444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гизум Герко » Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ) » Текст книги (страница 16)
Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 14:30

Текст книги "Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)"


Автор книги: Гизум Герко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

Мири за сессию превратилась из тренера в секунданта. Гонять меня по материалу было поздно, и она сменила функцию: следила за состоянием. Сон, еда, нагрузка, порядок экзаменов. Каждый вечер короткий доклад: «Сдал варп на отлично. Отмечаю усталость выше нормы. На завтра подготовка сокращена, приоритет сон». Она вела меня по марафону, как ведут гонщика по трассе из бокса: не крутит руль вместо меня, но говорит, когда сбросить, когда терпеть, когда пить. И я слушался, потому что за четыре года убедился: в вопросах моего собственного ресурса она разбирается лучше меня, я-то склонен жечь себя без меры, а она считает остаток топлива честно.

Последний барабан я закрыл на одиннадцатый день, уставом, и вышел из аудитории пустой и легкий, как выходят после смены, отработанной до конца. Шесть экзаменов. Шесть барабанов. Я отстучал их и отстучал, насколько мог судить, чисто.

Вечером кубрик отметил конец сессии скромно, по-нашему: Дэйв достал припрятанное, выданное Дедом «по случаю сдачи сессии личным составом», Марк отложил график, даже Мери заглянула на полчаса. Мы сидели вчетвером, вымотанные и счастливые той особой усталой радостью, которая бывает только после общего тяжелого дела, и подводили итоги, кто как сдал. У всех вышло прилично: Дэйв со своим «доплыл», Марк по календарю, Мери безупречно и отстраненно, я на шесть «отлично». Четыре человека, четыре года, одна коробка, и вот сессия позади, а впереди лист, распределение, выпуск, и разлет по своим траекториям, о котором мы в тот вечер старались не думать, потому что думать об этом было еще рано и уже грустно. Дэйв поднял кружку и сказал тост, простой, как он сам: «За то, что дошли». Мы чокнулись за то, что дошли. Про то, куда каждый дойдет дальше, никто не сказал ни слова: тост «за то, что дошли», это про пройденное, а пройденное было общим, а будущее у каждого свое, и мешать общее с раздельным в один тост, это дурная примета, у нас на Целине так не делают.

За тем же столом я поймал себя на мысли, которую отметил и отложил: это, возможно, один из последних вечеров, когда мы вчетвером вот так, в одной коробке. Мысль была правильная и грустная, и я не дал ей развернуться, потому что грусть о том, что еще не кончилось, это способ испортить то, что еще длится. Кончится, тогда и погрущу. Пока длится, сижу и радуюсь, что дошли.

Итоговую ведомость мне выдали на двенадцатый день, под расписку, в канцелярии, и я прочитал ее там же, у окна, по своей всегдашней привычке читать документы о себе сразу: целиком, потом по строкам.

Ведомость была зеркалом. Точным, до жути.

Три года назад, в конце первого курса, я стоял у такого же окна с такой же ведомостью, и в ней, помните, стояло: варп-навигация «отлично», матчасть «отлично», а потом «удовлетворительно» по электротехнике, «удовлетворительно» по уставу за «избыточно творческое толкование», и отдельной строкой «неудовлетворительно» за комплексное аттестационное мероприятие. Двухслойный документ, по которому я был одновременно способный и наказанный.

Теперь я держал ведомость выпускную, и она была тем же документом, только все «удовлетворительно» в ней превратились в «отлично». Варп-навигация: отлично. Живучесть: отлично. Тактика: отлично. Сопромат: отлично. Механика: отлично. Устав: отлично. Шесть строк, шесть высших баллов, и ни одной оговорки, ни одной каллиграфической приписки про «избыточно творческое толкование». Дуга, которую я вел четыре года, от «неуда» и обнуления до вот этой ведомости, закрылась цифрами. Не словами, не чувствами, а цифрами в казенном документе, которые не соврут и не преувеличат: шесть «отлично» подряд, красный диплом де-факто.

