт в голову.
Дядя Генрих поднял мохнатые брови и задумался. Он всегда был рад выступить в роли благодетеля, если это ему ничего не стоило. Да и Пер ему пришёлся по душе. Он решил, что это единственный из всех поклонников Нанни, у кого есть задатки, чтобы выбиться в люди и составить достойную партию для его племянницы.
– Ну а сколько ты хотел бы дать этому проныре?
– Столько, сколько ему понадобится. Я думаю, сотен пять-шесть. А то и больше. Надо открыть на его имя счёт у Гризмана, а через Гризмана он сможет получать деньги от меня.
– Племянничек, ты спятил! Вместе с матерью и с отцом, и со всем твоим семейством тебя можно отправить прямёхонько в сумасшедший дом.
– У вас огонька не найдётся? – донеслось из гостиной, и в дверях появилась Нанни. Она упёрлась кулаками в бёдра и наклонилась вперёд. Во рту у неё торчала незажженная сигарета.
Дядя поморщился.
– Опять ты со своей соской… Я тебе сто раз говорил, что у неё мерзостный, отвратительный, невыносимый запах.
– Дядечка, ты не в духе? Какая жалость! Мне так хотелось поговорить с тобой.
– Тебе тоже?.. Ну, выкладывай! Всё равно отдохнуть мне сегодня не придётся.
– Я тебе сейчас всыплю как следует, слышишь, дядечка?
– Ну всыпь, всыпь, да только поскорей.
– Я лично считаю, что тебе надо иметь побольше такта и не разгуливать со своими приятельницами по главной улице в те часы, когда там бывают приличные люди. В крайнем случае, можно бы ради родных выбрать себе спутницу покрасивее, а не это страшилище, с которым я тебя встречаю второй день подряд. Нам просто стыдно за тебя и за твой вкус.
Говоря это, она стала позади дяди и, облокотившись на спинку кресла, пускала ему в затылок дым своей сигареты. Как ни возмутили Генриха слова Нанни, он не двинулся с места и, полуприкрыв глаза, нежился под её тёплым дыханием.
– Нанни, я тысячу раз объяснял тебе, что это просто возмутительно, просто чудовищно, когда молодая девушка говорит такие гадости. А что до молодой дамы, о которой идёт речь, то она…
– Какой такой дамы?
– Ну с которой ты, вероятно, и видела меня, – один раз, к слову сказать… Так знай: это дочь моей хозяйки, очень воспитанная и в высшей степени порядочная…
– Я говорила не про молодую даму. Я говорила про старое чучело с красными цветами на шляпе и румянами на щеках. Ещё раз говорю – стыдно, дядя, очень стыдно!
– А я говорю, девчонка, что не тебе рассуждать о том, чего надо стыдиться. Ты посмотри лучше, каких людей ты заманиваешь в наш дом своим непристойным кокетством! Господин Си-де-ни-ус! Деревенский увалень, у которого только и хватает воспитания, чтобы не сморкаться двумя пальцами. А что за физиономия! Не иначе матерью у него была мадам Нахалка, а отцом господин Остолоп.
– По-моему, он очень недурён.
– Ах, скажите на милость, недурён! – передразнил дядя. – Запомни, Нанни, если ты выйдешь за христианина, да ещё христианина неблагородного происхождения, тогда…
– Что «тогда», дядечка?
Дядя Генрих сделал страшные глаза и ответил медленно, отчеканивая каждое слово:
– Тогда после моей смерти ты не получишь мою брильянтовую булавку.
– Где уж мне! Ты ведь обещал оставить её Якобе. И Розалии заодно. И, если мне память не изменяет, Ивэну тоже.
В ярости дядя Генрих вскочил с кресла и выбежал из комнаты, крикнув на ходу:
– Всех в сумасшедший дом, всю семейку! Ноги моей здесь больше не будет. На вас глядя, сам спятишь. Хватит с меня!..
Ивэн и Нанни недоумённо переглянулись. Как всегда, они не могли понять, шутит он или говорит серьёзно.
В дверях показалась Якоба.
– Что вы наговорили дяде? Он прямо кипит.
– Ничего, – ответил Ивэн, – ты ведь знаешь, он терпеть не может моих друзей. На сей раз он раскипятился из-за Сидениуса, вот и всё. Я просто рассказал ему, что Сидениус собирается за границу и в этой связи попросил его об одной услуге. И больше ничего.
– Разве господин Сидениус уезжает? – спросила Нанни, и что-то в её тоне заставило Якобу испытующе взглянуть на сестру.
