Текст книги "Мамины субботы"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Пятница после полудня
В пятницу после полудня у Алтерки-гусятника столпотворение. Лесоруб устал бы, но не Алтерка. Окровавленными тесаками он рубит гусиные тушки, а его жена Лиза разговаривает с дамами по-русски.
Мама сидит со своими корзинами и не может надивиться: как так получается, что дамам нужны курица, индюк, гусь, но не нужна зелень?
– Виноград из Малаги, вино в бутылках, кто покупает, кто покупает? – начинает кричать мама.
Дамам становится любопытно. Они знают, что эта еврейка в воротах торгует луком, хреном и подгнившими фруктами. Любопытства ради они заглядывают в ее корзины и смеются:
– Ваши подмороженные яблоки вы называете виноградом из Малаги и вином в бутылках?
Мама замолкает и ругает себя за свою зависть к гусятнице. Она опускает глаза, словно решив не смотреть на то, что делается у Лизы, и нарочно принимается размышлять о другом.
У нее нет претензий к сыну. Каждую пятницу после полудня он помогает ей отнести корзины и делает для нее кидуш. Когда она возвращается с рынка, он нередко поджидает ее и тащит товар до ворот. Тем не менее ей было бы в тысячу раз приятнее, если бы он продолжал учить Тору, а не таскал тяжелые корзины. Знатоку Торы это не подобает.
Мама даже не прилегла в ночь с четверга на пятницу, готовилась к субботе. Теперь она задремывает и тут же чувствует, что кто-то стоит рядом с ней. Она открывает глаза тихо, как голубица, и видит рядом с собой торговца яйцами реб Меера.
Реб Меер разносит по домам богачей свежие яйца. В пятницу после полудня он уже свободен, а торопиться домой ему не надо, потому что он вдовец. Он видит, что мама сидит у ворот и клиенты, слава Богу, ее не осаждают. Он останавливается, снимает с плеча плетеную корзину и ставит ее в сторонке, чтобы случайно не разбить оставшиеся, забракованные хозяйками яйца.
Реб Меер честный еврей, и мама встает перед ним, как перед знатоком Торы.
– Сколько у вас стоит вот этот плод? – спрашивает он и двумя пальцами, осторожно, словно ощупывая цитрон [60]60
Цитрон (этрог) – важнейший атрибут праздника Суккот ( ашкеназск.Суккос), высоко ценится и выбирается с особой тщательностью.
[Закрыть], вынимает из маминой корзины зимнее яблочко с морщинистой желтой кожурой.
Мама отвечает, что это яблочко ничего не стоит.
Он говорит, что даром он его не примет, потому что в святом писании сказано, что ненавидящий дары будет жить. Однако, если мама возьмет у него яйцо, он согласится забрать яблочко, которое сейчас держит в руке.
Мама смотрит в плетеную корзинку реб Меера и говорит, что он сам себя одурачит, если за такое сморщенное прошлогоднее яблочко даст свежее, сияющее, как солнце, яйцо.
Реб Меер возражает, что тут и сравнивать нечего. Это два совсем разных вида еды. Всевышний всемогущ. Он сотворил на этом свете обильный стол, чтобы евреи могли произносить всевозможные благословения.
Реб Меер протирает яблочко, закатывает глаза и произносит благословение «Сотворяющий плод древесный». Мама закладывает руки за фартук и набожно отвечает ему: «Аминь», краснея под париком до корней волос. Она видит, как влажнеют маслянистые глазки Алтерки, а по лицу его жены Лизы растекается улыбка. Кажется, гусятник и его жена так заняты своими клиентами, что обоим высморкаться некогда, но тем не менее они находят время на то, чтобы обменяться многозначительными взглядами по поводу вдовы и вдовца, которые стоят и беседуют в воротах.
Реб Меер приносит счастье. Три хозяйки останавливаются рядом с мамиными корзинками. Но маму, которая уже подперла рукой скулу, придала своему лицу серьезное выражение и приготовилась посреди пятницы слушать слова Торы, появление клиенток сбивает с толку. Вот нахальство, как они смеют отвлекать ее в тот миг, когда реб Меер произносит слова Торы? Но реб Меер не обижается, напротив, он заговаривает с одной из подошедших женщин, известной своей склонностью отчаянно торговаться:
– Если Веля просит у вас десять грошей за пучок лука, вы не должны торговаться. Веля вас обирать не будет.
