444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гизум Герко » Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ) » Текст книги (страница 15)
Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 14:30

Текст книги "Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)"


Автор книги: Гизум Герко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

Глава 15
Канун

За три дня до первого экзамена на доске вывесили лист предэкзаменационного среза, и на этом листе, вверху, впритык, шли две фамилии.

Форк. Крас.

Предэкзаменационный срез, для непосвященных, это не оценка, а прогноз: сводный коэффициент, посчитанный по всему, что уже сдано, без учета предстоящих экзаменов. Штука приблизительная, но азартная, потому что показывает расстановку перед финишем. И расстановка была такая: мы с Красом голова в голову, а за нами, третьим, с ощутимым отрывом, шел парень с первого потока по фамилии Венк, тихий отличник, которого никто всерьез в гонку не ставил, потому что тихие отличники берут ровным ходом, а на финише решает рывок, а рывка в Венке не видели. Дальше шел плотный пелотон из десятка крепких кадетов, и уже за ними все остальные.

Разрыв между мной и Красом составлял сотые доли балла, и знак этого разрыва к четвертому курсу менялся так часто, что кампус давно перестал болеть за кого-то одного и стал болеть за интригу. Ставки на выпускной лист, это отдельная кампусная институция, полулегальная, гоняемая начальством для порядка и процветающая назло. И держал тотализатор, к моему удовольствию, Дэйв.

Дэйв держал его честно, с журналом, куда записывал ставки печатными буквами, и с той крестьянской неподкупностью, которая делала его идеальным букмекером: Дэйв не понимал, как можно жульничать с записанным, для него запись была свята, как ведомость. Ставили на все: кто будет первым в листе, с каким отрывом, кто как сдаст живучесть. Я подошел к Дэйву посмотреть котировки на себя, из чистого любопытства, и обнаружил, что иду шестьдесят на сорок против Краса.

– Почему сорок? – Это меня, признаться, слегка задело. – Я первым в срезе.

– Ты предсказуемый, понимаешь? – Дэйв сверился с журналом. – На тебя все ставят, ну и коэффициент низкий. А Крас нервный, на него ставят меньше, вот и выше. Ты не обижайся, Форк. Кто лучше, тут никто не считает. Тут кто на кого ставит, и все.

Логика была безупречная, и я оценил, как далеко ушел Дэйв от парня, который на первом курсе не мог сосчитать сдачу. Ферма, кубрик и три года дали ему то, чего не дала бы никакая кафедра: практический ум, работающий на реальных людях. Букмекерство свое Дэйв, кстати, вел не ради денег: выигрыш он по окончании тотализатора обещал пустить на прощальный стол кубрику, о чем объявил заранее и записал в журнал отдельной строкой, чтоб никто не сомневался. Честнее букмекера галактика не видела. Проигравшие несли ему ставки почти с удовольствием, зная, что все вернется к ним же за общим столом, только в виде угощения. Экономика Дэйва работала на том, на чем держится любая хорошая экономика: на доверии, обеспеченном блинами.

– А сам ты на кого поставил?

Дэйв посмотрел на меня, как на наивного.

– На обоих. Я же не идиот. Поставлю на одного, и я уже не букмекер, я такой же, как они, только с журналом. Я ставлю на то, что кто-то из вас двоих будет первым. Тут я не проигрываю никогда.

Я ушел от тотализатора с уважением. Дэйв изобрел беспроигрышную ставку и даже не гордился этим, для него это была очевидность. Некоторые люди рождаются с пониманием того, что другие постигают на кафедрах экономики, и Дэйв был из таких, только понимание свое применял к блинам и ставкам, а не к капиталам, и был, подозреваю, счастливее любого капиталиста.

С Красом мы сошлись в ту же ночь, в библиотеке, за полночь, и сошлись не по уговору, а по нехватке мест.

Библиотека перед экзаменами не спит. Она работает круглосуточно, и ночью в ней плотнее, чем днем: днем лекции, а ночью весь курс сидит над конспектами, и мест не хватает. Я пришел около полуночи со своим сопроматом, обошел зал и обнаружил единственное свободное место: за столом, где уже сидел Крас.

