Текст книги "Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Глава 6
Красный цвет
Дальний причал начинается там, где кончается архитектура. Учебные корпуса кампуса строили с расчетом на парадные голограммы: галереи, купола, белые палубы. Дальний причал строили с расчетом на работу: бетон, швартовые фермы, ангары без затей и ветер, который здесь, на открытой площадке нижней базы, в степи, гуляет между корпусами, как хозяин. Развозка везла нас туда сорок минут, и я всю дорогу смотрел, как белое кампуса уходит вверх, а снизу поднимается серое, а за серым ржавое, и чувствовал, как с каждым оттенком мне становится спокойнее. Организм узнавал среду обитания.
Ехали мы с Дэйвом и Марком вместе, и развозка по дороге дала мне полный срез настроений потока. Дэйв пребывал в состоянии предпраздничном: он еще с публикации программы выяснил, что закреплен за Т-3 из первой восьмерки, за «пенсионером», и радовался этому со всей крестьянской основательностью. «Старый, спокойный, сорок лет людей учит, чего еще надо», объяснял он мне свою машину, как объясняют невесту. Марк сидел с планшетом и был мрачен: его закрепили за бортом средней группы, «износ повышенный», и он всю дорогу пересчитывал, как это отразится на итоговом балле практики, потому что у Марка любой факт мира первым делом отражался на итоговом балле. Про мой У-11 оба высказались еще в кубрике. Дэйв сказал: «Ну, ты ж такое любишь». Марк сказал: «Статистически закрепление кадета с твоим профилем за бортом с таким паспортом не выглядит случайным», и я эту формулировку отложил туда же, куда откладываю все, что Марк говорит про статистику: в раздел «подтвердится позже».
Нас выгрузили у ангара номер один в семь сорок. На дальний причал нас шло сто двадцать человек из всех потоков, три учебные группы, и сто двадцать человек в новеньких рабочих комбинезонах стояли на бетоне и делали вид, что им не холодно. Холод на дальнем причале особый, утренний: степь за ночь выстывает досуха, обогрев тут положен помещениям, а не людям, и воздух всегда градусов на шесть ниже кампусного, с привкусом металла и керосина. Рабочая форма, к слову, у практики своя: не кадетская серая, а темно-синяя, техническая, с усиленными коленями. Я в своей чувствовал себя дома. Половина строя в своих чувствовала себя переодетыми.
В семь пятьдесят пять из ангара вышли инструкторы, шесть человек, и по строю прошла волна, которую я сначала услышал, а потом понял.
Инструкторы были в красном.
Ярко-красные комбинезоны, чистые, но не новые, с потертостями на локтях и коленях, рассказывающими о содержании работы яснее любых нашивок. Шесть красных фигур на сером бетоне, единственное цветное пятно на весь причал, и смотрелись они на этом сером так, что глаз сам к ним прыгал, откуда ни начинай осмотр. Гроник, вспомнил я. «По цвету понятно. По красному». Вот, значит, про что.
Старший из шести вышел вперед, и его я узнал раньше, чем он заговорил. Брасс. Летный инструктор, капитан-инструктор, тот самый, что на первом курсе учил наш поток держаться за ручку, а на разборе «Наковальни» сказал про меня комиссии четыре слова, которые я ношу с собой три года, как запасной предохранитель: «Летает штатно. Руки слышит». Постарел на три года, как положено, седины прибавилось, а посадка головы осталась та же: чуть набок, как у человека, который всю жизнь слушает двигатели.
– Смирно не надо. – Это вместо приветствия, и голос усталый и ровный, голос человека, объясняющего тариф. – Наряд объявляю позже. Сначала про цвет, а то вижу, вопрос созрел.
Он взялся двумя пальцами за ткань своего комбинезона на груди, оттянул, отпустил.
– Красный. Отвечаю на вопрос, который вы зададите в курилке. В дыму, кадеты, вы не увидите ни лиц, ни званий. Ни нашивок, ни жестов, ни того, кто тут главный. Красное увидите. Значит, запоминайте норматив: горит, дымит, не понимаешь, что делать, идете за красным. Красный знает, куда идти. Это вся философия. Вопросы.
Вопросов не было, но был голос из строя, из задних рядов, вполголоса, в расчете на соседей:
– В старых голофильмах красных убивали первыми…
Сказано было тихо, но бетон и тишина сработали, как аудитория Рэнны Тал: донесли. Строй окаменел. Брасс не обернулся. Он вообще не изменил ни позы, ни голоса, только выдержал паузу ровно той длины, чтобы все успели понять, что услышано, и ответил, глядя перед собой:
– У нас наоборот. Красный умирает последним. Это входит в оклад.