Про чувства при чтении этой ведомости надо честно, потому что это редкий в моей хронике момент, когда чувств было больше, чем дела. Обычно я умею дело и не умею чувства, вернее, перерабатываю чувства в дело, как переработал панику в аварии в счет вслух. А тут перерабатывать было нечего и некуда: ведомость была финалом, за ней не стояло следующей операции, только лист, а лист от меня уже не зависел, он складывался сам из того, что я сдал. И вот в этой точке, где дело кончилось, а результат еще не пришел, меня и накрыло.

Я стоял у окна и читал эту ведомость, и рядом с гордостью, которую я держал в изоляции, поднималось другое чувство, тихое и странное. Я держал в руках доказательство, что четыре года не прошли зря. Что мальчик с сортировки, приехавший сюда с ящиком и четырьмя талонами, взял эту Академию по всем ее писаным правилам, до последней запятой, и взял на «отлично». Все, что можно было заслужить трудом, я заслужил. Все, что можно было доказать цифрами, я доказал.

Оставалось одно: вывешивание итогового листа курса. Сводного рейтинга, где мои шесть «отлично» сложатся с тремя годами, с практикой, с пересдачей, во что-то одно, в одно число, в одну строку. И эта строка, я знал теперь почти наверняка, будет первой.

Мири в тот же день, пока я шел от канцелярии, пересчитала сводный по свежей ведомости и подтвердила: с шестью «отлично», перекрытой электротехникой и практикой, закрытой первым по смене, мой коэффициент выходит выше Красова. «Первая строка, курсант, из категории математически достижима перешла в категорию математически достигнута. Осталось вывешивание, это формальность». Формальность. Я тогда порадовался слову «формальность», а зря: в этой Академии формальностей не бывает, каждая формальность, это дверь, а у каждой двери, я это знал про все двери мира, есть замок, и у замка есть ключ, и ключ не всегда лежит у того, кто дверь открыл. Но в тот день я про замки не думал. Я думал про первую строку, до которой оставалась одна формальность.

Ответ пришел в тот же день, к вечеру.

Я шел по коридору мимо учебной части и увидел чиновника, того самого, скучного, из кабинета 2–14, который выходил из канцелярии с рулоном под мышкой и молотком. Итоговый лист. Он шел вывешивать итоговый лист курса, тот самый, на который я работал четыре года.

Он подошел к доске, развернул рулон, приколотил верхний угол, приколотил нижний, отступил проверить, ровно ли, и ушел, не оглядываясь, по-канцелярски равнодушный к тому, что только что вывесил четыремстам людям их судьбу.

А я стоял в другом конце коридора, метрах в двадцати, и с этого расстояния не мог прочитать список весь. Я видел только самый верх листа. Одну строку. Одну фамилию, набранную крупнее прочих, как набирают первую строку.

И даже с двадцати метров, даже не разбирая букв, по одной длине слова, по посадке, я узнал эту фамилию.

Свою.

Глава 17
Первая строка

Эту главу я пишу светло. Предупреждаю сразу, потому что в моей хронике светлых глав немного, и когда попадается светлая, ее надо прожить как есть, не оглядываясь на тучу, которая, может, и собирается где-то за горизонтом, но пока не пришла. Тень придет сама, ей помогать не надо. А свет надо взять весь, пока дают, потому что свет в моей жизни выдают по норме, как паек, и растягивать его на всякий случай, это не бережливость, а трусость перед собственным счастьем.

Итак. Я подошел к доске и прочитал лист целиком.

Первая строка выпускного листа: Форк.

Вторая строка: Крас.

Разрыв между нами, вписанный в графу коэффициента, составлял, я посчитал, восемь сотых балла. Восемь сотых за четыре года. Меньше, чем погрешность настроения, если считать по-человечески, а по-казенному, по листу, целая пропасть: первая строка и вторая, право первого выбора и право второго, все на свете держится на этих восьми сотых.

