Текст книги "Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Глава 13
Гость с флягой
Плановый медосмотр перед экзаменами свалился в расписание за двадцать дней до первого, и я пошел на него без всякого предчувствия, как ходят на процедуру, которую проходил столько раз, что она стерлась до автоматизма. Знал бы я, кого встречу в лазарете, шел бы внимательнее. Хотя нет, вру опять: к встречам с этим существом подготовиться нельзя, они не подчиняются расписаниям, а расписание, это единственное, к чему я умею готовиться.
Лазарет кампуса и я знакомы близко, ближе, чем мне бы хотелось. Есть кадеты, которые за четыре года заходят сюда дважды: на первичный осмотр и на выпускной. Я хожу сюда как на работу. Обморожение пальца на первом курсе, после выхода в скафандре: клапан шлюза продержал перчатку на холодной кромке дольше, чем разрешает физика. Ожоги на том же первом курсе, после «Наковальни». Дым в легких, дважды. Порез, растяжение, снова дым. Медбрат в приемном покое, немолодой сверхсрочник по фамилии Тум, знает меня по имени, и это, если вдуматься, самая грустная из моих кампусных репутаций: когда медбрат встречает тебя «а, Форк, опять ты, что на этот раз», это значит, что твое тело оставило в этом лазарете больше следов, чем душа в библиотеке.
– Форк. – Тум поднял глаза на дверь. – Плановый? Или опять что отгорело?
– Плановый. Допуск к экзаменам, летная категория.
– Надо же. – Он достал мою карту, толщиной с хороший том устава, и удивление было искреннее. – Своими ногами и по расписанию. Растешь. – Он полистал карту, покачал головой. – Знаешь, Форк, я тут двадцать лет. У меня карты потолще твоей только у двоих. Один был десантник, три войны. Второй истопник, который любил чинить котел под давлением. Ты в хорошей компании: оба дожили до пенсии. Значит, и ты доживешь, если руки перестанешь совать, куда сунул истопник.
– Не перестану. – Я показал ему ладони, обе, со всеми их отметками.
– Знаю, – вздохнул Тум. – Потому и карту завел с запасом.
Растешь. Второй человек за этот год говорил мне это слово. Первым был каптенармус, обмерявший плечи, но у него оно шло по ведомости, в сантиметрах. У Тума звучало не совсем про рост. Третий ждал меня через две койки, но об этом я еще не знал.
Медосмотр летной категории, это конвейер: рост, вес, давление, зрение, слух, реакция, легкие. Кабинеты идут анфиладой, кадет движется от одного к другому с обходным листом, в котором каждый кабинет ставит свою отметку, и лист этот, замечу, устроен как маленькая опись человека: рост столько, вес столько, годен, годен, годен, с оговоркой, годен. Я такие листы люблю за честность формата: тело не умеет врать в граммах и миллиметрах, и обходной лист, это единственный документ обо мне, в котором нет ни легенды, ни двойного дна, а есть только то, что показал прибор.
Легкие мне всегда смотрят внимательнее прочего, потому что в моей карте про легкие написано столько, что врачи листают ее с уважением, как читают послужной список ветерана. «Целинская пыль в анамнезе», значится там, и «дым, неоднократно», и совет, данный еще на первом курсе: беречь. Я берегу, как умею. Умею плохо: беречь легкие, работая руками в тех местах, где я работаю, это все равно что беречь перчатки, разбирая колючую проволоку. Дежурный пульмонолог, немолодая женщина, послушала меня, посмотрела в карту, потом на меня, потом снова в карту, и сказала фразу, которую я вписал в тетрадь, потому что она была из тех, что стоит носить с собой: «Легкие у вас, кадет, как у человека вдвое старше. Берегите. Их не выдают по второму разу, в отличие от дипломов». Про диплом она не знала ничего, она сказала это в общем, но легло оно у меня точно в цель, и я весь остаток дня ходил с этой формулой: легкие по второму разу не выдают. В отличие от многого, за что мы держимся крепче, чем за легкие.
Я сидел на кушетке в очереди на тонометр, с закатанным рукавом, когда через две койки от меня началось представление.
Там, на соседней кушетке, сидел техник из хозяйственной службы, которого отчитывали за самолечение. Отчитывал не Тум и не дежурный врач. Отчитывал старик.