И пошел вдоль строя, к спискам групп, а строй выдохнул и заржал, дозированно, на выдохе, как ржут в строю. Остальные пятеро красных за все построение не произнесли ни слова, и по тому, как они стояли, пока говорил Брасс, читалась вся оргструктура: не по стойке, а по готовности. Так стоят у работающего механизма люди, которые знают, что он исправен, но никогда не поворачиваются к нему спиной. Я решил, что с этой планетой уживусь: здесь понимали в технике безопасности то же, что понимала в ней Целина, только Целину этому учили похороны, а этих, судя по потертостям на красных локтях, учило что-то более систематическое. А я стоял и записывал в тетрадь, мысленно, дословно, потому что руки были по швам. Красный умирает последним, это входит в оклад. Рецензия у меня была готова еще до конца паузы: правильная система. Простая, дешевая, честная. На Целине за такую систему платили бы вдвое: у нас в дыму шли за тем, кто громче орет, и статистика этого метода лежит на нашем кладбище техники, поверх статистики всего остального.
Дальше был развод по группам и первый инструктаж, и про него подробнее, потому что порядок допусков, это скелет всей практики, и на нем будет держаться половина дальнейшей хроники. Допусков пять. Первый: наземное обслуживание, получаешь после зачета по матчасти своего борта. Второй: работа в кабине на земле, рулежки. Третий: полет с инструктором. Четвертый: самостоятельный полет по коробочке. Пятый, вершина: самостоятельный полет по маршруту. Каждый допуск, отдельный зачет, отдельная подпись инструктора. Лестницу нам зачитывал инструктор нашей группы, красный, по фамилии Ходус, и добавил от себя фразу, которую я оценил как профессионал: «Допуск, кадеты, это не разрешение. Это перечень того, за что теперь отвечаете лично вы». Лучшего определения я не слышал и в уставе.
Я поднял руку. Летный регламент я прочел еще на втором курсе и с тех пор перечитывал, как перечитывают договор с мелким шрифтом, и ступеней для выпускного курса там значилось шесть. Шестая называлась «полеты выше воздуха».
– Разрешите вопрос. По регламенту допусков шесть. Где шестой?
Ходус нашел меня глазами поверх планшета и задержал взгляд на секунду дольше, чем задерживают на любопытных.
– Шестой не у нас, кадет. Выше воздуха из этого отряда не ходит ни один борт, можешь по паспортам проверить. Наверх возит флот, на своем корвете и по своему списку. Список приходит к концу практики, готовый. Закроешь пятый, тогда и поглядишь на доску.
Паспорта у меня были, законные, по форме двенадцать дробь семь, и с ними сходилось: шестнадцать машин, и ни у одной корпус не освидетельствован выше воздуха, даже у корвета-тренажера, который когда-то ходил наверх своим ходом. Освидетельствование стоит дороже самой машины, а полоса в этой Академии по всем ведомостям дешевле причала. Я сел. Выше воздуха я летал на первом курсе: вывозные и круг со стартовой палубы, на учебном табурете вокруг собственного кампуса, шесть часов за весь год. С тех пор верхняя строка моей летной книжки не сдвинулась ни на десятую. Сто девяносто шесть часов, из них наверху шесть, и те набраны в пятнадцать лет. Остальное воздух. Я копил воздух три года и не жаловался, потому что знал: на четвертом курсе есть ступень, ради которой в эту Академию вообще идут. А списков я не боялся. В списках этого курса я третий год стоял в верхних строках и не видел причин, по которым флот станет считать иначе, чем учебная часть.
Летная часть начиналась со второй недели, первая неделя отводилась на знакомство с матчастью, и вот тут, на слове «знакомство», моя практика началась по-настоящему.
Борта стояли в ангарах и на открытых стоянках, каждый на своем штатном месте, и нашу группу повели по ним обзорным порядком, сорок человек толпой от машины к машине. Ходус вел обход в темпе экскурсии: тип, назначение, годы, особенности, не трогать. У «пенсионеров» толпа скучала. У корвета-тренажера, самой крупной машины отряда, оживилась: корвет внушал, и двое уже фотографировались бы на его фоне, существуй на практике такой жанр. Ходус охладил романтику одной фразой: «Красавец, да. По крену спросонья врет на четыре градуса, кто заступит, тому расскажу, куда смотреть вместо авиагоризонта». Фольклор, отметил я, совпал с инструктором дословно, что с фольклором случается чаще, чем принято думать: у них источники общие.
У шестой машины я понял, что если пойду с толпой дальше, то первое свидание с моим бортом произойдет в толпе, скороговоркой, между «не трогать» и «дальше», и решил вопрос по-своему: на перекличке после обхода отпросился у Ходуса «осмотреть закрепленный борт в порядке подготовки», получил «пятнадцать минут, без вскрытия панелей» и пошел через стоянку один.
У-11 стоял в конце ряда, на дальней точке, как ставят технику, которую не показывают комиссиям.
Я увидел его метров за пятьдесят и сбавил шаг, потому что первое знакомство с машиной, как и с человеком, начинается с походки навстречу. Учебный шаттл первого поколения, конкордатская школа: тупой нос, высокая посадка, плоскости с той избыточной площадью, которую закладывали во времена, когда топливо экономили, а металл нет. Сорок шесть лет. Краска местная, имперская, серая, но под ней, на скулах корпуса, проступала старая, конкордатская, болотного оттенка, и по границе этих красок можно было читать историю Присоединения не хуже, чем по учебнику.
Вблизи он оказался именно тем, что обещала документация, и немного больше. Я пошел вокруг, медленно, руками. Заклепочные швы носовой секции: родные, заводские, с той старой перетяжкой, которую уже не делают. Стойки шасси: люфт в правой, миллиметра полтора, в пределах, но на пределе. Обшивка левого борта: две латки, аккуратные, старые, и одна свежая, грубее, положенная внахлест, по-подрядчицки: не как лечат, а как закрывают вопрос. Лючок второй магистрали охлаждения, тот самый, из моих снов: петли разработаны, открывали часто, а вот крепеж лючка стоял разномастный, четыре родных винта и два случайных, из чужого шага резьбы, вкрученных с усилием, о котором металл помнил заусенцами. Запах: старая смазка, озон, чуть-чуть гидравлики, и под всем этим тот самый базовый запах старого железа, который не описывается словами, а опознается позвоночником.
Через остекление кабины, привстав на стремянке, я осмотрел рабочее место. Кабина была честная, конкордатской компоновки, с переносами имперской модернизации: часть приборов новые, врезаны поверх старых посадочных мест, и по этим врезкам читалась вся история машины, как по шрамам. Ручка, штатная, с потертостью под правую ладонь, глубокой, сорокалетней: за эту ручку держались тысячи курсантских рук, и все потели в одном и том же месте. Я поймал себя на том, что моя ладонь на стремянке легла бы в эту потертость без зазора, и решил считать это добрым знаком: в приметы я не верю, но коллекционирую.
Я стоял у его носовой стойки, держал ладонь на холодном металле и испытывал чувство, которое обязан зафиксировать в хронике, потому что оно было новым.
Мне никто ничего не говорил.
Три года каждое мое прикосновение к казенному железу существовало в правовом поле «не твоего ума дело». Я щупал технику украдкой, чинил по серым схемам, получал наряды за самоуправство и привык к этому, как привыкают к гравитации. А тут я стоял у борта, гладил его стойку, и это было мое ума дело. По ведомости. С регистрационным номером. Кадет Форк, закрепленный борт У-11, знакомство с матчастью в порядке подготовки. Я был легален. Ощущение было такое непривычное, что организм искал подвох еще минут десять, по всем карманам.
Пятнадцать минут я истратил с точностью хронометра и уходил, оглянувшись дважды. Старик стоял в своем дальнем углу, серо-болотный, латаный, с разработанными петлями, и если вы спросите меня, о чем я думал, отвечу честно: я думал, что мы поладим. У нас было общее прошлое. Нас обоих сюда привезли по квоте, его по конкордатской, меня по окраинной, и нас обоих держали в эксплуатации по согласованию. И еще нас обоих, подумал я уже на ходу, поставили в дальний конец ряда, подальше от комиссий, и мы оба, что характерно, до сих пор в строю, а половины тех, кто стоял на парадных местах, уже нет в реестрах. У окраинного размещения есть свои эксплуатационные преимущества, и живучесть, первое из них.
Обед на практике, отдельная песня, и я ее спою, потому что обещал байкам оплату.
Кормили на причале, в рабочей столовой при ангарах, и кормили, как и предсказывал фольклор, лучше, чем в кампусе: гуще, жирнее, без затей, по нормам физического труда. Дэйв, увидев порцию, замер над подносом в коротком религиозном переживании, а на добавке, которую здесь давали без боя, окончательно уверовал в летное дело. Но перед обедом стояла процедура: ведомость. Летный паек на практике выдается по ведомости, ведомость подписывается до вылета, и я, помня курилку, подписал свою в числе первых, чем заслужил у интенданта, пожилого унтера с лицом мешка, первый одобрительный кивок сезона.
