Текст книги "Мамины субботы"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Разрушенные синагоги
Те несколько миньянов евреев, которые остались от Виленской общины, стоят сейчас в Хоральной синагоге и читают «Изкор» [203]203
«Вспомнит» ( др.-евр.) – поминальная молитва.
[Закрыть]. Они запутались в воплях боли, как в снастях идущего на дно корабля, и тонут в собственных слезах. Но я не читаю «Изкор», и вокруг меня тихо, спокойно и тихо. Я стою у железных ворот виленского Синагогального двора, и солнце со светлого неба льет на меня червонное золото, как четыре года назад на тайную лесную дорогу между Минском и Борисовым, на путь моих тревог, оставивших во мне сладкий страх, загадочную тишину и тоску. Солнце сегодня сияет, как в тот день в далеком азиатском городе Сталинабаде, когда я едва не погиб вместе с беженцем из Лодзи Мишей Тройманом.
Со стен вокруг виленского Синагогального двора кричат довоенные надписи. Алые буквы призывают голосовать за партии на общинных выборах. Пылкие лица, вмурованные в кирпич, перекрикивают друг друга:
– «Да здравствует Еврейская рабочая партия!»
– «Кровью и борьбой добудем свободу в Эрец-Исраэль!»
– «Покупайте товары из Эрец-Исраэль!» – просит плакат Союза женщин.
– «Баня и ванны на Синагогальном дворе», – возвещает маленькая табличка на железных воротах.
Я прикрываю глаза: может быть, все это просто дурной сон? Я открываю глаза и вижу ряд выбитых окон библиотеки Страшуна [204]204
Матес Страшун (1817–1885) – еврейский меценат и библиофил.
[Закрыть]. От этого стоящего напротив здания на стены с плакатами падает большая тень, похожая на черный платок, висящий на зеркале в доме умершего.
Я пробираюсь через большие кучи обломков и мусора. Хочу подняться в молельню Виленского гаона. Но ступени обвалились, как будто опрокинулась лестница из сна Яакова. Я смотрю вверх, в черное пространство молельни, над входом которой осталась древнееврейская надпись: «Синагога гаона реб Элиёу, да будет благословенна память о нем». Эта надпись висит там, как птица, вернувшаяся в свое гнездо и обнаружившая, что дерево с ее домом спилено. Напуганная вечерней лесной тишиной, птица не издает звука, паря в воздухе на измученных крыльях.
А вот Синагога могильщиков. Она сама теперь могила. Ступени здесь тоже разрушены. Видимо, Бог хочет, чтобы его синагоги плавали в небе, как облака, и к ним невозможно было приблизиться. Я поднимаю голову: там стояла бима. Юношей я однажды сидел в Тишебов [205]205
Тиша бе-Ав ( ашкеназск.Тишебов) – день разрушения первого и второго Иерусалимского Храмов. Отмечается обрядами траура: суточным постом, отказом от кожаной обуви, в некоторых общинах посещением кладбища.
[Закрыть]на биме Синагоги могильщиков, я сидел в чулках на маленькой скамеечке и читал молящимся книгу Эйха. Нет больше ни этой бимы, ни того набожного паренька, который причитал: «Праведен Бог, ибо я противоречил устам Его» [206]206
Эйха, 1:18.
[Закрыть]. На восточной стене, там, где был священный кивот, наверху висит одно древнееврейское слово, сложенное из медных букв: «Я». Мне хочется кричать, но у меня перехватило дыхание. Ноги одеревенели, и эта одеревенелость подползает все ближе к сердцу. Вокруг – мертвая тишина, а над развалинами горит «Я», первое слово первой из десяти заповедей: «Я Господь, Бог твой…» А может быть, это слово из стиха книги Йешаяу: «Я утешитель ваш [207]207
Йешаяу, 51:12.