Мы посмотрели друг на друга. Оба оценили ситуацию одинаково: мест больше нет, обоим надо работать, а работать рядом с оппонентом за полночь, это неудобно, но терпимо, если оба взрослые. Я сел. Крас кивнул, не отрываясь от своего планшета. Я разложил сопромат. И следующий час мы работали молча, за одним столом, два первых номера курса, разделенные сотыми долями и четырьмя годами вражды, и молчание было не враждебное, а рабочее, из тех, что бывают между людьми, занятыми каждый своим тяжелым делом.

А через час Крас заговорил. Не поднимая глаз от планшета, ровным голосом, каким говорят не собеседнику, а в пространство:

– Мой отец говорит, что лист решает все.

Я не ответил сразу. Фраза была странная, выложенная посреди ночной тишины без повода, и я ждал продолжения, потому что чувствовал: продолжение будет, и оно важнее начала.

– Мой отец, – пауза, все так же в планшет, – никогда не стоял в листе.

И вот тут я понял, что услышал самое честное, что Ливен Крас сказал за четыре года. Сын коммодора, наследственный кадет, человек, для которого мир устроен правильно по факту рождения, сказал вслух, ночью, оппоненту, ту вещь, которую, я уверен, не говорил никому: его отец, всю жизнь учивший его, что лист решает все, сам никогда в этом листе не стоял. Отцу лист был не нужен. За отца расписывалась фамилия. А сын стоял в листе, впервые в роду, потому что времена изменились, или потому что отец захотел, чтоб сын взял место сам, и теперь этот сын сидел ночью над конспектами и понимал, что человек, объяснивший ему правила игры, сам в эту игру никогда не играл.

Я поднял глаза от сопромата. Крас на меня не смотрел, он смотрел в свой планшет, и по этому демонстративному несмотрению я понял, что он ждет ответа, но так, чтобы не встречаться глазами: некоторые вещи говорятся только в стену, лицом к лицу они не выговариваются. Я это знал по себе. Я ответил тем же курсом. Честностью на честность, это единственная валюта, которую я признаю в таких разговорах.

– Мой стоял. – Это тоже в сопромат, не глядя на Краса. – В тарифной сетке. Всю жизнь простоял. Не помогло.

Крас не ответил. Но что-то между нами в эту секунду довернулось до конца, встало на место с тихим щелчком, который я скорее почувствовал, чем услышал. Это была не дружба, дружбы между нами не будет никогда, слишком много железа лежит между. Это было другое, чему я подобрал слово только под утро: взаимное гражданство. Признание, что мы оба, каждый со своей стороны, стоим в листе сами, впервые в своих родах, он вопреки фамилии, которой лист не нужен, я вопреки тарифной сетке, которой лист недоступен, и что в этом мы, как ни странно, земляки. Граждане одной маленькой страны из двух человек, разделенных сотыми долями и объединенных тем, что оба поставили на лист все, чего у отцов не было.

Мы досидели до трех, молча, и разошлись, не прощаясь, потому что прощаться было бы лишним: мы сказали друг другу все, что могли, и добавлять к этому «спокойной ночи» значило бы разбавлять.

А после Краса, вернувшись в кубрик, я взялся за приложение.

Разговор с Красом меня раззадорил, спать не хотелось, и я решил хотя бы открыть, оценить объем, наметить, как читать. Открыл. Приложение к порядку распределения, редакция такая-то, объем, как и обещал Марк, двести с лишним страниц. Я начал.

И вот тут хроника обязана зафиксировать то, что произошло, потому что произошло важное, а важное часто выглядит как ничего.

Я начал читать приложение и заснул на тридцатой странице.

Не от лени. От устройства документа и от устройства себя. И тут надо объяснить про метод, которым я читаю казенные тексты, потому что метод этот меня четыре года выручал, а в ту ночь подвел, и в этом есть урок, который я обязан занести в хронику для тех, кто пойдет после.