Женщина испытывает почтение к мужчине, и поэтому платит все десять грошей не торгуясь. Реб Меер чувствует прилив уверенности и спрашивает вторую хозяйку:
– Сколько антоновки вы хотите, кило?
Проворно, как опытный торговец, он насыпает яблоки в бумажный кулек и вручает его маме для взвешивания. От растерянности мама отвешивает больше яблок, чем нужно, и реб Меер делает ей замечание:
– Вы не обязаны этого делать ни по закону, ни по справедливости.
Мама уже и не слышит, что просит третья хозяйка. Она стоит отрешенно, как чужая, и смотрит, как реб Меер обслуживает ее покупательницу.
В это время на другой стороне улицы появляется синагогальный староста реб Носон-Ноте. Он идет из миквы [61]61
Бассейн для ритуальных омовений.
[Закрыть]омытый, чистый, и думает, что иметь дело с лавочниками перед самым благословением субботних свечей не слишком большое удовольствие. Если уж они не боятся осквернения субботы, испугаются ли они синагогального старосты? Но ничего не поделаешь. Надо проявлять самоотверженность и приказывать им запирать лавки.
Реб Носон-Ноте проходит мимо продуктовой лавки и видит, что окно забрано ставнями, а дверь прикрыта на три четверти. Лавочник Хацкель молится у меня в синагоге, размышляет реб Носон-Ноте. Наступает праздник – и Хацкель первым жаждет получить вызов к Торе. Приходят Дни трепета [62]62
Десять дней покаяния между праздниками Рош а-Шана ( ашкеназск.Рош а-Шона) и Йом Кипур ( ашкеназск.Йом Кипер).
[Закрыть]– и он покупает честь открыть священный ковчег. Тем не менее при всей своей праведности он все еще в лавке. Реб Носон-Ноте всовывает голову в дверь и буквально столбенеет от испугу.
Магазин битком набит покупателями, и при этом в нем тихо. Конечно, покупатели знают, что надо остерегаться хранителей субботы. Лавочник Хацкель так занят взвешиванием и отмериванием товаров, так увлечен подсчетом денег, что не замечает длинной заплетенной бороды синагогального старосты, торчащей в узкой дверной щели магазина. Внутри у реб Носона-Ноте все кипит, но он ждет, он хочет посмотреть, какую физиономию скроит лавочник, увидев его, синагогального старосту реб Носона-Ноте.
В конце концов лавочник замечает длинную заплетенную бороду в приоткрытой двери магазина.
– Реб Хацкель, как же такое возможно?! – восклицает синагогальный староста.
Лавочник теряется и лепечет:
– Я уже закрываю.
– Выгоняйте клиентов! – командует реб Носон-Ноте.
– Сию минуту, – соглашается Хацкель. Он выбегает из-за прилавка и видит, что на улице стоят женщины, хотят войти в магазин и не могут. Хранитель субботы оттесняет их своей спиной. Лавочник резко распахивает дверь, едва не сшибая с ног синагогального старосту. Через него в магазин вваливается целая ватага евреек.
– Вы же зажмуриваете во время молитвы глаза! – орет реб Носон-Ноте вне себя от злости.
Хацкель прикрывает глаза, как будто он действительно молится, и начинает молитвенно раскачиваться, обращаясь к синагогальному старосте:
– Вы платите по моим векселям? Вы платите за меня налоги?
– Вы платите по векселям, и вы платите налоги, но пожертвований на синагогу вы не даете, – ядовито отвечает ему реб Носон-Ноте.
Если бы Хацкелю сказали, что он обвешивает, что он обирает покупателей, это не обидело бы его так, как слова синагогального старосты о том, что он, Хацкель, не платит за открытие священного кивота. Он трясет руками, словно обжегшись, и верещит с закрытыми глазами:
– Вон из моего магазина!
От такой наглости реб Носон-Ноте теряет дар речи. Он даже не сопротивляется, когда лавочник просто выталкивает его вон и захлопывает за ним дверь.
– Ему хорошо говорить, – объясняет Хацкель хозяйкам. – Он торгует железом, он может закрывать свой склад вовремя. Кому нужны ключи и скобы в канун субботы перед самым благословением свечей? Вот если бы у него была продуктовая лавка и он торговал в розницу… Пришел Суккос – и держи лавку закрытой два дня подряд. На следующий день после праздника – суббота. Потом воскресенье. Я уж не говорю о других иноверческих праздниках. Где у этого синагогального старосты совесть, спрашиваю я вас? Где его человечность, спрашиваю я вас?
– Реб Хацкель, – перебивает его одна из евреек, – я не могу ждать. У меня рыба подгорает.
Лавочник снова берется за весы; он поспешно взвешивает и считает деньги, он все-таки не хочет опоздать к наступлению субботы.
Ну что мы можем сказать и о чем мы можем говорить? – думает синагогальный староста. Если с ним так разговаривает Хацкель, то как же будут разговаривать другие? Он проходит мимо магазинов и даже не смотрит на них. Да пропади они пропадом! – думает он. Но, подходя к нашему двору, реб Носон-Ноте чувствует решительность. Наш двор принадлежит ему. Он здесь хозяин, и соседи не осмелятся ему возражать.
Однако вся его решительность исчезает, когда он видит толкотню в мясной лавке Алтерки. Каждый раз, когда реб Носон-Ноте требует квартирную плату, гусятник отвечает: «Приходите завтра». Требовать слишком настойчиво реб Носон-Ноте боится, потому что если Алтерка мог наброситься с кулаками на резника, его-то уж он тем более не помилует. Так что квартирный хозяин, он же синагогальный староста, говорит Алтерке мягким голосом:
– Время закрывать лавку.
Алтерка молчит. Он делает вид, что не слышит.
– Время встречать субботу, – повторяет реб Носон-Ноте.
Лиза перестает разговаривать по-русски с дамами и бросает на мужа один-единственный взгляд. Лицо Алтерки синеет, напоминая ощипанного замороженного индюка, и он злобно рычит:
– Приходите завтра.
Синагогальный староста реб Носон-Ноте не осмеливается возражать. Это смертельно опасно. Так он думает и отступает. Он отправляется в синагогу и видит, как торговка зеленью и фруктами стоит в воротах, беседуя с торговцем яйцами.
– Мой сын предпочел другие пути, – жалуется мама реб Мееру, – но заповедь почтения к матери он соблюдает.
– Почтение к матери – это очень важная вещь, – выносит свой приговор реб Меер. – Мои дочери удачно вышли замуж. Они упрашивают меня: «Отец, зачем тебе торговать? Живи с нами». Но я не хочу заглядывать в их кастрюли и проверять, соблюдают ли они кашрут [63]63
Система пищевых запретов иудаизма.
[Закрыть].
– К детям хорошо ходить в гости на праздник, – говорит мама. – Лучше соломенный муж, чем золотые дети.
– Вот какая вы праведница! – слышит мама сердитый голос: синагогальный староста изливает на нее весь свой гнев. – Лишь бы я дешево продавал вам право сидеть в воротах! Я думал, что вы бедная вдова, набожная еврейка и что вы будете соблюдать субботу. Нельзя проявлять жалости! Нельзя жалеть вам подобных!
– Так ведь еще десять минут до зажигания свечей, – растерянно говорит мама.
Она не знает куда деваться от стыда. Чтобы ей напоминали, что наступает суббота! К тому же это слышит реб Меер. Подхожу я. Она смотрит на меня смущенно и виновато, словно я застал ее врасплох за совершением тяжкого греха. Реб Мееру тоже неудобно стоять и слушать упреки синагогального старосты. Еще меньше ему по сердцу то, что на него смотрю я… Он мгновенно исчезает. Мама поспешно собирает свой товар.
– Отнеси корзины в дом, – говорит она мне.
Синагогальный староста стоит выпрямившись, заложив руки за спину, с видом генерала, взирающего на своих провинившихся солдат, и говорит громко, во весь голос:
– Я закрываю свой скобяной магазин на два часа раньше, а вы не можете оторваться от своих подгнивших яблок! Неудивительно, что ваш сын вырос таким распущенным. Как я вижу, вы носите и парик, и платок. Не иначе как хотите искупить этим перед Господом Богом то, что ваш наследник ходит с непокрытой головой, без шапки.
– Вон отсюда! – бросаюсь я на него. – Очень нужна Богу такая набожность! Вы же спускаете шкуру только с бедных соседей!