Я стоял перед листом, читал свою фамилию наверху и проверял себя на предмет злорадства. Злорадства не было. Было ровное, глубокое удовлетворение мастера, который собрал сложный узел, и узел встал. Я взял эту Академию по всем ее писаным правилам, до последней запятой, честно, трудом, без единой поблажки, вопреки квоте, вопреки «неуду» первого курса, вопреки войне с электротехникой, вопреки всему. Первая строка была не подарком. Первая строка была расчетом, который сошелся.

Я вспомнил, стоя перед листом, тот первый день, четыре года назад, когда меня, остриженного под ноль, в форме не по размеру, вели через доки кампуса, и я, целинский оборванец с ящиком инструмента, смотрел на белые палубы и не верил, что мне тут место. Мне четыре года давали понять, что мне тут не место: квотник, чужак, «мальчик из ямы». А теперь я стоял первым в листе, первым из четырехсот, из которых триста девяносто девять родились ближе к этим палубам, чем я. Место я себе не выпросил и не выслужил лестью. Я его вычислил, как вычисляют нагрузку на балку: приложил силу, выдержал напряжение, не сломался. Балка встала. Место стало моим по праву сопромата, а сопромату все равно, из какой ты ямы: он считает только то, что ты держишь.

Я постоял перед листом еще минуту, запоминая. Такое надо запоминать, светлые минуты редки, и память о них, это тоже паек, растянутый на будущие темные смены.

Крас нашел меня через час, в коридоре. Я видел, как он подходит, и приготовился ко всякому: мы четыре года воевали, а поражение в восемь сотых, это поражение обиднейшее из всех, обиднее разгрома. Разгром объясним, а восемь сотых, это «чуть-чуть», а «чуть-чуть» точит человека сильнее катастрофы.

Крас подошел, остановился напротив, и лицо у него было спокойное, то самое, безупречно владеющее собой лицо наследственного кадета, которое я знал четыре года. На людях, в коридоре, при свидетелях, он держал его идеально.

– Поздравляю, Форк. – Ровно, для коридора, для свидетелей. И кивок, короткий, безупречный, каким кивают равному, признавая результат.

Я кивнул в ответ, тоже для коридора. И думал, что на этом все, обмен официальными кивками, гражданство соблюдено. Но Крас не ушел. Он постоял секунду, потом шагнул ближе, так, чтобы следующее слышал только я, и следующее было уже не для коридора, а для меня, тихо, тем ночным библиотечным голосом, который я слышал от него один раз в жизни:

– Сотые, Форк. Восемь сотых. Я пересчитал. Трижды. – Пауза. – Честные сотые.

Я стоял в коридоре и смотрел ему вслед, и думал, что за четыре года не понимал в Ливене Красе главного. Он не хотел выиграть любой ценой. Он хотел выиграть честно, а если проиграть, то честному, и вот это второе, «проиграть честному», оказалось для него ценностью, о которой я не подозревал. Мы были враги. Но враги одной породы: оба ставили честность выше победы. Просто я это знал про себя с детства, а он про себя, похоже, узнал только сейчас, у этого листа, пересчитывая восемь сотых в третий раз.

Пакет запросов вывесили на следующий день, на той же доске, рядом с листом, и весь курс кинулся его читать, потому что пакет, это меню, из которого верхние строки листа выбирают первыми.

Я подошел, когда схлынула первая волна, и прочитал пакет весь, по своей методе, целиком и по строкам. Двести с чем-то позиций, и по этим позициям читалась вся Империя, как читается организм по анализу крови. Флотские вакансии, много, от эскадренных инженеров до смотрителей береговых складов, и по ним было видно, где Империя латает дыры: где вакансий гуще, там убыль сильнее. Корпоративные, поменьше и пожирнее, с формулировками, за которыми пряталась хорошая зарплата и несвобода. Ведомственные, скучные, надежные, для тех, кто хочет дожить до пенсии, не приближаясь к дальнему космосу. И экзотика в конце, единичные позиции, среди которых, помню, был смотритель какого-то ретрансляторного узла на отшибе, «требуется психологическая устойчивость к длительной изоляции», и я представил себе человека, который выберет эту строку, и мне стало его заранее жаль и заранее интересно: в такие строки уходят либо от людей, либо к себе, а это, бывает, одно и то же.