– Да, собирается. Больше Нанни ничего не спросила. Занятая своими мыслями, она вышла из комнаты, бросив недокуренную сигарету в стоявшую на столе пепельницу. – Боюсь, Нанни всерьёз понравился этот Сидениус, – сказала Якоба матери, когда они вечером сидели в гостиной возле зажженной лампы.
– С чего ты взяла? – с некоторым даже неудовольствием спросила фру Леа, так, словно эта мысль уже беспокоила тайно и её самое. Господин Сидениус совершенный вертопрах. А у Нанни достаточно здравого смысла. Кроме того, он собирается за границу, и наше знакомство кончится на этом, я надеюсь.
– Боюсь, что он не спешит уезжать, – помолчав, ответила Якоба. Она забилась в угол дивана, возле матери, и в мрачной задумчивости смотрела перед собой.
– Детка, ну откуда ты это можешь знать?
– Ах, мама, я ведь не слепая! Как только я увидела этого человека в нашем доме, я сразу поняла, ради кого он пришёл. А он не из тех, кто легко отказывается от того, что заберёт себе в голову. Ивэн такого же мнения. Этого человека во многом можно упрекнуть, но одного не отнимешь: характер у него есть.
Фру Саломон улыбнулась.
– Я вижу, ты начала примиряться с его существованием?
– Да нет, не начала я примиряться и никогда не начну. Уж слишком он мне не по душе. Я просто думаю, что это ещё незавершённая личность. Как знать, что из него получится при благоприятных условиях. Быть может, из него и в самом деле выйдет когда-нибудь подходящий муж для Нанни. А по мне, уж лучше такой зять, как Сидениус, чем такой, как Дюринг.
– Якоба, Якоба, да ты у меня сделалась форменной свахой! – сказала фру Саломон. – То ты возилась с Ольгой Давидсен, то решила пристроить собственную сестру.
Якоба покраснела: упрёк попал в цель.
Она опустила голову, чтобы скрыть своё смущение, и положила руку на плечо матери.
– Милая мамочка, ты ведь знаешь, что этим недостатком страдают все старые девы.
Этой весной Пер зачастил к Саломонам. Он по-прежнему ходил туда главным образом из-за Нанни, но весь их семейный уклад, столь для него новый и непривычный, тоже привлекал его.
Однажды вечером, когда Пер ушел, Якоба, не удержавшись, спросила:
– Любопытно бы узнать, о чём думает господин Сидениус, когда целый вечер сидит не раскрывая рта и только пялит глаза?
А думал Пер про свою семью. Он видел гостиную в родительском доме, такой, как она запомнилась ему: долгий зимний вечер, сонно мерцает лампа на столе перед волосяной кушеткой; отец прикрыл глаза зелёным козырьком и дремлет в своём кресле с высокой спинкой, Сигне вслух читает газету, а младшие сестрёнки склонились над шитьём и то и дело поглядывают на большие часы, прикидывая, скоро ли ночной сторож прикажет отходить ко сну. Пер явственно слышит тихие вздохи, доносившиеся из спальни, когда больному сердцу матери не хватало воздуха. Тихо шипит лампа, из печи тянет торфяным дымком, и этот запах мешается с запахом лекарств и пятновыводителя.
Но при сравнении родительского дома с этим ему бросалась в глаза не только разница между убожеством одного и роскошью другого. Куда заметнее была разница в атмосфере, в характере отношений, в самом тоне. Когда он слышал, как избалованные дети, будто с равными, разговаривают со своими родителями, когда видел, как фру Саломон обсуждает с дочерьми весенние моды, обдумывает, какой цвет и какой фасон им больше всего к лицу, и прямо-таки заставляет их одеваться со вкусом, когда замечал, как здесь от души интересуются всем, что творится на белом свете, и при этом не слышал ни единого намёка на тёмные силы «потустороннего мира», разговоры о которых словно могильным холодом пронизывали дом Сидениусов, где день начинался и кончался молитвой, где псалмами и песнопениями отгораживались от мира, где для человека духовно развитого считалось постыдным изящно и просто прилично одеваться и мало-мальски заботиться о своей внешности, – словом, когда Пер делал эти сопоставления, он благодарил судьбу, которая ниспослала ему то, что он хотел искать в дальних чужих странах: свела его с простыми, обыкновенными людьми, которым равно чужды и царствие небесное, и геенна огненная.
Да и само богатство предстало перед ним в новом свете. До сих пор он по-мужицки считал, что деньги – это просто оружие в ожесточенной схватке за место под солнцем. Теперь он осознал, как много значит безбедное, обеспеченное существование для правильного духовного развития человеческой личности, для формирования спокойного, независимого характера. Он начал понимать, что значит преклонение перед деньгами, свойство, которое обычно приписывают евреям и которое выводит из себя правоверных Сидениусов. Он помнил, как отец презрительно отзывался о «служителях мамоны», как учитель закона божьего, худосочный, измождённый человек, ероша волосы учеников рукой, пропахшей табаком, увещевал их не собирать себе сокровищ на земле, где тля и ржа их истребляют. Пер думал о том, как в этой маленькой захудалой стране поколение за поколением воспитывалось в ханжеском презрении к «суетным земным благам», как беспросветное духовное убожество и мерзость запустения пропитали все слои общества, – и ему хотелось, чертям назло, громко, на всю страну крикнуть: «Шапку долой перед золотым тельцом! На колени перед мамоной… спасителем и благодетелем рода человеческого!»
Впрочем, Пер отлично сознавал, что и сам ещё не до конца избавился от той светобоязни, которую порождает у многих ослепительный блеск золота. При виде этой роскоши он чувствовал, как просыпается в нём душонка гнома. Сравнивая солнечный, по-восточному яркий дом и своё собственное житьё-бытьё с его убогими и скудными радостями, с вечными угрызениями совести и вечной неустроенностью, Пер не мог далее сомневаться в том, что он и впрямь подземный дух, «дитя тьмы», как называл его отец. Вся жизнь в этом большом, богатом, для всех открытом доме, где собирались свободные, уверенные люди, представлялась ему духовным зеркалом и пробуждала заново оглядеть самого себя. Перу ещё не случалось общаться с людьми, чьё превосходство он бы столь явно ощущал. Даже в обычном разговоре с молодыми фрёкен Саломон или их приятельницами ему приходилось всячески изворачиваться, чтобы скрыть недостаток культуры и пробелы в образовании. Тайком он пытался наверстать упущенное и начал с самого рьяного изучения книг Натана, чьё имя было в этом кругу у всех на устах. Хотелось ему также пополнить свои весьма скудные познания в языках, чтобы не опозориться в доме, где частенько бывают иностранцы и где даже малыши бегло говорят по-английски, по-немецки и по-французски.
Хотя ходил он сюда по-прежнему из-за Нанни, ему всё большее удовольствие доставлял разговор с фру Саломон и с Якобой. Как собеседницы они были для него полезнее. Невольно он проникся глубоким уважением к Якобе, ибо та с одинаковой лёгкостью рассуждала о древнегреческой философии и о новейшей политике Бисмарка, отнюдь не будучи при этом синим чулком. Хотя сначала она ему совсем не понравилась, да и теперь далеко не всё в ней было ему понятно, он очень ценил возможность поговорить про книги, которые уже прочёл или собирается прочесть, и чрезвычайно расположил её в свою пользу искренним интересом к трудам доктора Натана – выдающегося человека и глашатая нового времени, по мнению Якобы. Разговоры о Натане были для них тем островком, где они могли встречаться в мире и согласии и куда их – каждого по-своему – влекло самое глубокое чувство: ненависть к церкви, омрачившей их юность. Пер не таился от Якобы. С наивной откровенностью рассказывал он о себе, и эта откровенность помогла ему завоевать если не симпатию, то по крайней мере снисходительность Якобы. Она куда больше значила для его развития, чем сама о том подозревала. Впрочем, и Пер не сознавал, как сильно её влияние, влияние человека, во многих отношениях его превосходящего. Поэтому, при всём своём уважении к ней, он никак не мог понять, в чём секрет благоговейного почтения, каким она пользуется, к примеру, на больших приёмах, где присутствуют выдающиеся деятели либеральной партии. Покуда Нанни резво носилась по всем комнатам в сопровождении литературоведа Баллинга, Поуля Бергера и тому подобных шутов, вокруг Якобы, хотя та держалась с обычной сдержанностью и даже строго, собирались сливки общества, настоящие знаменитости: университетские профессора, известнейшие врачи, – словом, самый цвет тогда уже весьма влиятельной партии. Однажды Пер случайно услышал, как кто-то из них крайне сожалел о том, что женщина такого ума и таких дарований не намерена, судя по всему, осчастливить какого-нибудь представителя мужского пола. «Да и то сказать, за кого ей прикажете выходить замуж? – сам себе возразил говоривший. – Такой королеве нужен по меньшей мере наследный принц. А размазня Эйберт ей не пара». Эти слова, пусть даже сказанные в шутку, очень сильно подействовали на Пера и заставили его иначе взглянуть на внешность Якобы.
Присмотревшись, он заметил и горделивость её осанки, и то, что орла она всё-таки напоминает больше, чем попугая. Понял он всю прелесть её походки – лёгкой, но уверенной, ему понравилось, как она ступает: бесшумно, по-кошачьи. И садиться в кресло она умела величественно, как никто другой, и даже сморкалась, на взгляд Пера, очень по-благородному – быстро и решительно.
Однажды вечером они случайно оказались вдвоём в большой библиотеке. Нанни отправилась на званый обед и через час должна была вернуться. Пер не спешил домой, надеясь дождаться Нанни. Пер и Якоба сидели друг против друга за восьмиугольным столом с наборной перламутровой крышкой. Лампа стояла между ними, и жёлтый шелковый абажур отражался в блестящей поверхности стола. Подперши голову рукой, Якоба перелистывала какое-то иллюстрированное издание. Оба молчали; потом Якоба вдруг спросила, каким образом он, Пер, выходец из духовной среды, вдруг задумал овладеть прикладной профессией и стать инженером.
– А вам это не нравится? – уклончиво ответил он вопросом на вопрос.
– Почему же не нравится? – И Якоба с большим жаром заговорила о той огромной роли, какую приобретает техническая деятельность в деле раскрепощения человека, ибо, уничтожая расстояние между странами с помощью паровоза, телеграфа, парохода, она способствует сглаживанию противоречий, что является первым шагом на пути к воплощению исконной мечты человека о братском единении всех людей на земле.
Пер украдкой поглядел на Якобу и залился румянцем. Ему и в голову не приходило рассматривать свою деятельность с этой точки зрения, но мысль поставить свой проект на службу столь благородной идее приятно взволновала его. Он даже как-то настроился на торжественный лад.
Впрочем, так случалось всякий раз, когда он разговаривал с Якобой. Подобно книгам Натана, её слова, будто вспышка молнии, озаряли далёкие и чуждые сферы мысли и представали пред ним как заманчивое откровение.
«Какая умница, какая умница!» – не раз думал он, глядя на её тонкие, непроницаемые черты; потом уносился мыслями в сказочный мир, и ему казалось, будто против него сидит молодая сивилла. В такие минуты Якоба становилась сверхъестественным существом, величественной хранительницей земной мудрости.
– Ах, как жаль, что я не знал вас раньше!
Хотя Пер всячески постарался придать своим словам задорный оттенок, они позвучали вяло. Якоба улыбнулась отнюдь не поощрительно, но он продолжал:
– Согласен, я неудачно выразился, но это чистая правда. Мне всё время кажется, что я только сейчас начинаю становиться человеком. И не без вашего благосклонного участия, хотите вы того или нет.
– Кем же вы были до сих пор?
Пер ответил не сразу.
– Помните, в датской хрестоматии есть сказка про гнома, который через кротовую нору выбрался на землю, чтобы пожить среди людей, и все было бы ничего, но всякий раз, когда солнце выглядывало из облаков, он непременно чихал… Ах, об этом можно говорить без конца.
И тут им овладело непреодолимое желание сейчас же раскрыть ей свою душу. Не в силах противиться, он рассказал – хоть и в комических тонах – о своём детстве и о навсегда испорченных отношениях с родными.
Якоба уже знала кое-что от Ивэна. Внезапная откровенность Пера смутила её, и она не просила его продолжать.
Да и всё равно дядя Генрих помешал бы им. Старый грешник редко упускал возможность полюбоваться на своих племянниц в бальном туалете. Ещё с порога он спросил о Нанни.
Тут как раз перед домом остановился экипаж, и Нанни, словно сильфида, впорхнула в комнату.
Завидев Пера, она остановилась и с нарочной медлительностью спустила белый палантин с обнаженных плеч.
Пер встал и рассеянно посмотрел на неё. Роскошные плечи выступали из белого шелкового платья с глубоким вырезом, и вся она была красивая, разгоряченная после танцев, и глаза у неё сияли восторгом… Но все же… Он перевёл взгляд на Якобу. Та сидела в мягком свете лампы, задумчиво подпёрши голову рукой. Если сравнить, ещё неизвестно, кто выйдет победительницей.
С каким-то непонятным чувством он откланялся и медленно побрёл домой. Потом вдруг остановился посреди улицы, сдвинул шляпу на затылок и чуть не в ужасе спросил себя:
– Боже милостивый! Выходит, я полюбил Якобу?