Текст книги "Мальчик из Ямы: Выпускной (СИ)"
Автор книги: Гизум Герко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Глава 11
Второй пожар
Про мою войну с кафедрой электротехники надо рассказать с начала, потому что без предыстории пересдача выглядит просто пересдачей, а это была не пересдача. Это была кампания, замороженная три года назад по обоюдному истощению сторон, и теперь размороженная приказом о выпускном листе.
Началось все на первом курсе, банально. Кафедра требовала решать задачи по расчету цепей строго по канону: полная схема замещения, система уравнений, метод узловых потенциалов, все ходы записаны. Я решал в уме и на бумаге показывал ответ. Ответ всегда сходился. Ходов не было. Для кафедры это выглядело как жульничество или наглость, для меня как экономия: зачем расписывать на полстраницы то, что видишь целиком, как видишь неисправность в щитке, не составляя уравнений щитка. Мы схлестнулись на первом же коллоквиуме, потом на втором, и кончилось это «удовлетворительно» в годовой ведомости, оценкой не знаний, а несговорчивости, о чем я тогда же и написал в своей хронике первого курса.
Три года мы держали перемирие: я на электротехнику ходил, сдавал текущее ровно на «удовлетворительно», кафедра ставила ровно «удовлетворительно», и обе стороны делали вид, что фронта нет. А теперь арифметика выпускного листа этот замороженный фронт разморозила: первокурсная тройка тянула мой сводный коэффициент вниз ровно настолько, чтобы первая строка оставалась «математически возможной, но не предусмотренной». Пересдать на «отлично» в статусе выпускной означало перекрыть тройку с коэффициентом и сдвинуть арифметику в мою пользу. А пересдавать предстояло на той самой кафедре, у той самой комиссии, с тем самым отношением.
Готовился я десять дней, урывками между полетами, и готовился не так, как готовятся к экзамену. К экзамену готовятся, заучивая. Я готовился, вспоминая, как разговаривают с этой конкретной кафедрой, чтобы тебя услышали, не выведя из себя. Мири помогала с формальной стороной: гоняла меня по каноническим методам решения, тем самым, которые я презирал, потому что для «отлично» мало было получить правильный ответ, надо было получить его тем способом, который кафедра признает своим. Инструктаж ее звучал так: «Ты будешь решать двумя контурами, курсант. В голове своим способом, для скорости. На бумаге их способом, для оценки. Это называется билингвизм. Ты его практикуешь четыре года, просто с бумагами, а не с цепями».
Десять дней подготовки, к слову, пришлись на конец практики, и совмещать их было отдельным упражнением по логистике времени. Днем полеты, теперь уже сложные, с маршрутами и элементами; вечером обслуживание; ночью телеметрия с Мири по полетам, а после телеметрии, вторым заходом, электротехника. Спал я в те десять дней меньше обычного, по три с половиной часа, и держался на том, на чем держится всякий целинский организм в аврал: на графике и на злости. График составила Мири, разбив материал на десять вечеров с нарастающей сложностью. Злость я поставлял сам, ее у меня к этой кафедре накопилось за три года с запасом.
Последние два дня практики закрылись без происшествий: старик мой вернулся с платформы с новой магистралью, я слетал на нем прощальный вылет программы, сдал последний допуск, и Брасс на итоговом разборе смены сказал мне то, что я ношу рядом с «поживет» и «штатно»: «Форк. Практику закрыл первым по смене. Характеристику пишу отдельно, придешь распишешься». Что он там напишет, я гадать не стал, но само слово «отдельно» отметил: отдельно пишут не всем.
Первым по смене я пробыл до вечера.
Вечером на доске дальнего причала, рядом с графиком развозки, повесили лист с флотской шапкой, общий на курс: «Шестая ступень. Полеты выше воздуха. Учебный корвет первой категории. Убытие в понедельник». Ниже шли двенадцать фамилий. Я прочитал их по своей методе, сначала целиком, потом по строкам, хотя хватило бы и целиком: моей там не было. Был Крас, и это я принял без спора, Крас летает чисто. Был кадет четвертой смены, тот самый, что месяц назад здоровался с полосой за руку. Было еще девять человек, из которых лично я подпустил бы к живой машине троих. И была одна фамилия из параллельного потока, четвертой строкой, к которой я не смог приставить лица, сколько ни старался: так бывает с людьми, которые четыре года сидят в середине аудитории и в середине ведомости.
Брасс стоял у той же доски, спиной ко мне, и читал тот же лист. Дочитал, поправил красный верх и ушел в каптерку, не обернувшись, и по его спине я понял две вещи: что этот список он видит не первый год и что спрашивать его не надо.
Писарь штаба в тот же вечер закрывал летные книжки. Мою он закрыл быстро, расписался и подвинул ко мне, и я посмотрел туда, куда три года старался не смотреть. Строк налета в книжке две. Нижняя, «в атмосфере», за практику выросла и выглядела как строка человека, который работал. Верхняя, «выше воздуха», стояла как стояла: шесть ноль, почерком первого курса, чернилами, которые успели порыжеть.
– Верхнюю не трогал. – Писарь говорил терминалу, как все они. – Нечем.
В нычке я задраил люк, сел на ящик и какое-то время молчал, потому что подбирал формулировку, а формулировка не подбиралась. Дней десять назад, на «Вехе», я записал про себя, что на систему не злюсь: злиться на систему за то, что она система, значит тратить заряд впустую. Правило было хорошее и кончилось у доски дальнего причала, на двенадцатой фамилии.
– Какого хрена. – Вышло негромко, и от этого хуже. – Объясни мне, как это устроено. Двести двадцать один час. Первый по смене, сегодня, при всех. Раненый борт посажен с первого захода, без права на второй круг. А выше воздуха в понедельник едет человек, который садится с подскоком на исправной машине. Я в эту Академию шел не за воздухом. Я шел наверх, мне туда надо с тех пор, как я себя помню. Четыре года, Мири. Шесть часов на табурете в пятнадцать лет, и с тех пор меня возят наверх грузом, сорок минут, ноль сотых в книжку.
Пауза была доборная, длиннее штатной.
– Принято. Злость обоснована, цифры верны, я проверила все четыре. Поправка одна: наверху у тебя шесть часов, они твои и обратной проводке не подлежат.
– Достань мне их порядок допуска. Флотский. Как попадают в этот список. Он где-то лежит, у всего на свете есть порядок, и я хочу прочитать, по какому пункту я туда не прошел.
– Нет.
Одним словом она мне не отвечала никогда. Я ждал.
– Документ лежит во флотской сети, законного входа у меня туда нет. Войти я могу. Мы договорились, когда я вхожу туда, куда меня не звали: ради живых. Условие твое, и подпись под ним твоя. Сейчас никто не падает, курсант. Сейчас тебе обидно. Я бы хотела, чтобы это считалось. Не считается.
Возразить было нечем. Условие было мое, и ставил я его не затем, чтобы отменить при первой личной обиде. Я посидел еще. Злость никуда не делась, она просто осталась без адреса, а злость без адреса, это я знал по Целине, штука опасная: ее либо срывают на своих, либо кладут в работу.
– Рекомендация: положи ее в работу. – Голос в наушнике стал тише. – Двенадцать фамилий уходят наверх на две недели и возвращаются. Борт, который записан у тебя в деле, оттуда не возвращается вообще, он там живет. Первая строка поднимает выше любого списка. До пересдачи двое суток, и злости у тебя сейчас избыток. По графику на нее как раз заявка.
Я положил. Двое суток злость работала на электротехнику в две смены, и работала, надо признать, лучше графика.
Пересдача была назначена на понедельник после практики, практическая, на зачетном стенде, при комиссии кафедры. Практическая, а не письменная, это я отметил сразу как хороший знак и как плохой одновременно. Хороший: на стенде я дома, стенд, это железо, а железо меня слушается. Плохой: стенд означал, что проверять будут не только расчет, но и руки, а руки мои кафедра три года мечтала поймать на неуставщине.
Понедельник пересдачи выпал на первый день после практики, и я шел на кафедру в кампусной серой форме, отвыкнув от нее за шесть недель синей технической, и чувствовал себя переодетым, как чувствовали себя в первый день практики те, кто не с производства. Смешно, как быстро тело выбирает, где ему дом. Шесть недель на причале, и серая кадетская форма стала гостевой, а рабочая синяя своей. Я это отметил и убрал на полку к прочим наблюдениям о себе: пригодится, когда буду думать, куда идти после выпуска.
Стенд я увидел в понедельник утром и оценил с порога, одним взглядом, как оцениваю всякое железо, к которому меня подпускают.
Стенд был старый. Старше моей тройки, старше меня, ровесник, наверное, той эпохи, когда электротехнику на этом кампусе преподавали еще конкордатцы. Типовой учебный стенд для сборки и исследования цепей: наборное поле, источники, измерительные приборы, коммутация. За десятилетия эксплуатации тысячами курсантских рук он приобрел то, что приобретает всякое учебное железо: разболтанные клеммы, подуставшую изоляцию, приборы с историей и силовой ввод, к которому я, войдя, принюхался автоматически и отметил слабый, очень слабый, на грани, запах перегретого лака. Старый силовой контур. Работающий на пределе. Как моя магистраль. Как все в этой Империи, что «эксплуатируется по согласованию».
Я отметил запах, положил на полку и сел за стенд. Про запах я тогда не подумал ничего особенного: старое железо пахнет старым железом, а работать надо с тем, что дали. Знал бы я. Хотя нет, если бы знал, вел бы себя точно так же: другого способа сдать эту пересдачу у меня не было.
Комиссия состояла из трех преподавателей кафедры, включая того самого, с первого курса, моего личного оппонента по методологии. Он сидел в центре, немолодой, сухой, с лицом человека, который три года ждал реванша и наконец дождался, только реванш пришел не в том формате, на какой он рассчитывал: не он экзаменует зарвавшегося квотника, а система заставляет зарвавшегося квотника прийти к нему на поклон за «отлично». Обе стороны это понимали. Обе держали лицо.
Задание выдали серьезное, выпускного уровня: собрать заданную цепь, провести исследование при трех режимах, снять характеристики, объяснить результаты, ответить на дополнительные. Цепь была нетривиальная: смешанное соединение с реактивными элементами, из тех задач, где считающий в уме легко ошибается на знаке, а считающий по канону тратит полстраницы, но не ошибается. Кафедра выбрала ее не случайно, я это оценил: задача была устроена так, чтобы мой способ, устный, оказался рискованнее их способа, письменного. Классический ход умного оппонента: не запрещать тебе твое оружие, а выбрать поле, где твое оружие хуже. Я принял вызов с уважением. Разложил бланк, взял карандаш и приготовился воевать на чужом поле их же оружием, держа свое в резерве для проверки.
Я принял задание, разложил, начал.
И пошло оно, к моему удивлению, гладко. Даже слишком.
Я собирал цепь на наборном поле, аккуратно, по-уставному, проговаривая ходы вслух, на их языке, билингвом, как учила Мири: в голове своим способом, на бумаге и в словах их. Комиссия слушала. Оппонент искал, к чему прицепиться, и не находил: я не давал повода, я был безупречен до тошноты, я расписывал даже то, что видел с закрытыми глазами, потому что для «отлично» этой кафедре нужна была не правота, а покорность формату, и я формат исполнял, как исполняют устав на плацу, ненавидя и соблюдая. Первый режим сняли. Второй. Характеристики легли. Оппонент задал дополнительный вопрос с подвохом, я ответил по канону, без блеска, ровно так, как он хотел. Пересдача шла к «отлично», и шла издевательски-гладко, и я уже чувствовал ее у себя в кармане, рядом с рекомендацией.
На предпоследнем задании стенд загорелся.
По-настоящему. Не искра, не запах, не «показалось». Из-под кожуха силового ввода, того самого, что пах лаком с утра, пошел дым, сначала струйкой, потом гуще, и в дыме мелькнул характерный рыжий язычок, и по классу поплыл запах, который я знаю лучше собственного имени: горящая изоляция. Изношенный силовой контур, работавший три десятилетия на пределе, встретил нагрузку выпускного задания и сделал то, что делает всякий изношенный силовой контур, у которого замену переносят из квартала в квартал: сдал. Та же имперская экономия, что убила магистраль. Та же, что тремя годами раньше на «Наковальне».
Я не думал про отца в ту секунду. Я вообще не думал. В такие секунды не думают, в такие секунды работает то, что записано глубже мыслей, в спинном мозге, целинской школой и тремя пожарами. Но на долю секунды, между тем как я увидел дым и тем как начал действовать, я поймал носом запах, которого в этом классе не было и быть не могло: запах горящего уплотнителя. Купольного. Домашнего. Его тут не было. Он пришел из памяти, вызванный родственным запахом горящей изоляции, и ушел так же быстро, как пришел, оставив меня работать.
А работал я так.
Первое: доклад. В голос, четко, на весь класс: «Возгорание силового ввода. Обесточиваю стенд». Сначала слово, потом руки, «Наковальня» вбита намертво.
Второе: обесточить. Я знал этот стенд уже полтора часа, знал его схему питания, знал, где главный рубильник и знал, что рубильник, старый, разболтанный, может закиснуть в самый неподходящий момент. Я не пошел к рубильнику. Я сделал байпас: сдернул силовую перемычку на наборном поле, разорвав контур до ввода, обесточив горящий участок изнутри, руками, за полторы секунды, потому что через наборное поле было ближе и надежнее, чем через капризный рубильник. Неуставно. Эффективно. По-свалочному.
Третье, одновременно со вторым, одним словом, не оборачиваясь, соседям по классу, которые сидели за такими же стендами: «Отойти от стендов, к двери». Одно слово команды, и класс отодвинулся: когда человек командует в дыму спокойным голосом, его слушаются, не спрашивая звания. Красного в классе не было. Значит, красный тут я. Формула сложилась в голове сама, из практики, из Брасса, из шести недель дальнего причала, и я ее даже не удивился, я ее исполнил.
Четвертое: сбить очаг. Огнетушитель в классе висел на положенном месте, я знал где, я всегда знаю, где висит огнетушитель, это первое, что я осматриваю в любом помещении, привычка Целины. Но до огнетушителя было три шага, а перемычку я уже сдернул, контур обесточил, и очаг, лишенный питания, дымил, но уже не рос. Я взял огнетушитель, сбил рыжий язычок коротким пуском, по уплотнению, точечно, не заливая весь стенд, потому что заливать весь стенд, это добить приборы, а приборы казенные, за них потом отвечать. Очаг погас.
Пятое: ключ на семнадцать. Смешно, но факт: когда очаг был сбит, а класс у двери, я поймал себя на том, что стою над обесточенным стендом с ключом на семнадцать в руке. Не помню, когда достал. Рука достала сама, из кармана, где он живет всю жизнь, приготовившись доворачивать, отжимать, вскрывать, делать то, что делают руки, когда голова занята. Доворачивать было нечего. Я убрал ключ обратно. Вместе с ключом рука вынула из кармана и виток синей изоленты, рабочей, отмотанной с общего мотка ремфонда: свалочный набор выходит комплектом, ключ и лента, потому что на Целине этими двумя чинят все, что чинится в принципе, а что не чинится ими, то не чинится вообще. Класс посмотрел на витую синюю ленту в моей руке так, будто я достал в горящем классе столовые приборы. Ленту я тоже убрал.
Все заняло, по моим ощущениям, минут пять. По факту, как потом сверили по журналу класса, минуту сорок с момента появления дыма до «очаг ликвидирован».
Ожогов у меня не было. Ни одного. Вот это я отмечаю в хронике с особой гордостью, потому что тут виден рост, измеримый, как налет. На «Наковальне» три года назад я вышел из дыма с обожженными кистями, потому что лез в горящее голыми руками, молодой был, горячий. Теперь перчатки были на мне ДО того, как загорелось. Я работаю на стенде в перчатках всегда, с первого курса, потому что стенд, это электричество, а электричество не любит голых рук, и эту привычку я выработал раньше, чем понял ее цену. Перчатки надел до. Не после. Разница между мной сегодняшним и мной трехлетней давности умещается в этот предлог: до.
Когда дым осел и стало ясно, что все живы, стенд обесточен, соседние целы, а мой горелый уже не горит, я обернулся к комиссии.
Комиссия сидела на своих местах. Все трое. Они не встали, не отошли к двери, не сделали ничего: возгорание случилось быстро, а я сработал быстрее, и к тому моменту, как испуг дошел до сознания трех немолодых преподавателей, все уже кончилось. Они сидели и смотрели на меня, стоящего над обесточенным дымящимся стендом с огнетушителем в одной руке, и на их лицах читалось то, что читается на лицах комиссий, поставленных перед фактом: методы неуставные, результат неоспоримый.
Оппонент мой заговорил первым. Голос у него был ровный, но я, три года его изучавший, услышал в этой ровности работу: человек справлялся с собой.
– Кадет. Вы сорвали силовую перемычку голыми… в перчатках. Руками. Это грубейшее нарушение техники безопасности при работе с силовой цепью.
– Так точно. – Я поставил огнетушитель к ноге. – Нарушение. Альтернатива, рубильник, который мог закиснуть, и лишние секунды горения. Я выбрал нарушение с меньшим риском для людей и оборудования. Готов понести взыскание.
Он молчал. Потом посмотрел на стенд, на соседние стенды, на класс, на журнал. Все было цело. Люди целы, оборудование, кроме одного горелого узла, цело, класс не в панике. Придраться по существу было не к чему: результат стоял перед ним, неоспоримый, и оспорить его можно было только формально, а формальный наезд на человека, который только что предотвратил пожар в классе, полном курсантов, выглядел бы даже для этой кафедры мелко.
Комиссия совещалась вполголоса минуты три. Потом оппонент придвинул к себе ведомость и вписал оценку. Я читал вверх ногами, по привычке. «Отлично». А в графе «примечание», той же рукой, он вписал формулировку, в которой не было ни грамма благодарности, и в которой при этом было все: «Продемонстрировал владение предметом в объеме, превышающем программу».
Превышающем программу. Я оценил формулировку как мастер мастера. В ней не было «спасибо». В ней не было «предотвратил пожар». В ней было сухое кафедральное признание, поданное так, чтобы не уронить достоинство кафедры: не «мы благодарны», а «предмет освоен сверх нормы». Перевод с кафедрального на человеческий я сделал мгновенно: «опять ты, Форк, и опять по-своему, и опять не подкопаешься, будь ты неладен». Три года войны уместились в эту строку, и строка эта была капитуляцией, оформленной как похвала предмету.
Я расписался в ведомости. Роспись моя, замечу, за четыре года эволюционировала от целинской каракули до чего-то, что не стыдно поставить под документом, и под этой ведомостью я расписался особенно ровно, потому что знал: эту страницу оппонент запомнит. И не улыбнулся. Вот это я тоже отмечаю как рост: три года назад я бы просиял на весь класс, а теперь расписался с каменным лицом, поблагодарил комиссию по форме и вышел. Улыбнулся я уже в коридоре, один, отойдя за угол, лицом к стене, коротко и от всей души, чтобы никто не видел. Радость, как счастье, как рекомендацию, я научился держать в изоляции. Тронешь при свидетелях, разрядится зря.
Фронт с кафедрой, который я держал с первого курса, закрылся в этой строке. И закрылся он честно, вот что важно. Не тем, что я стал сговорчивее, не тем, что научился кланяться кафедре. А тем, что мои методы, те самые, за которые меня три года держали на тройке, в очередной раз кого-то спасли. Кафедра поставила мне «отлично» не потому, что я исправился. Потому что не смогла иначе. Это разные «отлично», и я знал, какое из них держу в руках.
Вечером про пересдачу узнал весь кубрик, и Дэйв выдал резюме, которое я заношу в хронику как лучшую рецензию на всю мою академическую биографию:
– Ты не можешь просто сдать, да? – Дэйв качал головой, восхищение и укор пополам. – Тебе обязательно, чтоб горело.
– Так получилось.
– У тебя всегда так получается. – Он загнул палец. – Помнишь комбайн? Он тоже при тебе загорелся. – Второй палец. – И плита в прошлом году. Ты знаешь, что мне Дед сказал? Дед сказал: Форк придет чинить, прячь спички.
Я не нашелся, что возразить. Статистика была против меня. Марк, сидевший тут же и слышавший пересказ, немедленно предложил построить регрессию: возгорания в присутствии Форка против общего числа единиц оборудования, к которым Форк прикасался, с поправкой на возраст оборудования. Вышло, доложил он через десять минут расчетов, что я не причина, а индикатор: горит не чаще у меня, а чаще там, где оборудование старое, а старое оборудование мне доверяют потому, что я с ним умею. Заключил Марк удовлетворенно: «Ты не поджигатель, Форк. Ты диагностический признак износа основных фондов Империи». Я поблагодарил за реабилитацию. Формулировка «диагностический признак износа основных фондов» мне даже понравилась: в ней была честность, которой не хватало кафедральному «превышающему программу».
Дэйв выслушал регрессию, ничего не понял и остался при своем: «Все равно прячь спички». На бытовом уровне Дэйв, как обычно, был точнее статистики.
В нычке Мири подвела итог дня с бухгалтерской точностью:
– Пересдача закрыта на «отлично». Первокурсная тройка перекрыта с коэффициентом. Пересчитываю сводный. – Пауза, полторы секунды. – Первая строка листа переходит из категории «математически возможна, не предусмотрена» в категорию «математически достижима при чистых экзаменах». Ты сдвинул арифметику, курсант. Пожаром, но сдвинул.
– Я не поджигал. – Это на всякий случай.
– Знаю. Ты никогда не поджигаешь. Ты просто оказываешься рядом, когда горит то, что должны были починить и не починили. Это не совпадение. Это профессия. – Пауза. – Зафиксировано в журнале. Раздел «наблюдения». Формулировка: «горит не там, где он, а там, куда он приходит, потому что приходит он туда, где давно пора».
Мири это увидела и записала раньше, чем я сам сформулировал. За это, среди прочего, я ее и держу: она читает меня начисто и отдает прочитанное без наценки.
Я лег спать почти счастливым: рекомендация в деле, пересдача на «отлично», первая строка в досягаемости, до экзаменов еще есть время. Все шло правильно. Слишком правильно, шепнул целинский сторож, но я его в тот вечер не услышал, потому что радость, даже держимая в изоляции, немного глушит слух.
А зря не услышал. Потому что уже под утро, когда я почти уснул, на планшете, стоящем на зарядке у моей койки, тихо тренькнуло входящее. Служебный бланк. Без подписи исполнителя. С шапкой, которую я видел впервые: «Аналитический отдел».
«Кадету Форку Р. Г. Явиться. Кабинет 12-бис. Время на ваш выбор. Вероятность вашего прихода девяносто один процент».
Я прочитал это три раза. Особенно последнюю строчку. Вероятность вашего прихода девяносто один процент. Так документы не пишут. Так документы пишет только одно существо на весь кампус, и это существо считает вероятности вместо того, чтобы отдавать приказы, и я это существо уже встречал, три года назад, у пульта, когда оно спросило, где я учился считать.
Сторож, которого я днем не услышал, включился разом, на полную. Радость из изоляции ушла, как уходит заряд через пробитую изоляцию: мгновенно и в землю.
Девяносто один процент. Оставшиеся девять, надо понимать, отводились на то, что я не приду. Оно и их посчитало.




