[Закрыть]»? А может быть, это значит: «Я виновен…»
Меня пронимает дрожь. Мне кажется, что «Я» шевелится, что оно вот-вот взлетит, как орел, и выклюет мне глаза за богохульство. Я стою испуганный, как в детстве в синагоге, когда в Судный день все молящиеся падали ниц. Холмики земли перекопанного Синагогального двора кажутся мне согбенными спинами седых евреев, преклонивших колени во время богослужения. Я поворачиваюсь и вижу Старую синагогу.
Старая синагога, тебя оплакивает пророк: «Бог покинул Свой алтарь, отшвырнул Свою святыню, отдал в руку врага стены дворцов ее» [208]208
Эйха, 2:7.
[Закрыть]. Твоя передняя стена упала, как и шелковая занавесь на твоем священном кивоте. Нечистые и необрезанные видят, что твои покосившиеся колонны не в силах больше поддерживать сводчатый потолок, и они, эти нечистые и необрезанные, смеются. Ты не ждешь, Старая синагога, богатыря Шимшона, который обрушит твои колонны и погребет осквернителей и хулителей. Они забираются в твои окна, чтобы забрать деревянные рамы. Они выламывают дубовые двери твоих вмурованных в стены книжных шкафов. Твоих резных львов и оленей они срывают, жгут и готовят на этом огне свои трефные яства. То, что оставили немцы, растаскивают наши соседи-эдомитяне [209]209
По средневековой еврейской традиции библейским именем эдомитян называли христиан.
[Закрыть], поляки и литовцы. Старая синагога, для меня твои руины – гора Нево, на которой умер Моше, для меня ты Храмовая гора, на которой стоял Храм. Твои раскрошенные стены преграждают мне путь, не давая попасть на вторую половину Синагогального двора. Твои накренившиеся колонны могут упасть на каждого, кто пробирается к запретной, усеянной обломками, истерзанной святой земле. Но оттуда звучит заветная тишина, пугающая и чарующая тайной гибели. Так покрытые льдом горные пики внушают ужас окружившими их безднами и манят снежным безмолвием, даря надежду на то, что тот, кто до них доберется, узрит обнаженную суть вещей.
Я перелезаю через железные балки и груды камней, проникаю в дыры и трещины, меня засыпают штукатурка и пыль; наконец, я попадаю на другую половину Синагогального двора – и замираю, окруженный дикими колючими растениями. Они карабкаются на стены, оплетают пустые здания, прикрывают синагоги «Хевре-пойалим», «Тиферес-бохурим» и Койдановскую молельню [210]210
Койданов – ныне Дзержинск в Минской области Белоруссии.
[Закрыть], чтобы они не стыдились своей наготы. Но надписи на стенах не дают зарослям скрыть их. Буквы горят и падают мне на лицо, как искры: мы были построены, говорят синагоги, в 1871 году, в 1865 году, в 1835 году. Здесь, кричат немые молельни, погребены молитвы евреев за сто лет.
Старо-новая синагога, чтобы ты не упала, тебя подперли снаружи стеной, а изнутри поддерживали молитвами. Построивший тебя большой богач и филантроп Йеуда Сафра ве-Даяна [211]211
Рабби Йеуда (ум. в 1762 году) получил прозвище «Сафра ве-Даяна» («писец и судья» – арамейск.) по роду своих занятий.
[Закрыть]оставил общине целое состояние с условием, что его зять реб Шмуэль станет виленским раввином. Главы общины пошли на это, но после смерти дарителя рассорились с его зятем. Они позорили и преследовали его, пока не вынудили бежать из города. После кончины реб Шмуэля город раскаялся в нанесенных ему обидах. И в Городской синагоге около священного кивота установили камень, чтобы никто не садился на место последнего виленского раввина. Теперь вся Вильна стала надгробным камнем последнему еврею, а на месте евреев сидят необрезанные, как совы на руинах.
Мне кажется, что, пока я стоял среди этих растений, они выросли еще больше. Сорные травы оплетают и опутывают меня, не давая выйти. Я вырываюсь из их зарослей и хочу вернуться на первую половину двора. Но со Старой синагоги срываются кирпичи, словно Бог услышал мольбу разрушенного святого места и защищает его, не позволяя грабителям осквернять и обирать его дальше. На меня нападает страх: неужели я останусь здесь в плену у рухнувших стен? У самой земли я замечаю задние окна виленской Городской синагоги. Я лезу в эти оконные проемы, чтобы через синагогу выбраться наружу.