– Знаешь порядок. – Унтер проверил мою подпись.
– Люди рассказали.
– Правильные люди. – Он шлепнул штамп. – Запомни, кадет: у нас тут все летает, кроме довольствия. Довольствие ходит пешком и по графику.
Двое из нашей группы, презревшие бумагу, остались после общего обеда ждать «оформления довольствия задним числом» и ели остывшее. Фольклор, как обычно, оказался самой точной из инструкций. Я записал в тетрадь: «ведомость до, еда после». Формула года, если вдуматься.
После обеда первая неделя пошла своим порядком: зачет по матчасти на первый допуск готовили всей группой, по классам, с методичками. Я свой борт знал на глубину, методичкам не снившуюся, поэтому организовал время иначе: методичку пролистал за сорок минут для очистки совести, а остаток дня напрашивался в ангары, к техслужбе, «посмотреть порядок работ». Техслужба на дальнем причале, это четыре человека и старший техник Мазур, мужик лет пятидесяти, с руками цвета своей работы, и первый наш разговор уложился в классическую схему. Он спросил: «Чего надо?» Я сказал: «Посмотреть, как У-одиннадцатый обслуживают». Он сказал: «Смотри», и три часа не обращал на меня внимания, а я смотрел, не лез и подавал ключи, когда рука тянулась. К концу третьего часа Мазур спросил, где я работал. Я сказал: на сортировке, на Целине. Он хмыкнул и выдал мне допуск в своей личной номенклатуре, которая старше любой имперской: «Подходи, когда наши работают. Под ногами не путаешься». В переводе на кадетский: принят.
Вечером первого дня на доске у ангара номер один вывесили списки смен.
Сто двадцать человек разбили на шесть смен, по двадцать, каждая смена при своем инструкторе. Смена на практике, это не просто список: это твой мир на шесть недель. С кем стоишь утренние вахты, с кем разбираешь полеты, чей инструктор ставит тебе допуски и чья подпись пойдет потом в итоговую характеристику. Народ у доски это понимал, и толпа стояла плотная, с чтением вслух и комментариями. Дэйв нашел себя у Ходуса, в четвертой, вместе со своим Т-3, и удалился довольный. Марк попал в третью, к инструктору, о котором его статистика ничего не знала, и ушел добывать данные.
Я подошел, нашел список смены Брасса и прочитал его дважды, сверху вниз и снизу вверх, потому что с первого раза не поверил.
Меня там не было.
Я проверил на всякий случай остальные пять списков, по своей методе, целиком и по строкам, и нашел себя там, где не искал. Я стоял в смене инструктора Ходуса, экскурсовода, четвертая смена, борта первой восьмерки, «пенсионеры». Хорошие исправные машины, спокойная программа, и в другой жизни я бы, может, и порадовался. В этой я смотрел на список и чувствовал, как во мне поднимается старое, целинское, то, с каким торгуются за смену у бригадира. Мой борт стоял в перечне смены Брасса. Смена Брасса работала дальнюю линейку, включая все четыре критических. Меня закрепили за У-11 и поставили в смену, которая к У-11 не подходит. По какой логике, по алфавиту, по разнарядке, по ошибке писаря, неизвестно, но факт стоял на доске черным по белому: машина в одном списке, я в другом.
Вечером же, до отбоя, я доложил день Мири. Практика жила в режиме кампуса, кубрики те же, и нычка оставалась на своем месте, только ходить к ней теперь приходилось реже и короче: подъемы на практике злее. Доклад она приняла молча, задала два вопроса по существу, про латку внахлест и про разномастный крепеж лючка, и попросила на будущее: «Фотографируй. Петли, крепеж, следы инструмента. Ремонтная ведомость рассказывает, что делали. Следы рассказывают, как». Я пообещал. Про список смен она высказалась одной строкой, которую я оценил только назавтра: «Вероятность, что закрепление за У-11 и состав смен подписаны одной рукой, я оцениваю как высокую. Спи, курсант».
Ночью я писал рапорт.
Смейтесь, я разрешаю. Четвертый курс, восемнадцать лет, девять недель до экзаменов, и я сижу после отбоя в умывальнике, единственном месте с легальным светом, и пишу от руки, начерно, рапорт о переводе из смены в смену, и рапорт у меня выходит на полтора листа. Я его сокращал трижды. Первая версия была на два листа и содержала, каюсь, эмоции, замаскированные под технические термины: их я вычеркнул первым проходом, эмоции в рапорте, это как вода в топливе. Вторая версия ужалась до листа и потеряла опору на форму двенадцать дробь семь: вернул, без нее конструкция не держала момент. Третья встала на полутора листах намертво, потому что обоснование перевода держалось на трех опорах, и выкинуть было нечего: закрепление за бортом У-11 приказом по практике, целесообразность совмещения закрепления и сменной работы, заблаговременное изучение материальной части, сто сорок мегабайт, перечень прилагается. Получалось одновременно безупречно и жалко, как всякая бумага, в которой человек по всей форме просит допустить его к тому, что и так его.
В умывальник за это время заглянули двое. Первый, незнакомый парень из соседнего кубрика, посмотрел на человека, пишущего ночью от руки, уважительно решил, что я пишу домой, и ушел на цыпочках. Вторым был Дэйв, который ничего не решил, а просто сел рядом на край раковины и спросил: «Чего пишешь?» Я сказал: рапорт, хочу к своему борту. Дэйв кивнул с полным пониманием, как будто других причин писать ночью в умывальнике у людей не бывает, посидел минуту для компании и ушел спать. Иногда я думаю, что половину моего душевного здоровья в этой Академии обеспечивает то, что Дэйву никогда ничего не надо объяснять дважды. Вторую половину обеспечивает та, кому не надо объяснять и одного раза.
Утром я встал по своему обычному будильнику, за четыре секунды до сигнала, переписал рапорт набело, уехал вниз утренней развозкой, в шесть сорок, и в семь двадцать, прямо с борта, за сорок минут до построения, понес его в штабной модуль практики, чтобы лечь в папку первым.
В штабном модуле, в окне канцелярии, сидел писарь, а за его спиной, у шкафа с ведомостями, стоял Брасс с кружкой и что-то сверял по планшету. Я доложился, положил рапорт в окно и уже разворачивался, когда писарь пробежал бумагу и, не поднимая головы, выдал в окно:
– Смена пять, Форк. Вы в списке смены пять.
– Никак нет. Вечерний список: смена четыре.
– Вечерний аннулирован. – Писарь развернул ко мне планшет с равнодушием человека, через которого проходят все бумаги мира и ни одна не задерживается. – Утренний, действующий. Подписан вчера, двадцать два десять.
Я посмотрел в планшет. Смена пять, инструктор Брасс, двадцать фамилий, и восемнадцатой строкой, между Улановым и Чижом: Форк. Подписано вчера в двадцать два десять. Мой рапорт, надо понимать, был подан через девять часов после того, как надобность в нем отпала.
Я поднял глаза. Брасс не смотрел на меня. Он стоял у шкафа, сверял свой планшет с ведомостью и был занят исключительно этим делом, целиком, всей спиной. И только когда я забирал свой осиротевший рапорт из окна, он сказал, не оборачиваясь, в пространство между шкафом и ведомостью:
– Хорошая бумага. Подшей к делу. Пригодится, когда будешь сам списки писать.
Я вышел из штабного модуля на бетон, на утренний холод, и стоял с ненужным рапортом в руке. Рапорт был хороший. Лучший из моих рапортов, вершина трехлетней бумажной школы, полтора листа безупречной аргументации. И вся его ценность теперь состояла в том, что сказал человек у шкафа: подшей к делу, пригодится, когда будешь сам списки писать. Через сорок минут построение, через неделю полеты, и все, чего я добивался полутора листами обоснований, уже лежало подписанным со вчерашнего вечера.
Кто-то посмотрел на сто двадцать фамилий и переставил одну, мою, к себе в смену, к дальней линейке, к старику У-11. За девять часов до того, как я попросил.
На Целине это называлось «тебя увидел бригадир». Я знал цену этому событию, знал его редкость и знал его вес. И, честно доложу, не знал, что с этим весом делать: меня им еще ни разу в жизни не нагружали. Система за три года выдавала мне наряды, «неуды», значки в колонках и формулировки с двойным дном. Аванс она мне выдала впервые, и аванс, как всякий человек, работавший по тарифу, я тут же начал пересчитывать в обязательства. По какому курсу пересчитывать, вот чего я не знал. Курс выяснится позже, сказал я себе. Курсы всегда выясняются позже, на то они и курсы.
Разберемся. Я убрал рапорт в нагрудный карман, к копии описи, где у меня живут бумаги первой категории хранения, и пошел к ангару. Через сорок минут смена пять строилась на первую вахту, и опаздывать в первый день к человеку, который вписал тебя к себе за девять часов до твоей просьбы, было бы худшим из возможных ответов на неразрешимый вопрос.
Практика началась.




