Я искал одну строку и нашел ее не сразу, потому что она стояла скромно, в разделе «исследовательский корпус», где было всего две позиции, и одна из них была она.

«Меридиан», исследовательский корпус. Инженер-стажер. Одна вакансия.

Я стоял перед этой строкой и перечитывал ее, как перечитывал имя на рекомендации Брасса, четыре раза, намертво. Вот оно. Все сошлось в одну точку, все четыре года, все шесть «отлично», вся практика, вся рекомендация, вся мечта про белые палубы и координаты, которых еще нет. Первая строка листа давала мне право первого выбора. Пакет содержал «Меридиан». Рекомендация Брасса лежала в деле. Три составляющие, и все три у меня в руках. Мне оставалось одно: подать рапорт.

Рапорт я писал ночью, начисто, с черновика, который выверял, как выверяют ответственный документ. Форма назначения, ссылка на первую строку листа, ссылка на пакет запросов, ссылка на рекомендацию Брасса. Ни одного лишнего слова, ни одной эмоции: эмоции в рапорте, как вода в топливе, я это усвоил на рапорте о переводе смены. Сухо, по делу, безупречно. Мири проверила формулировки, поправила один оборот на более уставный, одобрила: «Рапорт составлен грамотно. С формальной стороны придраться не к чему». Я услышал «придраться не к чему» и обрадовался. На «с формальной стороны» внимания не обратил: в свете первой строки эти три слова прошли мимо, как проходит мимо сменщика запись в журнале, сделанная мелко и карандашом: прочитал, а разбирать некогда, внимание занято радостью.

Я подал его в то же утро. По своей формуле, той, что вывел за четыре года: делай важное раньше, чем передумаешь бояться. Между решением и действием я не оставляю зазора, в зазор всегда заползает страх, а страх, это худший советчик из всех, кто когда-либо давал мне советы. Я отнес рапорт в учебную часть и сдал под расписку, первым из всего курса, потому что первая строка подает первой, это ее право и ее обязанность. Копию рекомендации я оставил при себе: оригинал лежал в канцелярии с практики, и рапорт ссылался на него.

Секретарь принял рапорт, зарегистрировал, поставил входящий номер. Все буднично, по-канцелярски. Я вышел из учебной части с корешком регистрации в руке, и мне казалось, что я держу билет. Не бумажку. Билет. На тот самый рейс, о котором нельзя говорить до трапа.

Мири первую строку встретила по-своему. Я ждал если не поздравления, то хотя бы констатации триумфа, а получил рабочий отчет: «Первая строка подтверждена вывешенным листом. Прогноз реализован. Отмечаю: с этого момента ты перешел из состояния „претендент“ в состояние „обладатель“. Психологически это опаснее. Претендент бдителен, обладатель расслаблен. Рекомендую сохранять бдительность претендента при статусе обладателя». Я спросил, не может ли она хоть раз просто порадоваться, без рекомендаций. Пауза, полторы секунды. «Могу. Радуюсь. Внесла в журнал, раздел „события“: „курсант взял первую строку честно, как обещал себе осенью, у доски“. Это, если ты не понял, и есть моя форма радости, курсант: я фиксирую твои сбывшиеся намерения. Их у тебя мало, тем ценнее каждое». Я понял. У нее радость выглядела как запись в журнал, а забота как рекомендация, и научиться читать ее эмоции сквозь канцелярит, это заняло у меня четыре года, но теперь я читал бегло, и в этом сухом «внесла в журнал» слышал больше тепла, чем в иных объятиях.