Старик был не наш. Не кадет, не преподаватель, не медперсонал. Ящер. Из тех долгоживущих ящеров, которых в галактике немного и которые все на одно лицо для того, кто их видит впервые, а я видел не впервые. Пестрый латаный халат поверх какой-то нездешней одежды, на поясе мятая фляга, из которой, я знал по старой памяти, он потягивает что-то, для людей смертельное. Длинные пальцы с темными когтями. И манера: он отчитывал техника за самолечение так, как отчитывают за неправильную затяжку болта, по существу, без злости, но с абсолютной уверенностью в своем праве, и техник, взрослый мужик, слушал его, опустив голову, как слушают старшего мастера.
А потом старик коротко, отрывисто гавкнул на Тума, который сунулся было со своим уставным «посторонним в процедурной не положено», и Тум, сверхсрочник, знающий кампусный устав наизусть, послушался быстрее, чем послушался бы полковника. Отошел и не возразил. Из чего я сделал вывод, который уже делал три года назад: этого ящера тут пускают куда угодно, и почему пускают, никто не спрашивает.
Я его узнал. Конечно, я его узнал. «Ручной ящер тактички», как звали его старшекурсники, гость Рэнны Тал, доктор без кафедры и без должности, возникающий в кампусе то тут, то там без всякой системы. Про него в курилке ходила своя байка, помельче калибром, чем про Древних, но упорнее: будто он не доктор вовсе, а какой-то давний должник или кредитор половины старой профессуры, из тех времен, когда нынешние преподаватели были молодыми, а кампус конкордатским. Байка объясняла, почему его пускают всюду без пропуска: старые долги, мол, пропусков не требуют. Я в байку не верил, байкам не верит никто, на то они и байки, но отмечал, что она хотя бы пыталась объяснить необъяснимое, а это больше, чем делали остальные, которые просто пожимали плечами: ходит ящер и ходит, мало ли. С поступления я видел его дважды: один раз в этом самом лазарете на первом курсе, где он точно так же хозяйничал над техником через две койки от меня, второй раз внизу, на причальной галерее дока, летом перед вторым курсом, оба раза мельком. В первый раз он, проходя, обронил реплику, которую я потом неделю разбирал. Во второй прошел молча, и я, помню, решил, что пронесло. За три года он постарел ровно на ноль. Люди за три года меняются, стареют, полнеют, седеют. Этот был точно такой же, как в мой первый курс, до последней складки на халате, и это постоянство пугало больше, чем испугала бы любая перемена: так не стареет никто из тех, у кого я мерил возраст.
Я сидел с манжетой тонометра на руке и старался не смотреть в его сторону, потому что смотреть на такое в упор невежливо и, подозреваю, неосмотрительно. Он закончил с техником, выдал ему на прощание какую-то присказку, от которой техник закивал, и двинулся к выходу, и путь его пролегал мимо моей кушетки.
Он не остановился. Не повернул головы. Не сбавил шага. Проходя, он на секунду оказался так близко, что я почувствовал запах, идущий от него: сухой, травяной, с горьковатой ноткой из фляги, запах, не похожий ни на что в кампусе, запах другого мира и других лет. И на ходу, не глядя, он обронил, негромко, только мне:
– Мальчик из ямы. Ямы кончились, начались лаборатории. Растешь.
И вышел, не дожидаясь, пока я соображу, что мне на это ответить, а соображал я долго, потому что отвечать было нечего и некому: дверь за ним уже закрылась.
Я сидел с манжетой тонометра на руке, и Тум как раз в эту секунду накачал грушу, и прибор показал ему такой скачок давления, что он нахмурился и переспросил, все ли у меня в порядке. Все, сказал я. Просто задумался. Тум записал цифру с сомнением и попросил посидеть, успокоиться, перемерить.
Я сидел и успокаивался, а внутри у меня работал холод, тот целинский, спинномозговой, который включается, когда сходятся вещи, которые сходиться не должны.
Первое: «мальчик из ямы». Кличку он знал из первых рук, и загадки тут не было: он сидел в углу лавки Сцаха, в кресле из корабельного ложемента, когда Сцах выдавал мне этимологию питбоя бесплатным довеском к торгу. Холод шел от другого. На первом курсе, в этом лазарете, он бросил мне на ходу: «Ямы, я смотрю, тебя не отпускают». Сегодня так же на ходу ответил: «Ямы кончились». Без малого три года, две встречи мельком, ни слова в промежутке, и он подхватил собственную фразу с того места, где ее оставил, как бригадир на пересменке подхватывает разговор, прерванный гудком, и сам же на нее ответил. Выходило, что все эти годы он помнил, что мне сказал. И, что хуже, приглядывал, сбудется ли.
Второе, и вот от этого холод шел сильнее: «ямы кончились, начались лаборатории». Про лабораторию. Пересдача электротехники, тот пожар на стенде в лаборатории, случилась четыре дня назад. Приказ по кафедре о моей оценке прошел по внутренней линии, на общую доску его не вывешивают, оценки пересдач, это не публичная информация. Откуда старый ящер, забредший в лазарет отчитывать техника за самолечение, знает, что мальчик из ямы четыре дня назад тушил пожар в лаборатории?
Я перебрал варианты, сидя с манжетой. Тум? Тум не знает про пересдачу, и Туму незачем. Кафедра? Кафедра с бродячими ящерами не откровенничает. Рэнна Тал? Она могла знать про пересдачу, оценки выпускников доступны преподавателям, и ящер к ней ходит. Но чтобы Рэнна Тал, женщина, которая за все это время не сказала мне ни одного слова мимо дела, обсуждала мою пересдачу с гостем за чаем, это не сходилось ни с чем, что я про нее знал.
Ни один вариант не закрывался. Все оставляли зазор. А я не люблю зазоров, я их за собой обычно устраняю, но этот устранить было нечем, и я сделал единственное, что делаю с неустранимыми зазорами: положил на полку. На отдельную. У меня, я подсчитал в тот момент, для этого ящера уже отдельная полка, и на ней теперь лежало два предмета: реплика первого курса, которую я так и не расшифровал до конца, и вот эта, которая на нее отвечала. Два предмета на полке одного существа, которое стареет на ноль и знает про меня то, чего знать не может. Многовато для совпадения. А на «не совпадение» у меня не было ни данных, ни версии, ни даже приличной догадки.
Перемерили давление. Оно вернулось к норме: я умею возвращать его к норме, спасибо науке про скучное дыхание, которая на этой неделе поработала уже дважды, в кабинете 12-бис и вот теперь в лазарете. Полезная, оказывается, наука. Мери учила ей на обыске, три года назад, чтоб я не выдал себя мертвым спокойствием, а вышло, что научила меня успокаивать не только следствие, но и тонометр. Хорошие навыки универсальны: их затачивают под одну беду, а служат они всем. Тум записал вторую цифру, удовлетворился, отпустил меня к следующему кабинету. Медосмотр я прошел, летную категорию подтвердили, все системы годны, легкие «в пределах с учетом анамнеза, беречь». Берегу.
Про очередь на медосмотр надо рассказать, потому что она спасла мне тот день от полного погружения в мистику, вернув в мир, где все объясняется.
Очередь на летную категорию, это клуб кадетских страшилок. Пока ждешь кабинеты, наслушаешься такого, что медосмотр начинает казаться отбором в смертники. Особенно про сайленов. Кто-то авторитетно рассказывал, что у сайленов-медиков категорию дают по запаху: подходит сайлен, нюхает, и все, вердикт. Второй спросил, по запаху чего. Первый сказал, что вот именно этого он и боится спрашивать. Третий добавил, что сайлену запах вообще не нужен, сайлен смотрит на тебя и называет вероятность, что ты долетишь, и если вероятность ниже порога, категорию не дают. На этом месте я едва не рассмеялся вслух, потому что про сайлена, называющего вероятности, я в тот день был информирован лучше всей очереди, вместе взятой, но промолчал: скучать в его сторону, помните. Даже в разговорах про него скучать.
Была в очереди и производственная польза, помимо страшилок. Рядом сидел кадет с третьего потока, из тех, кого распределение волновало предметно, и от него я, слушая вполуха, узнал деталь, которая потом мне пригодилась, хотя тогда я значения ей не придал. Он рассказывал соседу, что у него старший брат выпустился два года назад, шел серединой листа, а сел на хорошее место, «лучше, чем по листу полагалось», и на вопрос как, ответил уклончиво: «за него было кому слово замолвить». Кадет рассказывал это с завистью и без задней мысли, как рассказывают про везение. А у меня в голове это «было кому слово замолвить» звякнуло и легло рядом с Мериным «кто за тебя распишется», и я, помню, отметил совпадение и тут же отмахнулся: до распределения было далеко, а до экзаменов близко, и голова выбирала близкое. Полка, впрочем, приняла и это, тихо, без скрипа. Она у меня все принимает, полка. Разбираемся потом.
А главным аттракционом очереди был Дэйв.
Дэйв пришел на плановый в тот же день, и Дэйв застрял на тонометре, потому что стандартная манжета не сошлась на его бицепсе. Не застегнулась физически. Тум подергал, подтянул, попробовал зайти с другой стороны, потом с сомнением посмотрел на Дэйва, как смотрят на деталь, не влезающую в штатный проем, и пошел за манжетой большего размера, «для крупных». Пока он ходил, Дэйв сидел с полуобернутой манжетой на своей ручище и цвел, как надраенная бляха, потому что в мире Дэйва не влезть в стандартную манжету, это было предметом законной гордости, свидетельством трудового происхождения и хорошего питания разом. «Мамка кормила», объяснял он очереди, сияя. «И ферма. На ферме, знаешь, хилых нет, на ферме или растешь, или тебя комбайн переезжает». Очередь ржала, я ржал вместе с очередью, и мистика с ящером отступила на положенное ей место, на полку, потому что живой смех, это лучшее средство против холода по хребту, проверено.
Про третье видеопослание, пришедшее на этой неделе, скажу коротко, потому что оно было короткое и странно тихое.
Мать сидела, как всегда, в диспетчерской, за спиной табло. Но что-то в кадре было не так, и я не сразу понял, что. Потом понял: платок. На матери был новый платок. Не рабочий, серый, в котором она сидит смену, а другой, поновее, с каким-то узором по краю, которого я раньше не видел. Мелочь. Я даже удивился, что заметил: я не из тех сыновей, что разбираются в материнских платках. Но заметил, и отметил, что заметил, и не смог объяснить, почему зацепился взгляд.
Послание было обычное: тарифы, лифт, у Сима внучка сказала второе слово, тоже про запрет, династия. Про сныть, которую я спрашивал, мать доложила, что банка стоит на полке, ждет, не трогаем. И под конец, там, где два прошлых раза стояло «приедешь, покажешься», в этот раз не стояло ничего. Она закончила просто: «Работай, сынок», и все.
И вот это отсутствие «покажешься» я услышал громче, чем услышал бы само «покажешься». Два раза она это говорила, я привык, я ждал, я держал наготове свое «после выпуска». А на третий раз она не сказала, и пустое место, где должны были стоять эти слова, зазвенело так, что я перемотал послание и проверил, не оборвалась ли запись. Не оборвалась. Просто она не сказала. Может, забыла в спешке смены. Может, решила не давить, сказала два раза, хватит. А может, что-то еще, чего я через недели и парсеки не разглядел, как не разглядел бы трещину в шве через слой краски. У матери, я знал это с детства, самое важное всегда лежало не в словах, а в паузах между ними, в том, что она не сказала. Диспетчерская школа: диспетчер сообщает фактами, а тревогу держит при себе, чтоб не сеять панику по линии. Она всю жизнь так работала, и со мной так же: то, что тревожит, не проговаривала, глотала, а я учился читать ее глотки, как читаю недосказанное в ведомостях. И в этом несказанном «покажешься» мне послышалось не облегчение, а что-то другое, чему я тогда не подобрал имени и подбирать не стал, потому что до Целины было полгалактики, а до экзаменов двадцать дней, и разглядеть трещину все равно было нечем. Я отметил новый платок и несказанное «покажешься», положил рядом, на ту же полку, где у меня лежит все про мать, и ответил ей в тот вечер длинно и тепло, и про платок спросил, идет ли, и он ей шел, я не сомневался, мать в свои годы держалась так, что любой платок при ней смотрелся уместно.
В нычке я доложил Мири про ящера, потому что мы договорились докладывать все, а ящер шел по разряду «все».
Мири выслушала. Помолчала. И выдала анализ, который меня одновременно успокоил и нет:
– Вариантов происхождения его осведомленности четыре, все с ненулевой вероятностью, ни один не доминирует. Первый: утечка через персонал. Второй: доступ к внутренней сети кафедр. Третий: канал через Тал. Четвертый, который ты не рассматриваешь, потому что он тебе не нравится: он говорит наугад, а ты подгоняешь его слова под факты. «Растешь» и «лаборатории», это достаточно общие слова. Кадет выпускного курса растет и ходит в лаборатории по определению. Возможно, ты слышишь предсказание там, где было общее место.
– А «ямы кончились»? Это ведь он мне отвечает, Мири. Себе самому, на свою же фразу с первого курса, которую ты тогда записала.