– Я тебе руки пообрубаю и ноги в кандалы закую! – начинает орать реб Носон-Ноте. – Ты думаешь, я не знаю, что ты пишешь в газете против хозяев? Бунтовщик, ты у меня еще сгниешь в тюрьме!
– Кровосос! – вырывается у меня.
Синагогальный староста застывает с открытым ртом. Этот байстрюк, сынок сидящей в воротах нищенки, живет в принадлежащей ему квартире и еще смеет так разговаривать с ним, хозяином двора! Реб Носон-Ноте не верит собственным ушам. Вокруг нас собираются прохожие. Алтерка-гусятник бросает своих индюков и дам и подбегает, запыхавшись. Он радуется тому, что я ругаю хозяина, этого хранителя субботы, поддерживающего врагов Алтерки, резников. Но мама хватает меня дрожащими руками. Я слышу, как стучит ее сердце. От огорчения и волнения она едва может вымолвить:
– Дитя мое, не греши. Он же старый еврей.
– Я кровосос? – возмущается синагогальный староста и говорит случайным прохожим, вылупившим на него глаза: – Эти люди живут у меня годами и не платят ни гроша. А скажи я им хоть слово, они угрожают, что пропишут меня в газете. Не соблюдай я субботу, они бы платили мне как миленькие. Они знают, что я боюсь осквернить имя Господне, не хочу, чтобы наговаривали на богобоязненных евреев. Вот они и ездят на мне верхом!
Алтерка-гусятник потирает от удовольствия руки и поддевает синагогального старосту:
– Уходите, а то он вас еще чего доброго прибьет. Не шутите с огнем!
Синагогальный староста думает со страхом: вот незадача с этим еретиком. А я еще пускал его в свою синагогу! Надо выжечь огнем то место, на котором он сидел!
Однако реб Носону-Ноте предначертано испугаться в этот день еще раз. Проходя по улице, он вдруг видит, как в панике бегут женщины с кошелками, словно куры с растопыренными крыльями. Реб Носон-Ноте озирается ни жив ни мертв.
Торговки, у которых нет собственных лавок, не получают патента, разрешения на торговлю. Они стоят на улице и боятся полицейских. Однако полицейские в темно-синих мундирах имеют обыкновение подкрадываться потихоньку. Нежданно-негаданно еврейка видит черный блестящий сапог, пинающий ее кошелку. Товар высыпается в сточную канаву, а полицейский орет:
– Патент маш? [64]64
Патент у тебя есть? ( польск.)
[Закрыть]
Торговки бросаются бежать, полицейские со всех сторон оцепляют улицу, и женщины попадают им в руки.
Поднимается суматоха, плач. Рассыпанный товар валяется на мостовой, а жертв ведут в комиссариат, в полицию.
Синагогальный староста приходит в себя после напрасного испуга и делает подобающий святоше морализаторский вывод.
Если бы эти торговки ушли вовремя, до заката солнца, они были бы избавлены от подобного наказания небес и не сидели бы в тюрьме в то время, когда полагается благословлять субботние свечи.
Реб Носон-Ноте входит в освещенную по случаю наступающей субботы синагогу.
Мама принадлежит к числу счастливиц. Она торгует в воротах, у нее есть патент. Мимо ведут арестованных торговок, и ее сердце содрогается от боли. Она еще не пришла в себя после скандала, ее лицо горит от стыда. Она смотрит вниз, на мостовую, и из ее глаз капают слезы, словно камни под ногами – ее субботние свечи.
Велвл-портной
– Бейлка спрашивала про тебя, – говорит мне мама. – Семь лет невестка в доме и не знает, что эта кошка без хвоста. Каждый день ты ходишь гулять с Бейлкой, и я не знала, что она живет у Велвла-портного.
Хотя мама решила для себя, что она не будет вмешиваться в мои дела с Бейлкой, в последнее время она забывает о своем решении. Ее лицо приобретает все более праздничное выражение, как у матери невесты, выбирающей платье на свадьбу.
– Что ты так радуешься тому, что Бейлка живет у Велвла-портного? – спрашиваю я.
– Да я ничего, – говорит мама. – Просто Велвл, не в обиду ему будет сказано, раздражительный и мрачный человек. Его жена Роха немало от него настрадалась. Я ничего и не говорю. Я говорю только, что если Бейлка уживается с ним, она должна быть очень деликатной и тихой девушкой.