Метод я выработал на первом курсе, разбирая устав, и назвал его для себя методом трех сортов. Всякий казенный текст, читаю я его, состоит из трех сортов материала. Первый сорт, несущее: строки, которые реально что-то решают, меняют судьбу, дают право или отнимают его. Их мало, они спрятаны, их надо искать. Второй сорт, ржавчина: детализация очевидного, разбухшая до нечитаемости, повторы, отсылки, канцелярская вода. Третий сорт, заглушки: строки, поставленные для объема и вида, не значащие ничего, их система производит автоматически, как опилки при распиле. Читая, я сортирую на ходу: несущее в память намертво, ржавчину бегло, заглушки пропускаю. Метод быстрый, и дыра в нем одна, известная мне лучше, чем кому-либо: несущее прячут в хвосте, в примечаниях к приложениям, я сам говорил это себе тем же вечером, глядя на планшет Марка. Устав на первом курсе я прочел целиком, до последнего примечания, и метод там только раскладывал по сортам уже прочитанное. А двести страниц за три ночи до экзаменов целиком не читаются, и я пошел по ним, как ходят по обжитому маршруту: с головы, по заголовкам, туда, где несущее положено искать.

Приложение открывалось так, как открываются все имперские приложения: разделами про баллы. Методика подсчета сводного коэффициента. Весовые множители дисциплин. Порядок учета практик. Формулы, таблицы, поправочные коэффициенты, страница за страницей той плотной канцелярской мертвечины, которую Империя производит тоннами и в которой топит все живое. Я читал это своим методом трех сортов, тем самым, которым разбирал устав на первом курсе: несущее, ржавчина, заглушки. И весь баланс, все тридцать страниц, шли по разряду «ржавчина и заглушки»: детализация того, что я и так знал из основного порядка, раздутая до нечитаемости. Несущего не было. А я, когда ищу несущее и не нахожу его тридцать страниц подряд, начинаю терять хватку: организм решает, что документ пустой, и снижает бдительность, как снижает ее часовой, который тридцать раз проверил пустой периметр.

Я искал несущее в разделах про баллы, потому что логика подсказывала: приложение к порядку распределения, значит, про распределение, значит, про то, как считают лист. Тридцать страниц про то, как считают лист, я осилил, несущего в них не нашел, а дальше шли еще сто восемьдесят с лишним, и я, целинский часовой, обошедший пустой периметр тридцать раз, сел на тридцать первом обходе и заснул с планшетом в руках. Планшет, разрядившись к утру, погас, и приложение закрылось само, недочитанным, на тридцатой странице из двухсот с лишним.

И вот что я обязан записать честно: у меня был доступ. Приложение лежало передо мной, открытое, легальное, полное, все двести с лишним страниц. Меня никто не обманывал, ничего от меня не прятали хитрее, чем прячут от всех, то есть на виду, мелким шрифтом, в разделе, куда не доходит взгляд. Я открыл документ, который открыть имел право, и заснул на тридцатой странице, не дочитав. Разница между мной и курсом вышла в одну обложку: Марк открыл его и закрыл, увидев объем, я открыл и не дочитал, остальные четыре сотни не открывали вовсе. Что там, на страницах после тридцатой, я не знал, потому что до них не дошел, а не дошел потому, что тридцать страниц ржавчины убедили меня, что дальше та же ржавчина. Может, и та же. А может, и нет. Проверю в резервный вечер.

Про Мири в эту ночь надо сказать особо, и сказать осторожно, потому что тут тонкое место.

Мири приложение читала. Она читает все, что попадает в мой доступ, а приложение попало, я его открыл со своего профиля. Она прочла его целиком, все двести с лишним страниц, за то время, что я одолел тридцать и заснул. Прочла и не сказала мне ничего.

Я ее не спросил, вот в чем дело. Я не сказал: «Мири, прочти приложение, скажи, есть ли там несущее для меня». Я сказал: «читать буду в резервный вечер», и уснул. А она не выдает того, о чем не спрошена, если только это не касается прямой угрозы жизни или ее собственных действий, которые она обязалась докладывать.

В ту ночь она занудствовала про сон и калории, как занудствовала всегда. «Ты спишь четыре часа четвертый день. Когнитивная функция деградирует. Рекомендую шесть». «Ты пропустил ужин. Мозг работает на глюкозе, а не на злости, вопреки твоим убеждениям». Обычный набор, ее вечерняя забота в форме претензий. Ничего про приложение. Значит, все как всегда, решил я, засыпая. Раз она бухтит про сон, значит, ничего чрезвычайного не случилось, ее система тревоги молчит.

Я принял ее молчание про приложение за знак, что в приложении нет ничего срочного. Логика простая: если бы там было что-то, касающееся моей безопасности, она бы сказала, сделка про «докладывай до» работает. Она не сказала. Значит, срочного нет. Я на этой логике и уснул, довольный, что начал приложение, и решив дочитать его в резервный вечер, на свежую голову, когда три первых барабана будут позади.

Резервный вечер стоял в расписании после третьего экзамена. До него было еще восемь дней и три экзамена. Я закрыл глаза, и приложение осталось лежать на тридцатой странице, а что там дальше, за барьером ржавчины, хроника в ту ночь не знала, и знать ей было неоткуда.

Оставшиеся два дня прошли в зубрежке и не оставили хронике ничего, кроме конспектов. А потом утром был первый экзамен.

Я проснулся за четыре секунды до сигнала, по обыкновению, и первое, что увидел, открыв глаза, был чистый лист над койкой в рамке, склеенной Дэйвом. Место под первую строку. Я посмотрел на него, как смотрят на цель перед стартом. Четыре года этот лист, сначала плакатом, потом чистой бумагой, висел над моей койкой и напоминал, зачем я тут. Сегодня начиналось то, ради чего он висел: шесть экзаменов, шесть возможностей заполнить его строкой сверху. Я кивнул листу, как кивают напарнику перед сменой, и пошел умываться.

В умывальнике, у зеркала, я вставил наушник и услышал Мири, бодрую не по-утреннему:

– Экзамены сданы на девяносто четыре процента.

– Еще не начинались. – Я намылил лицо.

– Девяносто четыре процента, это по знаниям. Знания у тебя в наличии, я проверяла три ночи подряд, начиная с той, когда ты уснул на приложении. Оставшиеся шесть процентов зависят от переменных, не связанных со знаниями. Из них четыре процента, это сон, которого ты недобрал. И два процента, это завтрак, который ты сейчас, я предвижу, собираешься пропустить ради того, чтобы прийти к аудитории первым и понервничать лишних двадцать минут.

– Не собираюсь, – соврал я.

– Собираешься. Статистика четырех лет на моей стороне. Съешь завтрак, курсант. Первая строка не достается на голодный желудок. Это не примета. Это физиология. Статистику прилагаю.

Я усмехнулся в зеркало, домыл лицо и пошел завтракать, потому что она была права, как обычно, и потому что спорить с напарницей, которая три ночи проверяла твои знания, пока ты спал, это черная неблагодарность.

В столовой в то утро собрался весь курс, и столовая перед первым экзаменом, это зрелище поучительное. Одни ели через силу, механически, глядя в конспект, лежащий рядом с тарелкой. Другие не ели вовсе и сидели над пустым чаем, зеленые лицом. Третьи, вроде Дэйва, ели с аппетитом обреченного на подвиг: Дэйв считал, что на голодный желудок не то что экзамен, забор не покрасишь, и уминал двойную порцию с невозмутимостью человека, у которого совесть чиста, потому что живучесть он со мной прошел, а больше в первый день ничего страшного. Марк ел по расписанию, ровно отмеренную порцию, и повторял варп-формулы одними губами, беззвучно, как молитву. Мери за столом не было: экзамены она сдавала по своему графику, в другие дни, и в то утро ее барабан не бил. А я ел спокойно, потому что знал за собой: я готов настолько, насколько мог подготовиться, а нервничать над готовым, это как трясти собранный двигатель, проверяя, не отвалится ли, только хуже сделаешь.

Крас сидел через два стола, один, с прямой спиной, и ел ровно, глядя перед собой. Мы встретились взглядами один раз, коротко. Он чуть кивнул. Я кивнул в ответ. Взаимное гражданство, заключенное ночью, действовало и утром: два первых номера курса, поевшие перед боем, отсалютовали друг другу кивком и разошлись каждый к своему барабану. Больше между нами в то утро ничего не было сказано, и больше ничего не требовалось.

Приложение осталось на тридцатой странице. Экзамены начинались. Я шел на первый барабан сытый, выспавшийся на свои четыре часа, с чистым листом над койкой и с двумя полками неразобранного за спиной: «поручители» и приложение. Обе полки молчали. Полки умеют молчать, пока не придет их час.

Их час придет. Но сначала будет шесть барабанов, и в них надо отстучать чисто.

Знаете, что я думал, идя в то утро на первый экзамен, сытый и выспавшийся? Я думал, что все под контролем. Экзамены готовы на девяносто четыре процента плюс завтрак. Приложение начато, дочитаю в резервный. Обещание матери дано и лежит в исходящих. Кубрик подтянут, Дэйв готов к живучести, Крас переведен из врагов в земляки. Мечта имеет адрес, рекомендация лежит в деле, первая строка в досягаемости. Все разложено по полкам, по срокам, по датам. Я, целинский мальчишка, который четыре года назад приехал сюда с ящиком инструмента и четырьмя талонами в кармане, стоял на пороге своего лучшего месяца, и все сходилось.

Все сходится ровно до того момента, пока не доберешься до строки без даты. А до нее было еще шесть барабанов и одна недочитанная страница. Первый барабан бил через час. Я допил чай, встал и пошел на него, сытый, выспавшийся и уверенный, что худшее в моей жизни давно позади. С этой уверенностью, самой опасной из всех, я и вошел в аудиторию первого экзамена.

Глава 16
Экзамены

Шесть экзаменов за одиннадцать дней, это марафон, который бежится не ногами и не головой даже. Тем запасом, который накоплен за четыре года и который на марафоне только расходуется, добрать негде. Я расскажу про эти одиннадцать дней по барабанам, коротко, потому что подробный отчет о шести экзаменах усыпит читателя вернее, чем меня усыпило приложение, а этого я не хочу.

Про сам режим этих одиннадцати дней скажу, чтоб было понятно, что за марафон. Экзамены шли через день: сдал, сутки на подготовку к следующему, сдал. Промежуточный день в середине сессии числился резервным. Расписание жестокое, потому что сутки, это мало для подготовки и много для нервов: успеваешь прогнать материал и еще остается время испугаться. Кубрик в эти дни жил в режиме подводной лодки: приглушенный свет по ночам над койками, шелест конспектов, чей-то беззвучный бубнеж формул, короткие вылазки в столовую и обратно. Мы почти не разговаривали, каждый греб свое, но было в этой общей гребле что-то теплое, товарищеское: четыре человека в одной коробке, идущие через один и тот же шторм, каждый на своем весле. Вот эти одиннадцать дней, а не церемонии и не белые палубы, и были, я это чувствовал уже тогда, настоящей Академией: рабочие, потные, бессонные, без парада. Настоящее всегда так выглядит, я заметил, оно неказистое и потное, а красивое, это уже отчет о настоящем, составленный для тех, кого при нем не было.

Барабан первый: варп-навигация.

Задачу дали «с миделя», то есть с середины ситуации, как дает Рэнна Тал, и я узнал руку: составители экзамена явно консультировались с кафедрой тактики, потому что нормальная навигационная задача начинается с «дано», а эта начиналась с «корабль в точке с координатами такими-то, экипаж докладывает о рассогласовании счисления, ваши действия». Я решал ее почерком, которому научился у Рэнны за этот год: сначала выясняешь, что уже сломано, потом считаешь, куда лететь. Сначала железо, потом маневр. Рассогласование счисления, значит, врет либо гироплатформа, либо ввод, и прежде чем прокладывать курс, надо понять, какому прибору верить. Я построил решение от этого вопроса, а не от прокладки, и комиссия, пожилые навигаторы, слушавшие вполуха первые минуты, к концу слушали в оба, потому что кадет решал их задачу не как кадет, а как человек, который уже терял счисление в реальном полете и знает, что бумажная прокладка на вранье приборов, это дорога в туман. «Отлично». Первый барабан отбит.

Барабан второй: живучесть.

И вот тут случилось то, что кампус пересказывал потом неделю, и я, как участник, обязан изложить версию из первых рук.

Билет мне достался, я вытянул его сам, честно, из общей стопки, и билет назывался «Пожар в лаборатории. Действия расчета». Я стоял с этим билетом в руке и чувствовал, как по аудитории пошел шелест: половина курса знала про мою пересдачу электротехники и про то, чем она кончилась. Комиссия живучести, три преподавателя, тоже знала, потому что кампус мал, а история про кадета, потушившего настоящий пожар на пересдаче, облетела его за сутки. И вот стою я, кадет Форк, с билетом «пожар в лаборатории», перед комиссией, которая старательно делает вид, что билет мне достался случайно, а я старательно делаю вид, что отвечаю по учебнику.

Оба старания провалились одновременно.

Я начал отвечать строго по методичке: обнаружение, доклад, обесточивание, локализация, эвакуация. По пунктам, по канону, ровно и скучно, как учила Мири, скучать в сторону комиссии. А комиссия слушала мой канонический ответ и не могла не думать про то, что этот конкретный кадет без малого месяц назад проделал все это не на бумаге. Руками, в дыму, с настоящим огнем, и получил за это «отлично» с формулировкой про превышение программы. И вот этот зазор, между моим скучным учебным ответом и всем известной невыдуманной историей, стоял в аудитории так плотно, что его было слышно.

Развязку дал председатель комиссии. Он дослушал мой ответ до конца, помолчал и посмотрел на меня поверх очков:

– А в жизни вы бы тоже сначала доложили, а потом полезли?

И тут заело меня. Не гонор, я гонор держал в узде всю сессию, а честность: вопрос был прямой, и врать на него, отвечая заученное, было бы неправильно.

– В жизни я так и сделал. Сначала доклад, потом руки. Месяц назад. Порядок именно такой, господин председатель, и он не для комиссии придуман, он для того, чтобы в дыму кто-то снаружи знал, что внутри происходит, если ты внутри не выйдешь.

Аудитория замерла. Я сказал вслух то, о чем все молчали, и сказал без хвастовства, по делу, и комиссия это оценила: председатель кивнул, а второй экзаменатор, не выдержав, хмыкнул и сказал: «Ну хоть кто-то тут отвечает из практики, а не из книжки». И зал, вся аудитория выпускного курса, грохнул смехом, тем облегченным смехом, которым разряжается долго державшееся напряжение, и я стоял в этом смехе с билетом «пожар в лаборатории» и понимал, что оба наши старания, мое и комиссии, провалились с треском, зато провалились честно. «Отлично». Второй барабан, и хохот в придачу.

Барабан третий: тактика.

Рэнну Тал я оставил бы напоследок, будь моя воля, потому что ее экзамен был единственным, которого я не то что боялся, но которому придавал значение сверх оценки. Оценки от Рэнны хотелось не для листа. Для листа хватило бы «хорошо». Хотелось чего-то еще, чему я не подобрал названия: чтобы она, единственный преподаватель за четыре года, кого я слушал не читая под партой, увидела, что услышала не зря.

К тактике я готовился иначе, чем к прочим дисциплинам. К остальным пяти я готовил знания. К тактике готовил себя. Потому что задачи Рэнны, я усвоил за год, проверяют не то, что ты выучил, а то, как ты думаешь под нагрузкой, а способ думать за ночь не выучишь. Единственное, что я мог сделать, это прийти на ее экзамен в том состоянии, в котором думается лучше всего: спокойным, выспавшимся, без страха и без гонора. Мири помогла: в ночь перед тактикой она меня по задачам не гоняла, наоборот, велела спать, «потому что твое оружие на ее экзамене, это свежая голова, а не набитая». Я послушался, впервые за сессию лег в нормальное время, и на тактику пришел не измотанным зубрилой, а отдохнувшим механиком, готовым думать. Это, как выяснилось, и было правильной подготовкой.

Принимала она молча, как делала все. Задача, разбор, ответ. Я ответил, она поставила «хорошо», не поднимая головы, и я уже собирался уходить с этим «хорошо», честным и достаточным, когда она задала дополнительный вопрос. Один. И задала его, я видел по тому, как переглянулись двое других членов комиссии, не по программе и не всем. Только мне.

– Курсант. – Вот тут она подняла голову. – Чем пахнет ложная тревога?

Вопрос был не про тактику. Вопрос был вообще не пойми про что, если мерить программой. Но я его услышал не ушами, а тем местом, которым слышу трещины в швах, и ответил не думая, потому что думать тут было нечем, тут надо было знать:

– Тем же, чем настоящая, господин преподаватель. Проверяют не носом.

Пауза. Та самая, ее, трехлетней выдержки, в которой висит груз и не опускается.

– Отлично. – Взгляд ушел обратно к бумагам, и я понял, что аудиенция окончена и что я получил не оценку, а что-то, что она выдает не за знание, а за понимание, и что выдает она это редко, реже, чем ставит «отлично». Я вышел из аудитории тактики с третьим барабаном и с ощущением, которого не давали остальные пять: меня услышали. Тот, кого я слушал, услышал меня в ответ. Круг замкнулся, и замкнулся он на «отлично», в котором благодарности было не больше, чем в кафедральном «превышающем программу», но которое стоило дороже всех прочих отличий вместе взятых.

Дальше барабаны пошли ровнее, без историй.

Сопромат, мое слабое место, я отбил на честном «отлично» без блеска. Билет достался неудобный: расчет балки сложного профиля на изгиб с кручением, из тех задач, где я вижу ответ телом, чувствую, где балка сломается и почему, но доказать этот ответ по канону, через эпюры и напряжения, мне тяжелее, чем через интуицию. Я заставил себя идти каноном. Медленно, по шагам, эпюра поперечных сил, эпюра моментов, опасное сечение, проверка на прочность, все, как в учебнике, ни одного срезанного угла. На середине я поймал, что мой интуитивный ответ и мой канонический расходятся на опасном сечении, и на секунду похолодел: кто из двух врет? Проверил. Врала интуиция: я телом чувствовал излом в одном месте, а канон показывал его на ладонь дальше, и канон был прав, потому что кручение смещало опасное сечение, а этого мое тело, привыкшее к простому изгибу мусоровозных балок, не учитывало. Хороший урок, вписал в тетрадь прямо на экзамене: интуиция сильна там, где нагрузки простые, а на сложных нужен расчет, руки без формул врут на кручении. Комиссия, не найдя, к чему прицепиться, поставила высший балл человеку, который решил все правильно и скучно, да еще и сам себя поймал на ошибке и исправил на глазах у комиссии, что комиссию, по-моему, подкупило больше безошибочности. Скучно, я усвоил за сессию, это лучшая тактика на экзамене: скучный правильный ответ комиссия глотает не жуя, блестящий же провоцирует дополнительный вопрос, на котором ты либо блеснешь еще, либо сломаешься, и незачем испытывать судьбу, когда «отлично» уже в руках.

Механика прошла так же, ровно, руками и головой, я эту дисциплину люблю, она про то, как устроено движение, а движение я понимаю телом. Билет по механике попался хороший, про динамику связанных тел, и я расписал его с удовольствием, потому что связанные тела, это про то, как одна деталь тянет другую, а это моя родная материя: я всю жизнь смотрю, как в машине одно тянет другое, где передается усилие, где теряется на трении, где накапливается люфт. Экзаменатор по механике, молодой, из тех, кому самому еще интересно, задал дополнительный без подвоха, с любопытством: спросил, как поведет себя система, если ввести зазор в одном из соединений. Я ответил, что появится мертвый ход, удары на реверсе и износ, и что в реальной машине этот зазор со временем растет сам, потому что удары его разбивают, и что поэтому люфт, это не состояние, а процесс, он всегда в развитии, всегда к худшему. Экзаменатор оживился, мы на минуту забыли про экзамен и поговорили как два человека, любящих механизмы, и «отлично» он поставил уже почти как товарищу. Хорошие экзамены те, где на минуту забываешь, что это экзамен.

А устав я сдал последним, и сдал с холодным сердцем, потому что устав мы с ним старые враги. Я выучил его наизусть еще на первом курсе, из необходимости, не из прилежания: искал в нем несущее, чтобы выжить, и заодно вызубрил всю обшивку. Теперь эта обшивка всплывала сама, параграф за параграфом, и я отвечал уставщику ровно, без запинки, без единого лишнего слова, и уставщик, поставив «отлично», сказал с некоторым даже сожалением: «Вы, Форк, знаете устав лучше, чем я. Это подозрительно». Я промолчал. Знать устав лучше проверяющего, это и правда подозрительно, но я знал его не из любви к порядку, а из недоверия к порядку, а это разные знания, и объяснять разницу уставщику я не стал: не по тарифу.

Между барабанами шла жизнь, и про нее пара штрихов, потому что жизнь на марафоне видна урывками, но эти урывки говорят больше, чем сами забеги.

Дэйв сдал живучесть, второй барабан, и вышел из аудитории седой. Не буквально, конечно, седеть Дэйву еще рано, но лицо у него было такое, будто он поседел и помолодел одновременно: измученное и счастливое. Он подошел ко мне, взял за плечи своими ручищами, и в глазах у него был восторг человека, вернувшегося с того света:

– Я плавал. Слышь, я плавал там весь билет. Но я доплыл. Форк, я доплыл!

И это «я плавал, но я доплыл» стало у нас в кубрике поговоркой на все случаи жизни, когда получается не изящно, а насмерть. Дэйв сдал живучесть на «хорошо», и это «хорошо» он ценил выше, чем я все свои «отлично», потому что мне мои давались ремеслом, а ему его далось преодолением, а преодоление всегда дороже ремесла, спросите любого, кто и то, и другое пробовал.

Марк шел по своему календарю, ровно, без всплесков, сдавал на свои устойчивые «хорошо» и «отлично» по расписанию, отмечая каждый сданный экзамен галочкой в графике над койкой. Для Марка сессия была не марафоном. Плановой поставкой: отгрузил экзамен в срок, поставил галочку, следующий. Я иногда завидовал этой его ровности. Мне все давалось через напряжение, даже то, что я знал назубок, а Марк проходил свое, как проходит хорошо смазанный механизм: без искр, без драмы, точно по регламенту.

Мери сдавала так, будто уже работала в «Орионе» и зашла в Академию по старой памяти закрыть формальность. Отстраненно, безупречно, без интереса к оценкам. Ее лист был ей не нужен, у нее была своя траектория, и наши барабаны она отбивала между делом, как отбивают привычную, давно освоенную работу.

А по ночам была Мири и был разбор дня, короткий, потому что на марафоне не до долгих разборов. И приложение, лежащее на тридцатой странице.

Про приложение честно: я к нему за сессию не вернулся. Резервный вечер после третьего экзамена, который я планировал отдать чтению, съела живучесть с ее хохотом и тактика с ее «отлично»: я был так вымотан и так полон сессией, что в резервный вечер просто спал, десять часов подряд, впервые за месяц, и Мири меня не будила, потому что сон вымотанному организму нужнее любого приложения. Приложение подождет, решил я в тот резервный вечер, засыпая. Сначала лист. Возьму лист, потом приложение. Порядок работ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю