Текст книги "Мамины субботы"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
Она сидит, не дыша, сложив руки на животе. Мойшеле, словно собравшись с духом, резко добавляет:
– Вы же знаете, мама Веля, что я работал в Солтанишках, чтобы подготовиться к работе в кибуце в Эрец-Исраэль. Я обещал отцу, что я туда приеду, как только пройду подготовку.
– Для кого же мне теперь готовить на субботу? – бормочет мама себе под нос.
– Ваш сын и моя сестра скоро приедут домой, – торопится утешить ее Мойшеле. – Вам будет для кого готовить на субботу, вам не будет одиноко.
– Мой сын и ваша сестра будут жить отдельно, – говорит мама с застывшей улыбкой, и слезы катятся из ее глаз.
– Ну что вы, мама Веля, – качает головой Мойшеле, – а для себя самой вам не надо пожить? Вы постоянно ищете, кого любить и ради кого жертвовать собой.
Мама смотрит на его дрожащие полуоткрытые губы, полные и теплые, и приходит в себя: ведь Мойшеле уезжает в Святую Землю праотцов, его родители уже там. Его мать достаточно тосковала по нему. Его отец оставил должность раввина, чтобы иметь возможность быть вместе с Мойшеле. Единственная дочь раввинши остается здесь с ее сыном, а ей надо, чтобы еще и Мойшеле был при ней и помогал ей таскать корзины с товаром.
Она хочет, чтобы Мойшеле забыл глупость, которую она сказала, и начинает вдруг рассказывать радостным тоном:
– Наш старший сын Моисей тоже был сионистом. Дай Бог, чтобы и сын Моисея, Арончик, был таким, как его отец и вы, дай вам Бог долгие годы. Тогда бы мать Арончика не дрожала день и ночь, что его снова посадят в тюрьму. Арончик всегда смеялся над своим дядей Исааком-аптекарем, который советовал моему сыну, когда тот был еще мальчишкой, ехать в Эрец-Исраэль и осушать там болота.
– И Арончик был прав. В том, что смеялся над своим дядей, – улыбается Мойшеле. – Надо самому ехать в Эрец-Исраэль, а не советовать это другим.
– Наш сосед реб Борехл, да пребудет он в раю, тоже хотел поехать в Эрец-Исраэль, умирать, – говорит мама, еще больше теряясь оттого, что она не может совладать со своей растерянностью, – но жена реб Борехла, моя компаньонка Блумеле, вместо этого хотела поехать к их детям в Аргентину. Оба они, бедняги, остались в Вильне на Зареченском кладбище.
– Жаль, – огорчается Мойшеле. – Конечно, лучше поехать в Эрец-Исраэль, чтобы работать и жить. Но раз кто-то хочет поехать туда, чтобы там хотя бы умереть, значит, он хотел бы и жить там, но ему не хватило сил, чтобы осуществить это желание.
Мама видит, что Мойшеле пытается помочь ей разговориться. Она сердится на себя за свою несдержанность и дрожащими руками вынимает из кошелька полотняный мешочек.
– Мойшеле, каждую неделю вы давали мне по два злотых из вашего заработка. Я не хотела с вами торговаться, потому что вы сказали, что, если я их не возьму, вы не будете приходить ко мне на субботу. Я брала ваши злотые и откладывала их. Теперь, когда вы отправляетесь в такой дальний и тяжелый путь, я прошу вас: возьмите эти деньги и потратьте их на свои нужды.
– Мама Веля. – Мойшеле вытаскивает из кармана целую пачку бумажных купюр. – Я тоже не хотел с вами торговаться. Вы не брали деньги, которые вам причитались, поэтому я держал их при себе. Но мне некуда было их девать. Всю неделю я ел и спал в Солтанишках. Теперь, когда я уезжаю, я хочу отдать эти деньги вам. На расходы мне посылает отец.
Мама чувствует, как у нее сжимается горло. Она бы охотно ушла в какой-нибудь уголок и выплакалась там над книгой Тхинес.
– Мойшеле, вы меня обижаете.
Он смотрит на нее с удивлением и сгребает со стола монеты, которые она ему положила, вместе со своими бумажными купюрами.
– Хорошо, мама Веля, – медленно говорит он. – Мы вместе купим подарок вашему сыну и моей сестре.
– Мойшеле, вы уезжаете сразу же после субботы?
– Нет, мама Веля, я подожду, пока моя сестра не вернется из Варшавы.
– Мойшеле, когда вы будете писать письма из Эрец-Исраэль, не называйте меня «мама Веля». Ваша мать, раввинша, может еще, не дай Бог, обидеться. И попросите свою мать не держать на меня зла за то, что ее дочь не получила того изобилия, которого она заслуживает. Если бы я могла, я бы содержала вашу сестру как принцессу.
Она переводит дыхание, словно пытаясь заполнить возникшую в ее сердце пустоту. По стенам кузницы скользят отблески, тусклая голубизна в окне становится все светлее и светлее. Мойшеле забывает напомнить маме Веле, чтобы она шла спать. Он сидит, подперев голову руками, и печально молчит.
Торговец чулками
I
Во дворе гусятни когда-то жила семья Пресс. Типографский наборщик Залман Пресс, низенький, худенький, с длинными, ниспадающими на щеки волосами и языком без костей, называл хозяев не иначе как «эксплуататоры». С рабочими он уживался еще хуже. Он подозревал их в том, что они нарочно подстраивают так, чтобы он таскал тяжелые ящики со свинцовым набором и надорвался. Он вспыхивал, как спичка, и кричал:
– Если бы Виленские печатники объединились, они были бы хуже, чем эксплуататоры в типографии братьев Ромм [141]141
Знаменитый еврейский издательский дом, основанный в 1789 году и просуществовавший до 1940 года, когда его имущество было национализировано советскими властями.
[Закрыть], хуже этого эксплуататора Маца [142]142
Типография Л. Л. Маца – известная виленская типография, основанная в середине XIX века.
[Закрыть]!
Печатники называли Залмана «геморройником». Хотя он прыгал блохой, у него был геморрой, как у тех, кто просиживает штаны. Так утверждали наборщики. Другие называли его Гоцмахом [143]143
Актер странствующего еврейского театра Гоцмах – персонаж романа Шолом-Алейхема «Блуждающие звезды».
[Закрыть], потому что когда-то он был актером в любительском драматическом кружке. Он был любителем на сцене и остался любителем, калекой на работе. Так говорили про него. Другие дразнили его поэтом за то, что, приложив руку к груди, он декламировал стихи Мориса Розенфельда [144]144
Морис Розенфельд (настоящее имя – Мойше-Яков Алтер, 1862–1923) – популярный в свое время еврейский поэт, уроженец Литвы. Его творчество оказало сильнейшее влияние на так называемых «пролетарских» еврейских поэтов (Мориса Винчевского, Йосефа Бовшовера, Давида Эдельштата и др.).
[Закрыть]. Наконец, к нему прицепилась еще одна кличка, которая его доконала. Ему дали прозвище «социал-демократ».
Однажды ему взбрело в голову пригласить к себе на субботний вечер одного рабочего, с которым он еще не рассорился. Залман Пресс решил продемонстрировать гостю, насколько политически сознательны его дети. Он спросил младшего из своих сыновей:
– Мотеле, кем ты станешь, когда вырастешь?
– Социал-демократом, – ответил Мотеле себе под нос.
Большего не потребовалось. Рабочий раструбил об ответе Мотеле повсюду. С тех пор наборщики то и дело задирали Залмана:
– Какой вы социал-демократ? Вы просто лентяй и больше ничего! Вы хотите, чтобы другие работали, а вы расхаживали среди них и произносили речи на возвышенном партийном языке.
– Ему, видите ли, недостаточно, чтобы его Мотеле принадлежал к «Малому Бунду» [145]145
Юношеская организация еврейской социалистической партии Бунд (Всеобщий еврейский рабочий союз в России, Польше и Литве), имевшей значительное влияние в еврейской общине Польше межвоенного периода.
[Закрыть]. Он хочет, чтоб его Мотеле стал настоящим социал-демократом. Вот ведь геморройник, Гоцмах, поэт!
Такие у него были прозвища.
Полной противоположностью маленькому, костлявому и разговорчивому Залману Прессу была его жена Фейга Пресс, полная, медлительная и основательная женщина. Она держала вожжи в своих руках и управляла домом. С мнением своего мужа она считалась не более, чем с прошлогодними мухами, жужжащими зимой в углах заклеенных окон. Она часто жаловалась соседке, моей маме:
– Мой муженек всегда был ветром в поле, бездельником и фантазером. Но раньше я думала, что идеалист обязательно должен быть неудачником. Я ведь и сама была идеалисткой, настоящей дурой. До сих пор помню то время, словно это было сегодня, а было это через пару лет после того, как мы в добрый час сыграли свадьбу. Каждую субботу после чолнта мой муженек наряжался в широкий плащ, целый час крутился перед зеркалом, припевал, приплясывал. Это он устраивал театральную пробу. Потом он брал книгу под мышку, тросточку в руку и уходил в какой-то хлев вести дискуссию. А я-то, дура, сидела дома и качала Юдку, нашего старшенького. Не раз мой герой возвращался с дискуссий потрепанный и похвалялся передо мной: мол, ну и задал я им… Конечно, на словах.
Фейга говорила медленно и при этом разыгрывала сценки, показывая, как ее муж надевает плащ, как он кривляется перед зеркалом, как он идет гулять с тросточкой в руке. Оказывается, не только муж, но и она сама имела склонность к театральной игре.
Их сыновья учились в светских школах, где преподавали на идише, и все трое, от первенца и до самого младшего, рисовали. У них были большие палитры с красками, длинные кисти из свиной щетины, папки с рисовальной бумагой и даже холсты. В их доме всегда была помойка. Стены, скамьи и стол были измазаны акварелью и масляными красками, а мальчишки, словно приклеенные, стояли за своими мольбертами. Отец все время бегал от одного таланта к другому. Тут он закрывал один глаз, там зажмуривал другой, пританцовывая, отступая, чтобы посмотреть издалека, есть ли в картинах «перспектива», и делая замечания, свидетельствующие о том, что он разбирается в изобразительном искусстве.
Какое-то время я учился в светских школах вместе с сыновьями Залмана. Они были большими драчунами, уродились в своего отца-скандалиста. На уроках они делали вид, что смотрят на доску, а сами тем временем пинали под столом других учеников. На переменах мальчишки мстили им. Вокруг них всегда мелькали руки и ноги, словно там сплетались и царапались обезьяны. Но сам я ладил с сыновьями Залмана.
Я тоже хотел стать художником. Я обзавелся красками, кистями, бумагой и принялся уговаривать прирожденных гениев показать мне, как они рисуют целые истории: крестьянские домишки, заборы, деревья, дорогу, телегу с лошадью и стаи птиц, летящих под облаками. Однако Залман Пресс боялся, как бы у его детей не выманили их секрет. Он всегда гнал меня из дома:
– У меня не академия искусств и не клуб. Иди в общество «Помощь через труд». Там ты научишься ремеслу маляра.
Оставался один-единственный выход: подсматривать за сыновьями Залмана, когда они шли во двор рисовать с натуры макушки церквей на Рудницкой улице. Но Залман всегда был начеку. Он прогонял меня и даже орал на собиравшихся вокруг нас восхищенных соседей:
– Расходитесь! Что вы глазеете? Все эксплуататоры имеют обыкновение высматривать достижения других людей и делать на этом деньги.
Впрочем, на чтение стихотворений Мориса Розенфельда и своих собственных сочинений, во время которого он клал руку на сердце, Залман Пресс не скупился. Декламацию стихов я впервые услышал от него.
Из нашего двора с гусятней Залман перебрался в большой и бедный двор на Новогрудской улице [146]146
Современное литовское название улицы – Наугардукос.
[Закрыть], а потом еще куда-то. Когда его старший сын Юдка вырос, он не стал социал-демократом, как его отец, а стал коммунистом; и в годы, когда русские открыли границу, он бежал в Советский Союз.
Юдка исчез в России без следа, как все нелегальные переселенцы, и Фейга упрекала своего мужа Залмана в том, что из-за него Юдка убежал из дому.
Залман не мог больше выносить постоянные ссоры с Фейгой и войну с виленскими печатниками. Он плюнул на Вильну и уехал туда, где родился, – в Крейубург [147]147
Современное латышское название – Крустспилс.
[Закрыть]или в Якобштадт [148]148
Современное латышское название – Екабпилс.
[Закрыть]на Двине [149]149
Имеется в виду Западная Двина. Современное латышское название – Даугава.
[Закрыть]. Долгие годы он жил у латышей, пока не вернулся назад с длинной бородой и волосами еще длиннее.
Залман Пресс стал торговцем чулками.
Мама в воротах не видит света дня. В двух шагах от нее стоит ее бывший сосед, Залман – торговец чулками, а вокруг него такое столпотворение, словно саранча налетела. Не носками, не чулками, шерстяными мужскими или шелковыми женскими, лежащими на его левом плече, привлекает он покупателей; не гребешками, не зеркальцами, не шпильками, не заколками и прочей чепухой, которой набита сумка в его правой руке, заманивает он прохожих; рифмами он их заманивает, песенками он их привлекает. Люди, которым нет дела до чулок, окружают его и не могут надивиться его рифмам, которые он словно вытряхивает из рукава и карманов, как фокусник, вытаскивающий монеты из носа и ушей.
По улице идет женщина с большой сумкой. Она на последнем сроке беременности. Заметив кружок, она останавливается. Торговец чулками быстро спрашивает ее:
– Как вас зовут?
– Фейга, – улыбается женщина. По восторженным лицам она понимает, что этот еврей – шут, забавник и весельчак.
– Фейга? – Галантерейщик аж отпрыгивает назад от подлинного или деланного страха, изгибает бровь и немедленно выдает песенку:
Фейгой зовут и мою жену, моего ангела смерти,
Но вы намного выше ее, намного выше, поверьте.
Окружающие смотрят на женщину, на ее набухший живот, и понимают намек торговца чулками. Залман наскоро подводит итог:
Если есть у вас сын и зовется Абрам,
То гонять его вшей гребешок нужен вам.
Если есть у вас дочь и зовут ее Цилька,
Для прически ее вам нужна будет шпилька.
Собравшиеся столбенеют и теряются; ну и голова у этого торговца чулками! После такого внимания беременной не подобает уходить с пустыми руками, она начинает копаться в его сумке и позволяет ему самому решать, чем он ее одарит.
Больше всех волнуется Марьяша, известная на весь мир сплетница. Она как раз бегала в лавку, чтобы купить своему мужу поесть, заткнуть ему пасть. И на обратном пути увидела это сборище. Она стоит с селедкой в руках, с платком на растрепанных волосах, в неряшливом платье и со спущенными чулками. Она совсем забыла, что ее муж сидит дома как на углях, и умоляет галантерейщика, как разбойника:
– Скажите какую-нибудь рифму для Марьяши!
При этом она хитро подмигивает собравшимся, словно говоря: смотрите, как я насмехаюсь над этим растрепанным еврейчиком, этим записным шутом.
Галантерейщик бросает на нее взгляд, сразу понимает, с кем имеет дело, встряхивает своими длинными волосами и поет:
У Марьяши смех застревает в горле. Торговка сладостями хохочет, упоенная местью, осчастливленная падением своей разлюбезной соседки. Марьяша быстро приходит в себя, справляется с замешательством и снова строит сладкую мину:
– Коли так, скажите рифму на торговку сладостями.
Невозможно понять, то ли торговец чулками пугается разбойничьих глаз торговки сладостями, которые буравят его насквозь: скажи только слово, и я тебя зарежу! То ли ему действительно не хватает рифмы. Но внезапно он поворачивается к воротам и показывает пальцем на маму:
– Рифму на торговку сладостями спрашивайте у сына Вели. Он из нынешних писателей. У него рифмуется все.
От восторга, что Марьяше не удалось выставить ее дурой, торговка сладостями неожиданно издает бабский крик, словно дибук, который всегда говорит из нее мужским голосом, на миг ослабляет хватку:
– Ой, держите меня! Вы ведь можете быть шутом на свадьбах!
Публика на миг застывает в восхищении: кто бы мог подумать, что торговке сладостями придет в голову такая идея, просто министерская мысль? Начинается суматоха. Все проталкиваются к торговцу чулками с советами:
– Зачем вам торговать чулками? Станьте свадебным шутом. Будете грести золото лопатой!
– Зезмерский [151]151
Зезмер – еврейское местечко, современное литовское название – Жежмаряй.
[Закрыть]бадхен против вас просто собака!
– Эльокум Цунзер [152]152
Еврейский народный поэт (1836–1913), уроженец Литвы.
[Закрыть]мог бы печку у вас топить!
– На свадьбы идите! На свадьбы богачей! По вам с ума будут сходить!
– Что такое? – озирается торговец чулками. – А вы чем плохи? Весь мир трепещет перед толстобрюхими, а мы, бедняки, стоим на улице под окнами. Там, в нарядных залах, Зезмерский бадхен или реб Эльокум Цунзер занимают почетные места. Они громко расточают хвалебные речи молодым, угощают богатых сватов, поэтому им в ермолку причитается пожертвование. Однако побирушкам, стоящим на улице, тоже нужен какой-нибудь шут. Я и есть этот шут. Мои рифмы не стоят денег. В придачу я даю чулки, шпильки и прочую мелочь. Слушайте же внимательно песенку, которую я недавно сочинил для таких сватов, как вы.
Он ставит на мостовую сумку, которую держал в правой руке, поправляет чулки на правом плече, задирает голову, щелкает пальцами и принимается напевать:
Свадьба и гулянка!
Давайте веселиться!
Можно спозаранку
Водочки напиться!
Нищие, смотрите,
Как богач гуляет!
Вы его хвалите,
Хоть он вас не впускает.
Вам тогда объедков
Вынесут к порогу.
Веселитесь, детки,
Ведь объедков много.
Эй, вращайся в высших сферах!
Эй, пляши, усердней топай!
Только не сверкай сверх меры
Ты своею голой…
Торговец чулками внезапно останавливается и ждет, когда публика догадается, какой должна быть последняя рифма. Кто-то в толпе произносит это слово, и все начинают хохотать так громко, что кажется, вот-вот полопаются окна. В то же мгновение торговец чулками хватает свою корзинку и исчезает во дворе гусятни, как актер, покидающий сцену в самый разгар аплодисментов.
Слушатели оглядываются, перестают смеяться, и на их лицах отражается хмурое осеннее небо. Люди обеспокоенно морщат лбы и качают головами:
– Чтобы старый еврей сквернословил…
– Чтобы еврей с бородой прыгал, как козел, и валял дурака…
Толпа понемногу рассасывается, мама в воротах наконец видит свет дня и тут же чувствует, как кто-то касается ее руки. Это Залман выскочил из глубины двора и говорит ей поспешно и как бы по секрету:
– Ну, что вы скажете, а? Вы видели, как меня слушали? Расскажите об этом своему сыну. Он ведь из этих новых писателей, он считает меня рифмоплетом. Я еще не все куплеты спел. Вот я вам сейчас спою еще один:
Приходите, музыканты!
Пойте, скрипки и цымбалы!
Все вы редкие таланты,
И заслуг у вас немало.
Шутки, пляски до упаду,
Трели, как у канарейки.
Может быть, вам будут рады
Дать на водку две копейки.
– Видите ли, Веля, – говорит он на одном дыхании, – я недавно читал одну брошюрку, изданную вашим сыном и его товарищами [153]153
Хаим Граде дебютировал как поэт в 1932 году и был одним из основателей литературной группы «Юнг-Вильне» («Молодая Вильна»), в которую входил целый ряд известных поэтов – Лейзер Вольф, Авром Суцкевер, Шмерка Кочергинский и др.
[Закрыть]. Они там пишут, что надо создавать новые рифмы. Вот я и продемонстрировал этот трюк, срифмовал «до упаду – будут рады».
– Я ничего не понимаю в таких делах. – Мама с опаской смотрит на торговца чулками, говорящего как в лихорадке. – Но мне кажется, что вы насмехаетесь над самим собой.
– Вот! Вот! – Залман буквально захлебывается от восторга и тычет пальцем маме в лицо. – Вы говорите, что не понимаете, но в действительности вы даже очень понимаете в этом деле. Эти ослы на улице хохотали и не поняли, что я смеюсь над ними и над собой. Покуда человек считает, что этот перевернутый мир можно снова поставить на ноги, он плачет, кричит, проклинает и призывает к действию, к действию! Именно это и делает ваш сын. В конце концов, он еще мальчишка, но, когда уже знаешь то, что знаю я, а именно: что перевернутый мир с головы на ноги не поставишь, – тогда сам становишься на голову. Кто перевернет мир? Я, которого моя собственная жена Фейга называет вонючкой? Фейга ходит по магазинам и похваляется: я ненавижу своего мужа. И она добилась того, чтобы и мои родные дети надо мной насмехались. Где уж мне перевернуть мир. Поэтому я смеюсь над самим собой сквозь слезы. Расскажите вашему сыну о куплетах, которые вы от меня слышали.
– Что вы говорите, реб Залман? Разве я с моей слабой головой могу это запомнить? Для этого надо иметь крепкую память. Знаете что, запишите свои куплеты на бумаге и дайте мне. Я покажу их моему сыну. С тех пор как он вернулся из Варшавы, он со своей женой живет отдельно, но каждый день приходит сюда, к этим воротам.
– Так вот вы чего хотите! – смеется Залман, словно только и ждал такого поворота. – Чтобы я записал вам свои куплеты на бумаге и ваш сын напечатал их под своим именем, словно сам их сочинил?
– Мой сын, Боже упаси, не вор, – огорченно говорит мама. – Вы, реб Залман, всегда всех подозревали. Когда вы еще жили в нашем дворе, а мой сын был ребенком, вы не пускали его к себе, боясь, как бы он не похитил у ваших мальчиков секрет рисования красками.
– И я был прав! – восклицает он с такой уверенностью, словно поймал ближнего за руку, когда тот лез в его карман. – Я был прав! Другие стали художниками, учатся в академиях, их картины висят на выставках, а мои сыновья неудачники, как и их отец. Фейга ходит по магазинам, скупает мешки из-под картошки, муки и крупы, а мои дети помогают ей их таскать. Ничего из их художества не вышло.
Опущенное плечо Залмана, на котором лежат чулки, начинает дрожать, как бельевая веревка на ветру. Он хватает свою корзинку и убегает.
Он стал еще озлобленнее, чем был, думает мама. Вот что получается из человека, если он не достигает того, чего хочет. Боже, не допусти, чтобы я из-за своих мытарств дошла до такого мрака, и убереги от этой участи моих детей. Я совсем не понимаю тех, которым только того и надо, чтобы им рукоплескали посторонние, чужие люди.
Через несколько дней в воротах остановилась Фейга. Она опустила на землю тюк связанных вместе мешков, перевела дыхание и медленно произнесла:
– Я ненавижу своего мужа и этого не скрываю. Но он говорит, что его песенки очень нравятся вашему сыну. Муж говорит, что ваш сын даже зайдет к нам в гости. Интересно, мой муж снова выдумал, что весь мир ему завидует, или он в кои-то веки сказал правду? Вы, Веля, тоже могли бы нанести визит бывшей соседке.
Мама не верит собственным ушам. Торговец чулками, конечно, безумный фантазер, думает она, но в жизни ему не везет, так что надо похлопотать, чтобы сын к нему зашел.
– Всю неделю я надрываюсь с этими фруктовыми и овощными корзинами, – оправдывается она перед Фейгой. – Так что к концу ее я сильно измотана, да и открыть в субботу святую книгу еврейке надо. Мы ведь всего лишь простые грешные люди. Но, если будет на то воля Божья, я к вам зайду.
– А ваш сын?
– Мой сын? Вы же знаете, Фейга, он недавно женился. Так что времени у него нет – молодая пара. Но раз он обещал к вам прийти, он наверняка придет.
II
Я не видел Залмана с тех пор, как он вернулся домой и стал торговцем чулками. Я договорился с мамой, что в субботу днем мы вместе зайдем к нашему бывшему соседу. Мне было любопытно узнать, что стало с былым вдохновением, охватывавшим Залмана, когда он декламировал стихи Мориса Розенфельда, положив руку на грудь. Но мне не хотелось встречаться с его сыновьями, которые отворачивались, заметив меня на улице.
Во дворике на улице Стекольщиков, где проживало семейство Пресс, было много кривых козырьков над бесчисленными дверями, окнами и железными лестницами. У порогов сидели женщины и вели приятные беседы. Играли замурзанные дети, над головами которых качались веревки с бельем.
– Наш двор по сравнению с этим – дворец, – сказала мне мама и спросила какую-то женщину, где тут живет семья Пресс.
– Это же надо, люди по собственной воле желают отправиться в ад, – удивилась та. – Видите уборную там, в углу? Как вы понимаете, именно там и живет эта ведьма со своими дьяволятами и сумасшедшим мужем, семейство Пресс, как вы их деликатно именуете.
– Будьте осторожны, не подцепите там вшей и клопов, – сказала другая женщина.
– Молите Бога, чтобы вы вышли оттуда живыми, – предостерегла третья.
– Фейга не слишком-то ладит с соседями, – заметила мама, когда мы осторожно поднимались по скользким кривым ступеням. – Смотри не разругайся со своими старыми приятелями.
Когда мы поднялись к их квартире, пожелание доброй субботы застряло у нас в горле. Будничность кричала из всех углов, и помойка в доме была еще большая, чем в те годы, когда семья Пресс жила в гусятне. Фейга в засаленном платье и с растрепанными волосами стояла у печи и возилась с горшками. «В субботу!» – испуганно посмотрела на меня мама. Мотеле, младший сын Прессов, высокий балбес с широченными плечами, опер ногу о скамью и чистил коричневый ботинок. Он был так погружен в это занятие, что даже не взглянул на вошедших гостей. Зато нас буравил своими блестящими черными глазками средний сын, Айзикл. Маленький, худенький, с костлявым подбородком, покрытым жидкими жесткими волосками, он сидел за столом и копался в связках ржавых ключей с затейливыми зубчиками. Вокруг него на полу стояли деревянные ящички с задвижками и висячими замками. Залман Пресс в широком черном плаще, с длинными, аккуратно зачесанными за уши волосами и бородой в мелких кудряшках, сидел в углу ободранного дивана, оперевшись рукой о диванный валик. Другая его рука небрежно лежала на спинке. Казалось, он ждет, когда его сфотографируют. У стен высились кучи пустых мешков, от которых шел запах сырой картошки и затхлой муки.
– Посидите с нами, – холодно и обиженно, словно бедным родственникам, говорит нам Фейга и сует голову в устье остывшей печи.
– Что ты стоишь, повернувшись к людям задом? Аж штаны лопаются на твоем толстом седалище, – весело кричит Залман своему сыну Мотеле. – Когда ты был маленьким, ты говорил, что хочешь стать социал-демократом, а вырасти ты вырос танцором, – выдает нам Мотеле Залман, и в его глазах загорается хитрый задорный огонек. – Теперь послушайте, как мой сын мне отвечает.
Мотеле ставит ногу на табуретку, его пухлые щеки и голубые глаза брызжут наглостью, и он тыкает в отца обувной щеткой, которую держит в руке.
– Это ты в меня вдолбил своей пропагандой, что я хочу стать социал-демократом, но потом я повзрослел и стал умнее тебя.
– Если бы мы слушали отца, мы бы тоже стали освободителями мира, – говорит Айзикл, щупая, словно заржавленные ключи, жесткие волоски на своем подбородке.
– Вот видите! – торжествует Залман. – Это все товарищ Пресс, она насмехалась над моими идеалами, пока мои собственные дети не начали ей вторить.
– Его идеалы! – Фейга зеленеет от злости и встает посередине комнаты в той же позе, в какой ее муж декламировал стихи. – Комедиант! Если бы от тебя было столько же вестей, сколько от Юдки, я была бы счастлива. Ты вбивал в него идеологию социал-демократов, пока он назло тебе не стал большевиком. Вы слышите, Веля? Я ненавижу своего мужа.
– То-то и оно! – подскакивает Залман, довольный тем, что товарищ Пресс сама выдала свое слабое место. – Ты заразила наш дом духом классовой борьбы. Вместо лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – твой призыв был: «Дети, ненавидьте своего отца!» Юдка был ко мне в оппозиции как теоретически, так и тактически, пока ему не надоел этот внутренний разрыв и он не перешел на сторону противника. Лично я заклятый враг как диктатуры, так и бундовской национальной программы.
Ничто так не выводит из себя Фейгу, которая, по ее словам, сама была когда-то идеалисткой, как издевательский тон Залмана. Ей кажется, что он насмехается над ее наивным восхищением, с которым она смотрела на будущего мужа, когда была еще барышней и он притягивал ее как магнит своей театральной игрой и прочими талантами.
– Ну как не ненавидеть такое ничтожество? – вопрошает она мою маму и начинает перечислять, загибая пальцы: – Когда он был эсдеком [154]154
Т. е. социал-демократом.
[Закрыть]и боролся… – Фейга презрительно надувает губы, чтобы показать, как ей претит героизм мужа. – …Он приходил с дискуссий ободранный. Потом он стал актером. Его не допускали до серьезных ролей. Он вызывал смех у публики, как только появлялся на сцене. Так говорили о нем другие актеры. Он стал печатником – и наборщики смеялись над ним, говорили, что он портач, и что ни день давали ему новые прозвища: геморройник, Гоцмах, поэт, социал-демократ – на любой вкус. Когда он понял, что натворил с Юдкой, он уехал давать представления своим родственникам в Латвии, но и там его быстро раскусили, и он вернулся городским сумасшедшим.
– Если бы Юдка учился танцевать, ему бы не пришло в голову устраивать революции и теперь он не гнил бы в угольной шахте Донбасса, – философствует Мотеле. – Говорят, что виленских парней там держат глубоко в земле. Все беды на свете происходят оттого, что люди не умеют развлекаться.
– Если бы Юдка вложил свой ум и восторженность в ноги, из него бы вышла такая же цирковая лошадь, как ты, – смеется отец. Эта ссора доставляет ему глубокое наслаждение, так что он даже начинает почесываться.
– Лучше иметь ум в ногах, чем в языке, как у тебя, – резко отвечает ему Мотеле. – У Юдки тоже ум был в языке. Он говорил на массовых сходках то, что слышал в партийной ячейке: что Польша затевает войну с Советским Союзом, что она хочет Западную Белоруссию и Западную Украину. Ночами он малевал лозунги на стенах: «Руки прочь от Советского Союза!»… Накануне Первого мая Юдка танцевал соло. У него был бидон с краской, он вырезал из мешков куски холста, макал их в краску и забрасывал на телеграфные провода. Он ведь был художникам, как все мы, вот он и принялся перекрашивать мир в красный цвет. Политруки ему обещали, что за это он будет учиться в Москве в Академии искусств. Мне и ему, – Мотеле показывает на Айзикла, – Юдка обещал, что, как только он устроится в Минске, Киеве или Москве, он пошлет нам извещение, чтобы мы приезжали. Он обещал, что, едва мы приедем, государство и компартия возьмут нас на полное содержание, как родных детей, и отправят учиться живописи. Мы посвятим себя искусству и будем прославлять советскую Родину. Вот так, слово в слово, говорил Юдка, а потом уехал учиться в Академию искусств – и прощай, Юдл! Я предпочитаю танцевать. В этом больше мудрости, чем в говорильне. Не надо стоять слишком близко, не надо хватать партнершу, не надо смотреть под ноги и трястись всем телом, как в припадке. Надо двигаться прямо, как по струнке, но не так, словно палку проглотил. Надо держать девушку в объятиях легко, но по-мужски, чтобы она ощутила электрический ток. У меня есть такая уловка: когда я придвигаюсь к девушке, колени к коленям, она начинает дрожать. Вот так надо танцевать!
И Мотеле сгибает руку полукругом, изображая, как он обнимает девушку. Он встает одной ногой на мысок, а другой на пятку, и выпячивает свою мужественную грудь, чтобы воображаемая воздушная партнерша могла положить на нее свою кудрявую головку. Потом он разворачивает свои широкие плечи носильщика и принимается напевать, насвистывать и щелкать языком так звонко и гулко, словно барабанит в барабан.
– Главное, – подводит итог Мотеле, – выдерживать «па», такт, паузы и танцевать так, словно ты плывешь.
– Главное не столько танцевать, сколько прохлаждаться, – глубокомысленно, со значением говорит Фейга.
– Балетмейстер Мотеле Пресс тратит все свои деньги на девушек. – Маленький Айзикл нанизывает ключи на веревку. – Мотеле таскает этих танцорш, этих пав, в рестораны, а они его заводят, чтобы он на них потратился.
– Это лучше, чем быть старьевщиком. – Мотеле поворачивается на одной ноге, словно он стоит посреди зала и присматривается, какую из десятков пав ему схватить и увести в танце. – Айзька всегда имел паршивую манеру все запихивать в ящички, как зверушка, которая тащит в свою нору что ни попадя. Заржавленный ножичек, старую курительную трубку, бутылку мух ловить, брошенную детскую игрушку, – все для Айзьки находка. А мама еще на него умиляется.
– А на кого мне умиляться, на тебя? – озабоченно говорит Фейга. – Айзикл несет в дом, а ты выносишь из дома, спускаешь все на своих девиц.
– Я не жалею денег для своего удовольствия. – Мотеле останавливается перед маленьким зеркальцем на рассохшемся комоде, чтобы развязать галстук. – Я зарабатываю их, таская мешки, и когда я хочу пойти в кафешантан, я иду. Носок – такая же одежда, как Айзька – человек. Разве он что-нибудь знает о жизни? Разве он знает о полонезе Огинского? Тупица! Невежа! Но если тронешь его старье, он орет так, словно с его тела срывают пластырь вместе с кожей.