Мама спохватывается, что она слишком много наговорила. Ох, язык мой – враг мой! Он без костей и мелет как ветряная мельница. Каких только неприятностей не бывает от языка! Из-за лишнего слова люди теряют и свое счастье на этом свете, и свое место на том.
– С другой стороны, – говорит мама, – про Велвла надо сказать, что, хотя он всю жизнь был бедняком, он очень честный и набожный еврей, кроме того, он может быть отличным кантором. Его дочь Лееле, должно быть, тоже честная, просто золото, но бедняжка. Она подруга Бейлки, а, как говорится, скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
Велвл-портной слывет раздражительным и мрачным. Я знаю его с тех пор, как он был мальчишкой. Он молился в рабочей молельне вместе с нашим соседом реб Борехлом. Однажды на Симхас-Тойру [65]65
Симхат Тора ( ашкеназк.Симхас-Тойра) – осенний еврейский праздник.
[Закрыть], когда Блюмеле, наша соседка, пригласила меня с мамой на угощение, открылась дверь и ввалился ее старичок, реб Борехл. Блюмеле всплеснула руками:
– Борехл, ты не один.
Блюмеле сразу поняла, что в честь праздника ее муж выпил с ремесленниками. Голова у него кружится, и он видит перед собой десяток Борехлов. Она и сказала: ты не один.
И тут из-за спины реб Борехла раздается сердитый голос:
– Он и правда не один.
Велвл-портной, тощий, костлявый, с маленькой бородкой и большим горбом, поддерживает реб Борехла, чтобы тот не упал.
Для Блюмеле свет померк оттого, что Велвл говорит таким голосом и с таким выражением лица, словно издевается над тем, что ее старичок едва держится на ногах. Она откликнулась с заметной обидой:
– Ну, а вы ничего не выпили в честь Симхас-Тойры?
– Выпил и остался трезвым, – хмуро ответил Велвл. – Я не могу опьянеть, просто несчастье какое-то.
– Вы, Велвл, всегда недовольны, даже по праздникам вы кислый, – сказала Блюмеле.
– А чему мне радоваться? Торе, которую я изучал весь год? – ответил Велвл еще мрачнее.
– Как дела у вашей Рохи?
– Ну как у нее могут быть дела, если у нее муж-неудачник, который пришивает заплатки на штаны? – Велвл потянул себя за бородку, и было видно, что его заживо пожирает досада.
Он ушел и даже не взглянул на угощение, поставленное для него Блюмеле.
Та уложила спать своего старичка и сказала маме:
– Можно подумать, что мой Борехл пьяница. Когда он выпивает стаканчик содовой, у него кружится голова. Я повидала бедняков в своей жизни, но такого озлобленного человека, как Велвл, еще не встречала. А жена у него – праведница. Господь сидит наверху и устраивает пары здесь, на земле. Только такая жена, как Роха, может ужиться с таким мрачным типом.
Роха была высокой и тощей, страдающей одышкой еврейкой. С лица у нее не сходила виноватая улыбка, словно она была должна всему миру, хотя должна она была только Блюмеле. Роха имела обыкновение потихоньку брать у нее милостыню, так, чтобы Велвл, ее муж, не знал об этом. Блюмеле подумала, что, поскольку дети, живущие в Аргентине, помогают ей, она может позволить себе это удовольствие и, не ставя Роху в неудобное положение, дать ей милостыню под видом дачи в долг.
Велвл никогда не был завален работой. Каждое воскресенье утром он отправлялся на Синагогальный двор и искал объявления об умерших. Велвл был большой мастер. За день он успевал побывать на нескольких похоронах. Когда люди замечали, как он со всех ног бежит по улице с тростью в руках, они спрашивали друг друга:
– Кто умер?
На похоронах Велвл был очень заметен. С того момента, как выносили покойника, и до тех пор, как засыпали могилу, он неустанно командовал: «Поставьте гроб! Вынимайте носилки!» И все участники траурной церемонии слушались его. Люди знали, что у него большая практика в этом деле. Во время надгробной речи он вздыхал и стонал не меньше близких родственников покойного. Потом он говорил:
– Вот это была надгробная речь! Я от души выплакался.
Город удивлялся: этот Велвл ростом со смокву, а голос у него, как у льва; что же он не станет профессиональным кантором или хотя бы могильщиком, не займется обмыванием покойников? Тогда бы ему, этому горе-портняжке, было на что жить.
– Вы же слышите, что он говорит, – объяснил кто-то. – Он говорит, что делает это, чтобы от души выплакаться. За швейной машиной он сидит и трудится, а на похороны приходит отдыхать. Если он будет ходить на кладбище для заработка, то какой же это будет отдых. Это будет уже не праздник, не удовольствие. Не шутите с горбуном!
После смерти реб Борехла и Блюмеле жене Велвла, Рохе, не у кого стало брать милостыню под видом ссуды, и ее одышка усилилась. Однажды, едва поднявшись по узкой винтовой лестнице их чердачной квартиры, она поскользнулась, упала – и больше не встала с постели.
На этой самой чердачной лестнице, с которой когда-то свалилась Роха, теперь стояла ее единственная дочь со своим женихом, Пейсахкой-строчильщиком, и в лунные ночи они оба мечтали о том, как бы отправиться в Советский Союз. Велвл настаивал на женитьбе детей перед их отъездом. Лееле поддерживала отца, и Пейсахка сдался.
Когда мама сказала мне, что Бейлка про меня спрашивала, я зашел к Бейлке. Ее не было дома. Я застал только Велвла, согнувшегося над швейной машиной.
– Они все пошли договариваться с клезмерской капеллой [66]66
Клезмеры – профессиональные исполнители традиционной еврейской музыки.
[Закрыть], – мрачно сказал Велвл. – Жених вдруг заупрямился и объявил, что он непременно хочет поиграть на скрипке и барабане. Вы, говорит он мне, не хотите отпускать дочь без свадебного обряда, а я не хочу свадебного обряда без клезмеров.
И Велвл передал мне весь разговор, который был у него с будущим зятем, Пейсахкой-строчильщиком:
– Для того чтобы поставить свадебный балдахин, требуется только раввин, а когда приглашают клезмеров, это уже настоящая свадьба. Надо снимать зал, приглашать гостей, кормить множество дармоедов, клезмерам тоже надо платить. Накопленных Лееле грошей, говорю я ему, едва хватит на то, чтобы купить вам обоим теплую одежду в дорогу. Ссуда, которую я получу в благотворительной кассе, уйдет на дорожные расходы. Проводники, эти кровососы, требуют огромные деньги. «Нет, говорит он, я хочу свадьбу с клезмерами». Ты же рассказываешь, говорю я ему, что с тех пор, как в России свергли царя, там только и делают, что пляшут и поют на улицах; ты же туда едешь, а значит, ни в веселье, ни в капеллах у тебя там нехватки не будет. А жених уперся: «Только клезмеры!» И я его понимаю! Отца у него нет, матери у него нет, и женится он на девушке из чердачной квартиры во дворе Рамайлы. Вместо приданого ему достаются, как говорится, болячки с кошерными нитками. Вот он и взбунтовался против Бога и хочет хотя бы один день в своей жизни не быть бедняком. В общем, добился он своего. К тому же он проявил милосердие, немного уступил, и мне не пришлось снимать зал. Я носился как травленая мышь, нашел хозяина, который согласился на то, чтобы торжество было у него в доме. Потом пришла твоя Бейлка с радостной вестью: у нее есть такие музыканты, которым платить не надо. Им платят танцующие парочки. Бейлке очень хочется потанцевать с тобой… «А ты, отец, – говорит мне моя Лееле, – ты будешь петь. У тебя ведь есть голос». – «Конечно, я буду петь, – говорю я ей. – Я буду петь „Роза Яакова радуется и веселится“ [67]67
Песня, обычно исполняемая на прздник Пурим.
[Закрыть], ведь ты у меня роза; роза двора Рамайлы».
В Советском Союзе, заявил жених, нет затхлых дворов. Там стеклянные здания. Советский Союз, говорит он мне, так велик, что там никогда не заходит солнце. Когда оно заходит у большевиков на западе, оно восходит у большевиков на востоке. Это государство, говорит он, занимает шестую часть всего мира. Смотрю я на него и думаю: Пейсахке-строчильщику нужно государство, занимающее шестую часть всего мира. Он, видно, собирается стать там царем Соломоном, который ездит верхом на облаке, обедает в Иерусалиме, а ужинает у царицы Савской.
Видит Пейсахка, что длина и ширина этого его государства меня мало волнуют, и находит для меня другое утешение. В Советском Союзе, разъясняет он мне, вы бы не стояли в синагоге позади бимы. Там вы были бы таким же хозяином, как все хозяева. Там вы каждый день могли бы вести молитву.
И Велвл ядовито смеется.
С тех пор как я его помню, он не изменился. Его бороденка не поседела, а лицо не постарело, только горб вырос на его костлявой спине. Велвл кашляет сухим кашлем и еще сильнее склоняет свою согбенную спину. Его горб скачет, подпрыгивает так, словно на спине Велвла сидит живое существо, которое постоянно его подгоняет, заставляя строчить, кашлять и говорить:
– Я никогда не проталкивался вперед. На похоронах, если покойник – простой бедняк, я действительно брался за дело. Но если умерший был раввином, человеком, известным своей праведностью, то нести носилки с ним – это честь. Тогда я стоял поодаль и слушал надгробные речи. Ну а что до того, чтобы вести молитву на праздник, то я и сам понимаю, что есть люди поважнее. Говорят, у меня сильный голос. Но я знаю, что моему голосу не хватает умоляющей ноты, есть только гнев, только упреки. Правда, когда я слушаю хорошего оратора, произносящего надгробную речь, я могу расплакаться, но когда молюсь я сам, я ору, как разбойник. Я стою в своем углу незаметно, и мне даже не удается увидеть кантора. Я знаю, что молитву Неила [68]68
Молитва, завершающая службу Судного дня.
[Закрыть]ведет реб Калманка, Мусаф [69]69
Буквально – добавочная молитва, часть праздничного и субботнего богослужения.
[Закрыть]– реб Залманка, шахрис [70]70
Шахарит ( ашкеназск.шахрис) – утренняя молитва.
[Закрыть]– реб Зорехл, а перед ним стоит реб Борехл.
Вышло так, что реб Борехл не смог вести молитву. Это было примерно за год до его кончины. Он уже тогда был как покойник, только Блюмеле его своими криками и держала на ногах. Если бы кто-то так кричал на меня, я бы его убил. Да разве мало он намучился на этом паскудном свете? Но реб Борехл не такой разбойник, как я. Он невинная жертва, он добренький, тихий, покорный, а вести праздничную молитву – это заслуга, за которую небеса могут даровать еще год жизни. И все-таки, когда он совсем засыпал и не слышно было, что он там бормочет, синагогальный староста сказал мне: «Велвл, иди веди молитву». В тот раз не было другого еврея, который в глазах молящихся так сошел бы за кантора, как Велвл. Я и думаю: «Кто будет вести молитву? Я? С моей-то внешностью? Я такой ничтожный!» Синагогальный староста снова говорит мне: «Велвл, иди!» Я себе думаю: «Кто от этого откажется, я? Ведь я, с позволения сказать, такой богач, ведь я так много жертвую на синагогу! Пожертвую-ка я синагоге хотя бы молитву». Ну, я и пошел. Как уж провел молитву, так провел. Тоже мне большое дело! Вести молитву – это как штопать дырки, не рядом будь упомянуты. Помолился я и возвращаюсь на свое место за бимой.
После молитвы вижу я, как реб Борехл приближается ко мне своими малюсенькими шажками. Он ослаб, думаю я себе, и хочет, чтобы я отвел его домой. Кого же ему просить, богатого ремесленника, который торопится к семье, чтобы сделать кидуш? Однако реб Борехл подходит ко мне с претензиями. Рядом с моим домом, говорит он, тоже есть синагога, но я тащился сюда, потому что здесь я всегда веду праздничную молитву. А ты у меня, говорит он, ее отобрал. Ты, Велвл, опозорил старого товарища. Слышишь, что тебе говорят?
Вот я тебя и спрашиваю… – От злости Велвл принимается вырывать нитки из плохо заштопанной дырки зубами. – А с состоятельным обывателем реб Борехл тоже бы так разговаривал? Кажется, такой слабенький, как говорится, еле-еле душа в теле, согнут до земли, но все равно сильнее и важнее меня. С портным бы он так не разговаривал, даже с тем, со двора Лейбы-Лейзера, что только заплатки ставит. Только ко мне, общинному козлу [71]71
Общинный козел – то же, что козел отпущения; особое животное, отпускаемое в пустыню после символического возложения на него грехов всего народа.
[Закрыть], бесплатному ходоку на похороны, пятому колесу в телеге, ко мне, еврею, который латает дырки для халтурщиков, можно обращаться с подобными речами. Запросто, раз плюнуть.
Когда Велвл говорит, я чувствую себя так, словно у меня выросла седая борода и я сижу в доме престарелых среди стариков, которые ссорятся между собой из-за каких-то давнишних дел. Я смотрю на белые хлопья, падающие на кривое чердачное окошко, и думаю, что ветер сметает сейчас снег с могил реб Борехла и Блюмеле. Их надгробия жмутся друг к другу, как эти старички при жизни.
– По-моему, вы преувеличиваете, – возражаю я Велвлу. – Вы же сами говорили, что реб Борехл был невинной жертвой и хотел иметь заслуги перед небесами. Вот он и испугался того, что не удостоился вести праздничную молитву. Ни он, ни старосты рабочей молельни не проявляли к вам неуважения. Я думаю, вам все это кажется.
– Конечно, явно они его не выказывали! – Велвл подскакивает на месте. – Я бы им за это глаза повыколупывал! Но я знаю, про себя они думают, что мне почет не подобает и что места в грядущем мире я тоже не заслужил. Что у меня есть на этом свете, ты видишь. Но и в грядущем мире мне ничегошеньки не полагается. По поводу Торы, которую я изучаю, и пожертвований, которые я даю, ты можешь сказать: да что там! – он невежа и бедняк. Однако кто мешает мне быть мягкосердечным и приятным в обращении с людьми, как реб Борехл? Вот моя Роха, пусть земля ей будет пухом, она заслужила место в грядущем мире, ей причитается рай. Она страдала, приняла на себя мучения. Она улыбалась. И ведь не только нужда ее мучила, но и я, ее сумасшедший муж, злодей неисправимый. Так как она всегда смирялась с бедами, так как она постоянно улыбалась, ей доставалось от меня. Я кричал ей: «Что ты улыбаешься? Умница ты моя, что ты понимаешь такое, чего не понимаю я? Ступай к врачу богадельни, пусть он тебя излечит от твоей дурацкой улыбки». «Это у тебя болезнь, какой-то паралич вокруг рта», – кричал ей я. Я видел, как дрожат ее губы. Казалось, что она вот-вот расплачется, – а она снова улыбалась.
Но на похоронах Блюмеле она плакала так, словно умерла ее родная мать. Был мороз и ветер, хороший хозяин собаку на улицу не выгонит. Даже я, бесплатный ходок на похороны, в этот день носа за дверь не казал. Но именно в такой день приходит служка из рабочей молельни и приносит мне весть, что Блюмеле умерла. Я думаю: кто ж в такой жгучий мороз пойдет на ее похороны? Однако проводить усопшего в последний путь – это доброе дело. Вот я и пошел, и моя Роха со мной. На кладбище почти никого не было. Ведь после смерти реб Борехла Блюмеле съехала со своего двора, забралась куда-то на Поплавы, а служка поленился в такой мороз идти с печальной вестью к твоей маме. На кладбище вьюга и лютый холод. Похороны торопливые, никаких надгробных речей, никто не проливает слез. Блюмеле прожила немало. А моя Роха заходится в плаче. Она склоняется над открытой могилой и говорит: «Блюмеле, пусть вам воздаст Бог». Почему и за что Он должен воздать Блюмеле – я не знаю. Идем мы с кладбища, и Роха рассказывает мне, что Блюмеле часто давала ей пожертвования так, чтобы я не знал. «Ты бы начал кричать, что нам не с чего возвращать эти ссуды», – сказала мне Роха. И снова я оказался злодеем и гордецом.
Только когда Роха умерла, с ее лица сошла улыбка. Мертвой она казалась такой бледной и измученной, словно с нее сняли цепи, которые она носила всю жизнь. Когда человек намертво приклеивает к своему лицу улыбку, он уже не может кричать от боли. Стоит ли удивляться, что у Рохи была одышка? Теперь я боюсь, как бы моя Лея не стала улыбаться, как ее мать.
С тех пор как Роха умерла, я больше не хожу на похороны. Я не ищу возможности выполнить заповедь проводов усопшего в последний путь. Мне не полагается место на том свете. Кроме того, я больше не плачу во время надгробных речей. Я рассохся, как старый ушат, но даже если слеза и пойдет из моих глаз, я сам не позволю себе этого удовольствия – выплакаться.