Про примету, кстати, я помнил. Матери я про «Меридиан» так и не написал, хотя руки чесались: рапорт подан, вакансия есть, все складывается, так и тянуло похвастаться. Но примета есть примета: о рейсе не говорят до трапа, а трап еще не подан, рапорт, это не назначение, это заявка на назначение. Я ответил матери на ее послание коротко и тепло, про экзамены, про шесть «отлично», про то, что лист вывешен и я в нем первый. Про «Меридиан» ни слова. После выпуска, написал я, все расскажу подробно, готовьте соседок. Готовьте соседок, это была наша с ней шутка теперь, про Зою с седьмого яруса, и мать эту шутку понимала, и за шуткой стояло обещание: приеду в форме. Обещание я держал в силе. Оно лежало в исходящих, произнесенное вслух, и я собирался его исполнить.

Кампус жил предвыпускной неделей, и про эту неделю надо сказать, потому что она была странная, гулкая, переходная, как бывает странным время между сдачей смены и уходом с объекта, когда работа кончена, а ты еще здесь.

Нам подгоняли парадную форму. Выпускную. С погонами. Погоны были лейтенантские, запаса, без звезд, «пустые», как их называли, потому что звезды на них появляются потом, при действительной службе, а выпускнику дают чистое поле погона, обещание звезд, которые он еще не заслужил. Я стоял у зеркала в форме с пустыми погонами, и портной, старик с булавками во рту и сантиметром на шее, обмерял меня в последний раз, подгоняя по фигуре. Работал он молча, споро, и я, как всегда с мастерами, следил за руками: руки были хорошие, знающие, из тех, что чувствуют ткань, как я чувствую металл. Он подкалывал, отходил, смотрел, подкалывал снова, и в его придирчивости было уважение к делу, которое я узнавал и разделял. Вынув наконец булавки изо рта, он вынес вердикт: «Плечи под тебя надо, не под размер. У тебя плечи рабочие, косая сажень, а форма шьется на канцелярских. Ушьем». Ушил. И форма села так, что я себя в зеркале почти не узнал.

Я трогал пустой погон на своем плече и не мог понять простой вещи: мое это плечо или чужое. Форма сидела хорошо, погон лежал ровно, но между мной, целинским мальчишкой, и этим лейтенантом запаса в парадной форме стоял какой-то зазор, который я не мог закрыть. Плечо было мое, рабочее, косая сажень, портной подтвердил. Погон был казенный, пустой, обещание звезд, которых я еще не носил. А кто из нас двоих настоящий, лейтенант в зеркале или мальчишка с сортировки, я пока не знал, и решил, что узнаю на трапе, когда надену это все не для примерки, а всерьез. Форма, я подумал, это как погон: пустое поле, на котором со временем проступает, кто ты. Наденешь чужую, станешь чужим. Наденешь свою, останешься собой, только в форме. Какая эта форма для меня, своя или чужая, покажет служба, а служба еще не началась. Пока была примерка, и в зеркале стоял кто-то, кем я, возможно, стану, а возможно, и нет.

Репетировали церемонию. Построение, проход, вынос знамени, все то торжественное и пустое, что Империя умеет делать красиво. Распорядитель церемонии, отставной служака с голосом, поставленным на плацу, гонял нас по проходам с той же страстью, с какой Варга когда-то обнулял первогодков, только теперь предметом страсти была не наша ничтожность, а синхронность нашего шага. «Выпуск идет одной ногой! Одной! Вы четыре года учились быть каждый сам по себе, а на выпуске вы стадо, и стадо должно ступать в такт!» Формулировка про стадо мне понравилась честностью: церемония и вправду про то, чтобы четыреста разных людей на один час стали одинаковыми, и в этой одинаковости было что-то и трогательное, и тревожное, как во всякой одинаковости, за которую Империя так держится.

Я стоял в строю выпускников, отрабатывал повороты и проходы, и ловил себя на том, что считаю в уме что-то постороннее: сроки, деньги, логистику отъезда. Привычка считать не отключалась даже на репетиции пафоса, и я был ей благодарен: она держала меня в реальности, не давала раствориться в торжественном тумане, который для меня всегда пахнул рекрутским роликом.