Я прохожу через Городскую синагогу, опустив голову: я ничего не хочу больше видеть, я сыт по горло пылью этих руин. Медные перила ведущей во двор парадной лестницы сверкают так же, как в былые праздничные дни, когда здесь стояли молящиеся, слушая кантора и певчих. Из вестибюля на меня глядят уцелевшие кружки Меера-чудотворца [212]212
Талмудический законоучитель, живший в Эрец-Исраэль и похороненный в Тверии. Кружка Меера-чудотворца имелась в большинстве еврейских общин диаспоры и предназначалась для сбора пожертвований в пользу Эрец-Исраэль.
[Закрыть], ящики для пожертвований на богадельню, на больных и учителей. Пустота синагоги веет мне в спину холодом ледяного моря, примораживает ноги к ступеням и не дает уйти. Я медленно оборачиваюсь, смотрю в глубь Городской синагоги и вижу, что она выросла, как вырастают ногти и волосы мертвеца. Без скамей, стоявших в несколько рядов, она кажется вдвое больше и просторнее. Четыре громадные колонны вокруг бимы и колоннада из полосатого мрамора на ней похожи на фонтаны, льющие воду дугами. На месте кантора, там, где висели арфы Давида и священные животные, остался сиротливый стих из Святого Писания: «Да произнесут имя Мое над сынами Израиля, и Я благословлю их» [213]213
Бемидбар, 6:27.
[Закрыть]. Этот стих застыл на цементных ступенях, ведущих к священному кивоту, где, благословляя, простирали руки коэны [214]214
Потомки жрецов Иерусалимского Храма.
[Закрыть], которые никогда уже не поднимут их в благословении, потому что руки их сожжены.
Я слышу вкрадчивый шум и снова оглядываюсь. С потолка падают капли, медленно и монотонно, как со свода каменной пещеры высоко в горах. В Вильне дождь не шел уже несколько месяцев. Это капает вода, скопившаяся на прогнившей крыше в прошлом или позапрошлом году. Ледяные капли падают на цементный пол мерно, по одной, и их отзвук в стылой пустоте так протяжно уныл, так печально тосклив, словно там, в потолке старой Городской синагоги, скопились слезы виленских евреев и жалуются, сетуют, тихо вздыхают, говорят призрачным голосом тишины:
«Ты вернулся из дальних мест с затаенным упреком в сердце. Ты бежал на север и жил среди чужого народа, обученного военным уловкам. Этот народ дрался с немцами, с напавшим на него с запада врагом. Яростный героизм победителей сбил тебя с толку, и теперь ты требуешь героизма и от нас. „Почему вы не сопротивлялись?!“ – кричишь ты. Тебе мало того, что ты спас свою жизнь, – ты хочешь спасти и свою надуманную честь, предстать перед миром последним уцелевшим героем. Ты требуешь, чтобы мы оправдывались перед яростными душой, живущими мечом племенами, объясняли, почему мы не отомстили».
«Ты не знаешь, что нас обманули. Убийцы подослали к нам предателей, чтобы те заставили нас думать, что работой мы откупимся от смерти. Из могил ведь никто не пришел сказать нам правду, а леса вокруг Понар берегли тайну кровавых ям даже от птиц. Надсмотрщики и притеснители из нашего народа, надеясь прожить на день дольше соплеменников, после каждой беды утешали нас, уверяли, что новых бед не будет. А мы были обременены детьми, женами и престарелыми родителями. Нас мучали, чтобы мы потеряли образ Божий, раздевали догола, чтобы мы сломались от стыда, и под градом ударов мы сами бежали к яме. Сами! Потому что нет ничего ужаснее, чем стоять в поле в окружении палачей и видеть, как других ведут на смерть. Соседи уходят, а ты остаешься на потом, до следующего раза. Знаешь ли ты, что умереть при этом хотя бы на минуту раньше, – облегчение? А ты еще требуешь от нас героизма, ждешь, чтобы мы своими мертвыми руками подкрепили твой авторитет среди народов мира, преклоняющихся перед силой, а не перед страданиями».
«А ты, мужественный сердцем, что ты сделал, чтобы мы не умирали? А братья твои вдали, в свободном мире, – что они сделали? Бросились в ноги всей Земле и вымаливали для нас спасение? Почему вы не осаждали мольбами лидеров государств? Почему не ложились поперек улиц, чтобы мир не мог пройти мимо нашего уничтожения? Почему из чувства протеста ты не уморил себя голодом, не рвал на себе одежду в знак траура каждый день, каждый час, каждый миг? Ты не выказал еврейской самоотверженности, а от нас ждешь геройства, достойного Эсава. У того, кто говорит, что мы виновны в нашей слабости, нет ни совести, ни сердца. Тот, кто говорит, что мы грешны, хулит Бога. Сегодня Судный день, помолись за нас. Нашу жизнь прервали, и прервали нашу молитву».
Так с плачем говорят мне капли, падая с потолка слеза за слезой, упрек за упреком. Каждое слово гудит в моем черепе, каждая капля пронзает ужасом, будто в тело впивается иголка. Но я не ухожу: я словно настиг после долгих поисков терзавших меня духов. «Оставьте меня, оставьте, не мучайте больше, – бормочу я. – Сколько пожелтевших обрывков книг мне нужно еще проглотить? Сколько раз окровавить пальцы о старые гвозди и ржавую посуду? Сколько пепла должно осесть на моих губах и в моих легких? Сколько плесени въесться в кожу? Скольким стихам из Святого Писания надо врезаться в мой мозг и морщинами лечь на лицо?» Я поднимаю голову и ищу те буквы, что остались висеть под сводом синагог, как части расчлененного тела. А в тюрьме гетто мне пришлось склониться до самой земли, чтобы прочесть надпись, сделанную на стене маленьким еврейским мальчиком: «Йоселе готовится к Понарам»…
По солнцу, проникавшему в синагогу, я определил, что настало время «Мусафа» [215]215
«Добавление» ( др.-евр.) – молитва, завершающая утреннюю службу в праздничные дни, в том числе и Судный день.
[Закрыть]. Озаренные лучами решетки женского отделения превратились в золотые полосы. На западной стене, где когда-то висели часы, определявшие час заката, заблестел, как гладкое зеркало, круг света. Сноп лучей прорезал Городскую синагогу во всю длину, до самой восточной стены, и попал в темное углубление, оставшееся от выломанного священного кивота. В черном воздухе разрушенного шатра Торы этот сноп слепил как бриллиант, таинственно мерцая, словно похищенные с ее свитков короны, переливаясь всеми красками ее одежд, вышитых серебряной нитью и усыпанных самоцветами. Вдруг солнечный бриллиант выплыл из своего убежища и ринулся ко мне, будто огненный серафим гнал меня из Городской синагоги. Я отступил на лестнице назад и в ужасе вышел наружу. Все мое тело дрожало, словно в нем утонул тот сверкающий всполох, – я трепетал перед часом Неилы [216]216
«Закрытие» ( др.-евр.) – заключительная молитва Судного дня.
[Закрыть].
Неила
Я бежал в молельню реб Шоэлки на Мясницкой улице, напротив двора гусятни, в котором мы жили, и тех ворот, в которых мама все свои годы до брака с реб Рефоэлом служила Богу при корзинах с лежалыми яблоками. Теперь, в час Неилы, самое время пойти в ту синагогу, где в детстве я играл между скамей, а в юности учился. Там все стены были забраны большими книжными шкафами и все скамьи заняты набожными обывателями. Не зря в Вильне говорили, что в молельне реб Шоэлки так прилежно день и ночь изучают Тору, что скамьи там стали трефными из-за натекшего на них свечного сала, а сердца кошерными.
Вот молельня реб Шоэлки! Я с яростью рванул забитую дверь, и она издала приглушенный стон, как виселица, когда с нее снимают повешенного. В вымершем гетто этот тихий стон грянул громом, словно развалины содрогнулись оттого, что я нарушаю святость Судного дня. Я рвал дверь, пока прогнившие доски не сдались и я не вошел в синагогу… Разрушенную, как и все. На стене в юго-западном углу по-прежнему висела памятная доска, текст которой я помнил с детства: «Госпожа Либа Гелин, дочь Азриэля, оставила три тысячи рублей, чтобы поддержать изучающих Тору в этой молельне». Я прошелся по маленькой синагоге и увидел на стене вторую памятную доску: «Этот камень служит напоминанием о реб Йосефе-Шраге Тракиницком, чей шатер для молитвы и изучения Торы стоял в этой синагоге около пятидесяти лет. Также он сорок лет был здесь синагогальным старостой. Реб Йосеф-Шрага умер в Судный день 1932 года в городе Сиэтле в Соединенных Штатах Америки по дороге в Эрец-Исраэль».
Я взглянул на биму, где по субботам стоял высокий староста реб Йосеф-Шрага и раздавал прихожанам вызовы к Торе. И вспомнил другого еврея, который тоже стоял на этой биме, реб Дов-Бера Галейна. Реб Дов-Бер, резник и синагогальный служка, был настоящий фанатик. Его густая черная борода и большие черные глаза всегда горели гневом на светских евреев. Он вырастил своих сыновей раввинами и поэтому считал себя большим аристократом. Когда я перестал изучать Тору, он отворачивался от меня на улице. В Судный день он всходил на биму и нараспев продавал право на открытие священного кивота:
– Двадцать злотых за открытие священного кивота!
Реб Дов-Бер оглядывался: кто даст больше? Состоятельный обыватель, сидевший у восточной стены [217]217
Восточная стена – почетное место в синагоге.
[Закрыть], поднимал палец. Служка понимал намек и возглашал:
– Двадцать пять злотых за открытие священного кивота!
Первый претендент заводился и поднимал целую руку.
Синагогальный служка продолжал выпевать:
– Тридцать злотых за открытие священного кивота!
Второй претендент злился, вставал со своего почетного места и шел к биме. Первый претендент следовал за ним. Они становились по обе стороны от бимы и махали синагогальному служке руками. Но реб Дов-Бер видел, что торг зашел слишком далеко, и решительно стучал по столу: кончено! Когда состоятельные евреи начинают торговаться назло и ради гордыни, есть опасение, что в будущем они вообще не будут платить.
Я смотрю на биму, и из моей глотки рвется хрип, будто кто-то задыхается:
– Двадцать тысяч евреев за открытие священного кивота! Но врата неба не открылись.
– Сорок тысяч евреев за открытие священного кивота! Но врата милосердия заперты.
– Семьдесят тысяч евреев погибло, общины состязались в этом торге: кто даст больше жертв? Но никто не добился открытия врат милосердия. Реб Дов-Бер, стукните по столу: довольно! Устремите на меня свои горящие черные глаза и сожгите за наглость и богохульство. Реб Дов-Бер…
В синагоге пусто, тихо. Я спускаюсь по лестнице.
Куда пойти? Куда деваться? Все евреи перебиты, только их Судный день сидит во мне, плачет во мне, но я не могу молиться ни за них, ни за себя… Еще одна синагога!
Это молельня на Шавельской улице [218]218
Современное литовское название – Шяулиу.
[Закрыть], где молились бедные ремесленники и куда захлопотавшиеся лавочники забегали прочесть кадиш. В пору моей учебы я редко заходил сюда. Я сидел среди больших знатоков Торы в молельне реб Шоэлки и мечтал стать одним из них. Я всхожу в молельню Йогихи – и потрясенно замираю.
Из раскопанной земли выросло целое поле подсолнечников. Цветы с лохматыми желтыми головами качаются надо мной и льют такое золотое сияние, будто тысячи солнц вращаются друг вокруг друга. Они дрожат радостной приверженностью Богу, как бедные евреи, прихожане молельни Йогихи, превратившиеся теперь в подсолнечники. Они кивают головами опустевшему священному кивоту так, словно он по-прежнему полон свитков Торы.
Я закрыл глаза, немо качаясь вместе с ними, и почувствовал, что сливаюсь с этой восторженной сладкой тишиной. Я не издал ни звука, только улыбался себе самому и отирал пот со лба. Затем неслышными шагами я спустился по ступеням, не разбудив тишины пылающих подсолнечников, будто застывших в молитве восемнадцати благословений.
Выйдя на улицу, я заторопился: мне нужно взглянуть на закат в паутине на маминой двери во время молитвы «Неила», так же как вчера я был там на заказе перед «Кол нидрей». Не паутина там, мама, а золотая занавесь, а за нею – святая святых. В святая святых Шхина парила между двумя херувимами, а в твоей комнатке в пятничный вечер она покоилась между двумя бедными свечами в медных подсвечниках. Когда мы еще жили в нашей комнатке при кузнице, ты жаловалась, что больше чем две свечи по десять грошей ты не можешь позволить себе зажигать в честь субботы. Эти свечи тут же выгорали, и весь вечер коптила керосиновая лампа. Теперь, мама, свет твоих сгоревших грошовых свечей влился в золотую солнечную занавесь на твоей двери.
Однажды в детстве перед «Неилой» я убежал из молельни реб Шоэлки к монастырю на Рудницкой улице рвать с мальчишками каштаны. Мы перелезли на монастырский двор через высокую ограду с железными пиками, забрались на деревья и стрясали с толстых ветвей гладкие бархатистые каштаны в отстающей от коричневых плодов колючей зеленой скорлупе. Я вернулся домой, когда отец уже закончил обряд авдолы, – и исход праздника был испорчен. Отец долго не мог простить мне того, что я ушел из синагоги во время «Неилы». Мама часто рассказывала, как в тот вечер Судного дня выглядывала за занавеску женского отделения, искала глазами меня и сталкивалась с яростными взглядами отца, будто корившими ее за то, что я убежал из синагоги.
Монастырь на Рудницкой улице до сих пор стоит нетронутый, уцелела и высокая ограда с железными пиками, и на тех же старых деревьях снова густо висят зрелые каштаны. Но еврейские мальчишки больше не убегают ради них из молельни реб Шоэлки во время молитвы «Неила». Из тех мальчишек выжил только я, и я тороплюсь к твоему дому, мама, чтобы ты взглянула на меня сквозь золотую завесу твоей святая святых, взглянула сквозь паутину, висящую при входе в твой разрушенный дом, и увидела, что я вернулся к «Неиле». Только где взять силы, чтобы добежать? Я прошел полсвета, но этот путь между развалинами через несколько мертвых переулков длиннее и тяжелее. Боже! Я даже готов на время примириться с Тобой, только дай мне сил добежать!
Вход в дом мамы был открыт, изнутри смотрела темнота, как из глубокого высохшего колодца. Кто-то сорвал паутину, или ветер унес ее. Я не вошел в дом. Я неподвижно стоял во дворе, пока груды обломков не покрылись ночными тенями, а в небе не взошел молодой месяц, ожидая, что я произнесу благословение луне, как это делали богобоязненные обыватели из молельни реб Шоэлки после вечерней молитвы Судного дня.
Из темного провала квартиры вышла кошка и встала на пороге. Я вспомнил, как в Судный день перед минхой мама отрывалась от своего молитвенника и шла покормить столовавшуюся у нас кошку. Я подошел к этой замершей на пороге дикой твари не со страхом, как вчера, а доверчиво и по-свойски, как к старой знакомой. Она тоже не убежала, не стала плеваться, а подняла голову и с тоской и печалью взглянула мне в глаза. Я почувствовал, что лицо мое мокро от слез, и бестолково прошептал этой чужой одинокой кошке, оправдываясь за маму, которая оставила ее, божью тварь, голодать весь Судный день:
– Мама ушла в синагогу и не вернется, мама не может прийти с «Неилы», она не вернется, не вернется…