Пауза.
– «Ямы кончились» под четвертый вариант не подходит. Общим местом это не назовешь: первая половина фразы лежит у меня дословно, с датой, рядом с сайленом. Значит, и лабораторию он назвал не наугад. Здесь я вынуждена согласиться: зазор реальный, и канал, которым к нему пришла твоя пересдача, я не вижу. Рекомендация: занести на отдельную полку и не пытаться закрыть силой. Некоторые зазоры закрываются только временем. Этот, оцениваю, из таких. – Пауза. – И, курсант. Не ходи его искать. Существо, которое стареет на ноль и знает про твою лабораторию то, чего не вывешивают на доску, это не задача для решения. Это условие среды. С условиями среды не воюют. Их учитывают.
Я не стал спорить. Я и не собирался его искать: во-первых, некогда, экзамены на носу, во-вторых, я и правда за три года выучил, что этого ящера не находят, он находит сам, когда захочет, и роняет свою реплику, и уходит до того, как ты успеваешь спросить. Я знал только, что есть люди и не-люди, которые появляются в твоей жизни точно тогда, когда вот-вот станут нужны, сеют что-то невнятное и исчезают до благодарностей, и что спорить с этим так же бесполезно, как спорить с солнечной вспышкой. Учитывают. Не воюют.
Полка ящера, имени которого я не знал, приняла второй предмет и встала в ряд с прочими моими полками неразгаданного. Полок у меня к тому вечеру было уже прилично: полка Рэнны Тал с ее «пока», полка Тессера с векселем, полка Краса, полка матери, теперь вот полка ящера. Целый стеллаж загадок, и все они, я чувствовал это спинным мозгом, тянулись куда-то вперед, за горизонт выпуска, в ту область, которую я пока не видел и не мог видеть, потому что человеку, который живет вперед по одному дню, не дано заглядывать за собственный горизонт.
А на переднем плане, заслоняя стеллаж, стояли экзамены.
Окончательное расписание финальных экзаменов вывесили на доске в пятницу, и к доске сбежался весь курс, потому что расписание экзаменов, это документ, который читают внимательнее любовного письма. Шесть дисциплин. Первый через двадцать дней. Варп-навигация, живучесть, тактика, сопромат, механика, устав. Порядок мне достался удобный: тяжелое в начале, пока свежая голова, устав в конце, а устав я знаю так, что могу сдавать его во сне, я его выучил еще на первом курсе, когда искал в нем несущее и заодно вызубрил всю обшивку. Между третьим и четвертым экзаменом стоял резервный день, единственная поблажка расписания, и вся курилка уже спорила, на что его тратить: на сон или на пересдачу хвоста, если случится. Хвоста я не планировал. Шесть барабанов, в которые предстояло отстучать все, что я накопил за четыре года, и отстучать чисто, потому что чистые экзамены, сказала Мири, переводят первую строку из «достижима» в «достигнута».
Кубрик в эти дни перешел на предэкзаменационный режим, каждый по-своему. Марк развесил над койкой график подготовки, расписанный по часам с точностью артиллерийской таблицы, и лег спать раньше всех: сон он считал таким же ресурсом, как время, и планировал его наравне. Дэйв готовился к живучести, единственной дисциплине, которой боялся, потому что в живучести много теории, а теорию Дэйв держал в голове, как вода держится в решете: активно, но недолго. Мери не готовилась вовсе и в кубрике почти не появлялась, у нее шло свое, корпоративное, и на наши экзаменационные страдания она смотрела со стороны, как смотрят на чужой обряд, вежливо и отстраненно. А я готовился так, как готовлюсь всегда: раскладывал шесть дисциплин по полкам, оценивал, что уже стоит крепко, а что надо подпереть, и подпирал прицельно, не тратя сил на то, что и так держит. Готовиться, это тоже ремонт, а в ремонте главное не чинить исправное.
Двадцать дней. С этим я умею. У этого есть дата.
Полки подождут. Полки умеют ждать, они для того и полки. А ящер, который стареет на ноль и носит флягу по лазаретам, пусть ходит по кампусу и роняет свои реплики: у меня к нему претензий нет, у меня к нему только зазор, а зазор, это не претензия, это просто место, где однажды что-нибудь встанет. Когда встанет, тогда и разберусь. Пока не встало, работаю. Первый барабан через двадцать дней, и в него надо отстучать чисто.




