Ходили слухи про контракт. Про тот самый выпускной контракт, четыреста сорок пять дробь Б, который подписывают все выпускники, и про его знаменитый пункт восемь и четыре, над которым весь курс потешался уже неделю. «Восемь-четыре видел? Мобилизация при угрозе Древних! Древних, представляешь! Подписывай смело, заодно от драконов застрахуешься». Пункт был анекдотический, мертвый параграф в конце длинного документа, наследие каких-то древних протоколов, и кадеты цитировали его друг другу, хохоча, как цитируют самую смешную строчку из казенной бумаги. Я тоже посмеивался. Смешной пункт, что говорить. Застрахуемся от Древних, от драконов, от Кощея Бессмертного заодно.

Тотализатор Дэйва тем временем выплачивал выигрыши. Я, оказывается, шел шестьдесят на сорок, и те, кто поставил на меня, получили немного, а те, кто на Краса, потеряли, и Дэйв вел расчеты с честностью швейцарского банка, вычеркивая ставки из журнала печатными буквами. Сообщил он мне это не без сочувствия: «На тебя мало заработали. Ты предсказуемый оказался. Сам виноват. Надо было хоть один экзамен завалить для интриги». Я пообещал в следующей жизни завалить один специально, для повышения коэффициента, и Дэйв серьезно кивнул, будто принял это к сведению как деловое предложение.

Копия рекомендации лежала у меня в планшете с делами еще с практики, по совету Мери: в кармане мнется, в планшете работает. А оригинал с практики лежал в канцелярии и должен был лечь на стол тому, кто оформляет назначение. Все три составляющие сходились к одной точке, к кабинету, где сидит человек, оформляющий распределение. Я представлял его себе доброжелательным занудой, вроде чиновника из 2–14: посмотрит рапорт, сверит с листом, увидит первую строку и рекомендацию, кивнет и оформит. Что там оформлять, когда все сходится. Первая строка выбирает первой, «Меридиан» в пакете, рекомендация приобщена. Арифметика чистая, как в хорошей ведомости. Я эту арифметику пересчитал не раз и всякий раз получал один ответ: «Меридиан» мой. Осталась подпись кадровика, формальность.

Кубрик на предвыпускной неделе жил предотъездным. Каждый по-своему готовился к разлету. Марк уже знал, куда идет: он свою траекторию просчитал год назад и распределялся по плану, на аналитическую линию, «вариант Б, вероятность оправдалась». Он был доволен собой, как бывает доволен человек, чей прогноз сбылся до третьего знака, и подкалывал меня, что я, с моей первой строкой, все равно иду в неизвестность, а он, с середины листа, в точно рассчитанное будущее. Романтик ты, Форк, говорил он не без превосходства, а романтики статистически живут ярче и короче. Я не спорил: в его словах была правда, просто я эту правду выбрал давно и пересматривать не собирался.

Дэйв шел на свою луну, вернее, не на свою, а на астероидный город, куда его распределяли механиком: он про это место говорил с восторгом, «там двести комбайнов и ни одного, кто их слышит», и было видно, что он там будет счастлив, среди железа, которое некому чинить, кроме него. Мери молчала про свое распределение, как молчала про все, но по тому, как спокойно она смотрела на нашу возню с рапортами и пакетами, было ясно: у нее все решено, и решено не здесь, а там, в ее «Орионе», по каналам, которых мы не видим. Я смотрел на троих своих и понимал, что через неделю этой коробки не станет, что мы разлетимся по галактике, и что вот эти четыре койки, четыре года бывшие центром моего мира, скоро станут воспоминанием. Грустно было. Но грусть эту я держал в узде тем же способом, что и все: работой. Работы перед выпуском хватало.

Все шло к выпуску. Ровно, светло, по расписанию. Лист вывешен, я первый. Рапорт подан, «Меридиан» в пакете. Рекомендация в деле. Форма подогнана. Обещание матери в силе. Я стоял на вершине четырех лет и смотрел вниз, на пройденный путь, и путь был хорош, и вершина была честно взята, и впереди лежал спуск на белые палубы, к координатам, которых еще нет.

Я прожил эту неделю светло, как обещал в начале главы. Взял весь свет, что давали, до последнего луча. И правильно сделал, потому что свет кончился ровно на вечерней поверке предпоследнего дня.

Мы стояли в строю, вечерняя поверка, дежурный зачитывал завтрашний распорядок, все буднично. И у меня в кармане, тихо, коротко, тренькнул планшет. Входящее. Я не стал доставать в строю, устав не велит, дождался команды «разойдись» и прочитал уже в коридоре.

Служебный бланк. Кадровая часть.

«Лейтенанту запаса Форку Р. Г. Явиться. Кадровая часть, кабинет такой-то. Завтра, девять ноль-ноль. По вопросу распределения».

Я прочитал бланк дважды. Обычный бланк, казенный, без интонаций, без вероятностей, не то что тот, из аналитического отдела. Вызов в кадровую по вопросу распределения, что может быть естественнее для человека, подавшего рапорт: пригласили оформить, уточнить, подписать. Все логично.

И все-таки я прочитал его дважды, а потом третий раз, и на третий раз меня зацепило то, что зацепляет меня в документах всегда: не то, что написано, а то, чего нет.

Подписи не было.

Внизу бланка, там, где положено стоять фамилии и должности того, кто вызывает, стоял только номер кабинета. Ни фамилии. Ни должности. Ни «начальник такой-то». Номер кабинета, и все. Меня вызывала не персона. Меня вызывала комната.

Я стоял в коридоре с этим бланком, и светлая неделя кончилась во мне за одну секунду, тихо, без всякого перехода, как гаснет лампа: только что горела, и вот темно. Потому что я, читатель документов, знал одну вещь про бумаги без подписи. Бумагу подписывает тот, кто берет на себя ответственность за написанное. Когда бумага без подписи, ответственность не берет никто, а не берут ее в одном случае: когда за бумагой стоит не человек, а правило. Правила не подписывают. Правила просто действуют.

Меня вызывала не персона. Меня вызывал регламент.

Я стоял с бланком и уговаривал сторожа улечься. Логика говорила: не выдумывай. Бланки кадровой части часто без подписи, это конвейер, вызвали оформить назначение, все идет по плану, первая строка, рапорт, «Меридиан», завтра поставят печать и пойдешь на трап. Сторож слушал логику и не ложился. Сторож у меня старый, целинский, он логику уважает, но не всегда ей верит, потому что на Целине логика часто оказывалась той красивой ведомостью, под которой пряталась некрасивая правда. Сторож нюхал бланк и чуял то, что чуял я под словами: отсутствие подписи, номер кабинета вместо фамилии, и еще одно, помельче, но противное. Вызов был на завтра, на девять ноль-ноль. А церемония выпуска стояла послезавтра. То есть меня звали в кадровую по вопросу распределения ЗА ДЕНЬ до выпуска, впритык, в последний рабочий момент, когда изменить уже почти ничего нельзя, но объявить еще можно. Так не назначают на мечту. Так сообщают решение, которое хотят сообщить поздно, чтобы не было времени спорить.

И где-то на дальней полке, в темноте, куда я не заглядывал всю сессию, слово «поручители» встало в полный рост, и рядом с ним встало приложение на двести страниц, недочитанное на тридцатой, и обе эти вещи, молчавшие три недели, посмотрели на меня из темноты полки очень внимательно.

Завтра, девять ноль-ноль. По вопросу распределения. Кабинет без подписи.

Я убрал бланк в нагрудный карман, к описи и к корешку рапорта. И пошел спать, и заснул не сразу, впервые за долгое время, потому что целинский сторож, который всю светлую неделю дремал, разбуженный отсутствием подписи, сел у меня внутри и смотрел в темноту, туда, где стояла полка, и ждал утра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю