355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Вольная натаска » Текст книги (страница 6)
Вольная натаска
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Вольная натаска"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Бугорков чутко ловил каждый звук леса. Иногда доносились сверху тихие и глухие постукивания качающихся веток. Дед оказался прав: в лесу было значительно тише, чем на открытом месте, ветер гулял только в вершинах, а внизу, как под какой-то шумовой крышей, таилась в каждой травинке, листике, веточке настороженная тишина – слышно было шуршанье мыши, дыхание деда.

Хрустнула ветка за темными елями: лось или кабан, а может быть, белячок вышел на свадебные свои игрища.

И вдруг… Нет, это опять стукнулись ветки, раскачиваемые ветром. Далеко… И опять застучали, словно бы кто-то их нарочно потряс… А может быть, это не ветки?

Коля Бугорков весь напрягся, затаил дыхание, вытянулся в том направлении, где опять и опять раздались далекие и странные звуки, очень похожие на постукивание веток. Но ведь это было так далеко! Какие же ветки должны были там стучать, чтобы он мог отчетливо слышать их стук?

«Нет, это, конечно, не глухарь… Не-ет… Неужели кто-то идет, кто-то ломает ветки? Зачем? Человек? Непохоже… Кто же тогда?»

– Дед! – шепотом сказал Коля, толкнув его в бок. – Кто-то там? Слышишь?! Вон в том направлении. Слышишь, хрустит… Идет, что ли, кто-то?

Александр Сергеевич хлюпнул носом, вылез из своей куртки и, раскрыв рот, подняв брови, прислушался на мгновение и тут же с каким-то несонным, привычным азартом стал подниматься, ухватив внука за плечо, опираясь на него, и прошептал вдруг совершенно невозможное, совершенно не соответствующее всем тем представлениям, которые уже сложились в сознании Коли о глухариной песне:

– О-он!

Это круглое, долгое и восторженное «о» подбросило Колю Бугоркова, он сжал в руках ружье, передвинул предохранитель, услышав звонкий, металлический щелчок, а дед, который тоже уже был на ногах, ухватил его за рукав.

– Ты куда?! Тихо! – сказал с такой строгостью и страстью, что Коля сразу подчинился ему. – Пусть распоется, а потом пойдем…

– Дед! – взмолился Коля. – А ты не ходи! Я один пойду…

– Тихо ты, дурак! Чего орешь? – злобно прошептал дед. – Он ведь, недалеко, шагов триста, может… А ты орешь – один, один!.. Один ты не подойдешь.

В нем вдруг проснулся охотник. Он забыл о нежных, родственных чувствах, которые питал к внуку, он увидел в нем соперника, человека, который хотел отнять у него последнюю радость в жизни; хотел, пользуясь молодостью своей и глупой силой, оттолкнуть его, не дать насладиться, почувствовать себя счастливым, сильным и ловким мужчиной, точно не птица, а женщина стала между ними.

– Тихо! – снова сиплым шепотом приказал Александр Сергеевич, отстраняя внука, надавливая ему на грудь растопыренными пальцами. – Стой… Темно еще.

Коля в ужасе огляделся. Увидел вершины берез и елок на светлеющем грязно-сизом небе.

– Какой темно! – прошептал он со злостью. – Я уже вижу все! Это ты не видишь, а я вижу. Я пойду… Не держи меня, дед! И не ходи! Сиди тут…

Он уже отчетливо слышал теперь за шумом ветра щелканье глухаря, а вернее, какой-то чередующийся, то отдаляющийся, то вновь приближающийся перестук, никогда еще в жизни не слышанный и ни на что не похожий… Но все-таки что-то сухое и деревянное слышалось в этом стуке, как будто кто-то перебирал в пальцах гигантские коклюшки, выточенные из можжевельника, просохшие и отполированные до блеска.

А Александр Сергеевич словно бы очнулся от своей страсти, от минутного помрачения и, обмякнув душою, стал шепотом просить внука:

– Дурачок. Мне ведь не жалко. У тебя, конечно, глаза позорче моих, но ведь он недалеко! Подойдешь, а увидеть не увидишь. Будешь стоять, дурачок! Подожди минуток пять – пойдешь. Ладно. Обещал, так пойдешь. А сейчас тихо! Стой, Колька… Наш будет… Ишь как распелся… Раз уж так поет – будет петь… Не бросит.

Как услышал Коля, что глухарь и бросить, оказывается, может песню, так опять в нем все напряглось, и его помимо воли опять потянуло туда, где пел глухаре туда, к вершинам леса, словно бы между ним и глухарем протянулась вдруг невидимая и непрочная веревка от его ног и вверх по восходящей линии, к тем смутно и мрачно качающимся вершинам деревьев, которые уже были видны на фоне хмурого рассветного неба.

И он пошел. Дед с ним ничего уже не мог поделать и остался за его спиной. Коля опять услышал, теперь уже с недоумением и страхом, почти не понимая деда:

– Ах дурак! Не так ведь идешь!..

Но для него уже все пропало: дед, его страстный и отчаянный, злобный шепот. Он слышал только странный звук и внутренним взором видел ту самую веревку, по которой якобы шел, оступаясь, теряя равновесие и снова обретая его, – шел туда, к рассветному небу, в котором бился этот звук.

Он все время помнил о том, что надо идти, под песню, под «точенье», как говорил дед, но он не слышал песни и шел в паузах между щелканьем, пока вдруг не расслышал какое-то скоропалительное чертыханье птицы, которое, не успев начаться, тут же исчезло, будто птица ругалась шепотом. Когда он услышал этот звук, он остановился, задохнувшись от возбуждения, и, отдышавшись, попытался успокоиться, не торопиться и подладиться под эту песню, которая теперь уже напоминала ему не чертыханье, а очень быстрое туда и обратно точение ножа на бруске. А токанье было уже так хорошо слышно, что казалось, будто глухарь пел совсем рядом.

Он снова пошел, как учил его дед: раз-два, с пятки на стопу, с пятки на стопу – стоп! И получилось вдруг так, что это «с пятки на стопу, с пятки на стопу – стоп!» стало песней, именно так она теперь и зазвучала в его сознании, если попробовать передать ее словами. Когда ему это так послышалось и удалось почувствовать песню в себе, он уже с необыкновенной легкостью и даже ловкостью стал приближаться к птице, мысленно твердя это открывшееся ему словесное звучание песни: «с пятки. на стопу, с пятки на стопу – стоп!»

И когда он произносил мысленно короткий приказ: «Стоп!» – он замирал, и тут же прекращалась песня, переходя опять в громкое и теперь уже не сухое, а сочное, колокольно-звонкое, объемное биение, которое переполняло собою молчаливый рассветный лес и с такой силой ударяло по барабанным перепонкам, что Коле и вправду почудилось, что сверху на него обрушивался никогда не слышанный им, бесподобный, чем-то даже напоминающий соловьиное щелканье, но и не щелканье в то же время, колокольный не звон, а какой-то бой, какие-то лопающиеся, округлые, боевые звуки.

Коля Бугорков весь превратился в слух, точно от пальцев напряженных, пружинистых ног до мокрой горячей макушки был живым звукоуловителем, огромным ухом, настроенным на близкие уже теперь вершины берез и елок, на которых был как будто установлен громкоговоритель, издающий допотопные звуки.

Именно так услышал он первую глухариную песню, которая, чем ближе он подходил к птице, все больше и больше наполняла его бесовской своей зачарованностью, оглушая и каким-то странным образом превращая его в обезличенное, чуткое, страстное и, по сути, жестокое существо, подходившее к птице, которая во время короткого точенья перестает слышать, с одной лишь мыслью – убить.

Как это всегда бывает на рассвете – его кажущаяся медлительность обманывает, и ты неожиданно начинаешь различать цвет окружающих тебя предметов, хотя только что был в такой мутной серости, что разогнать ее, казалось, не было у природы никакой возможности или, во всяком случае, быстро это сделать нельзя было никак.

Коля Бугорков стал уже отчетливо все видеть вокруг, хорошо видел светлеющее небо и шевелящиеся макушки голых, сквозящих берез, их коричневый оттенок на фоне сталисто-серого неба, где теперь тоже были хорошо различимы темные сгущения облаков, и более светлые, белесые пространства.

Чем ближе Коля подходил к птице, тем выше задирал голову, вглядываясь в вершины, с панической суетливостью боясь не разглядеть, не заметить поющего глухаря. Он настолько приблизился к нему, что чудилось, будто бы он не в лесу был, а в каком-то гулком, сводчатом храме с идеальной акустикой; так громок и пугающе прекрасен был голос одинокого певца… И вдруг ноги его, уже привычно делающие упругие шаги под звучащее в нем «с пятки на стопу, с пятки на стопу – стоп!», в момент, когда надо было останавливаться, почувствовали хлесткие и пружинистые ветви незамеченного, еще растворенного в земных потемках куста. Он успел остановиться, но понял, что теряет равновесие и вот-вот упадет. Все в нем напряглось, и он почти падал, когда глухарь опять перешел на спасительное для Коли Бугоркова точенье. Он шумно, с треском ветвей шагнул в сторону и замер с болезненно искаженным от перепуга лицом, со сбитым, сиплым дыханием, которое не в силах был затаить. Но птица не слышала его и продолжала петь. И песня ее доносилась с ближайших елей, которые росли сразу же за большой старой березой.

Колю Бугоркова отделяла теперь от этих елей плоско светлеющая полянка, куда он вышел, перед которой стоял, пропустив песню и соображая, как ему лучше обойти это открытое пространство. Он еще не вышел на поляну, и перед ним были две тоже старые березы и голый куст, который он хорошо видел перед собой.

Глухарь пел в елях, они словно бы проявили свой цвет, хотя были темны еще и монолитны, как стена, просто глаз улавливал темную зелень в черноте этой стены, до которой оставалось шагов пятьдесят, не больше.

Коля двинулся вправо, шагнув аккуратно и осторожно. И, оказавшись открытым, не защищенным березами и кустом, впился глазами в ели, где, по его расчетам, бил в свои коклюшки глухарь. А когда он опять зашипел, зашелестел, когда заструилось змеиное его сипение, брызжущее восторгом и страстью, Коля успел укрыться за березой.

Он сделал второй шаг и замер в очень неудобном положении, рассчитывая уже по привычке вскоре выйти из этого положения и продолжить свой путь. Но в тот почти неуловимый, скользящий момент, когда оборвалась песня глухаря, нога его попала на какую-то крохотную, веточку, которая, как он сразу почувствовал, сначала прогнулась под ногой, вдавленная его тяжестью в мягкую мокрую землю, а потом чуть слышно, глухо, подземно треснула.

Сам Коля Бугорков почти не слышал этого сырого хруста, он лишь ногой почувствовал его, но тут же понял весь ужас происшедшего.

Он вдруг услышал опять, как шумят вершины леса.

Оглушенный глухариной песней, он ждал ее. продолжения, успев привыкнуть к ней, к ее зазывной непрерывности. Но слышал только шум ветра и видел на той стороне узенькой поляны качающуюся березу, которая четко выделялась на фоне темной еловой стены. Кланяющаяся и скучно шумящая вершина мутно растекалась в мрачном небе.

Коля не мог поверить в эту ветреную, печальную тишину. Умолкли восторженно-ликующие барабаны небывалого торжества, и наступили привычные будни. Растаяли надежды. Неужели праздник прошел?

И когда он осознал все случившееся, поверил в страшную свою неудачу, внутри его раздался невыразимо тоскливый, протяжный стон, который Коля с трудом сдерживал, чтобы он не вырвался наружу.

Он настолько уверовал в своего глухаря, так прост и доступен казался ему путь к удаче, что затянувшееся молчание птицы, монотонный шум ветра – все это такой жалостью отдалось в его сердце, что он чуть ли не плакал от досады, стоя в неудобной, неловкой позе, выдержать которую долго он просто был не в силах, и если птица не запоет вскоре, он все равно спугнет ее.

А птица молчала, как будто ее и не было никогда тут, как будто песня ее просто послышалась Коле Бугоркову.

Он стал молить птицу, чтобы она сжалилась над ним. То есть он хотела, чтобы она никуда не улетела, начала бы опять петь и в конечном счете позволила себя убить.

Это трудно себе представить, но это было именно так: он просил, умолял со всей искренностью и святостью, на какую был только способен, чтобы живая и красивая, большая, редчайшая птица пожертвовала своей жизнью ради того, чтобы он, Коля Бугорков, ушел из этого леса счастливым.

Он придумывал самые ласковые имена птице, называл ее милой и прекрасной, самой лучшей, самой красивой на свете и, называя ее так, чуть ли не шепча вслух свои мольбы, просил ее не молчать.

«Ты так прекрасно поешь, – жалобно умолял он птицу. – Неужели ты больше не будешь петь? Нет! Нельзя… Нужно петь.. – Пожалуйста, запой! Я тебя очень прошу. Ты не обращай внимания на меня, меня – нет, пой… Не бойся – пой. Прошу тебя. Ты же видишь, как я несчастен. Тебе нельзя молчать… Иначе я просто заплачу от горя…»

Он вкладывал столько почти любовной страсти в свои безумные и кощунственные мольбы, так страдал и так хотел донести до умолкшей птицы свои душевные страдания, что сам начал верить, что сумеет уговорить птицу.

А между тем стоять он уже больше не мог, не мог держать в вытянутых руках потяжелевшее, невыносимо тяжелое ружье, которое с такой силой давило на мышцы, что они стали болеть и с болью этой расслабляться.

Его спасла старая береза, если можно говорить о каком-то спасении охотника, жаждущего убить птицу. Это укрытие дало ему возможность незаметно и тихо опустить руки с ружьем, не сводя при этом глаз с очень подозрительного темного пятна, похожего на ведьмину метлу, которое раскачивалось вместе с вершиной березы, стоящей на той стороне полянки.

Трудно было сказать, сколько прошло времени с тех пор, как умолкла птица. Но пятно это он стал различать только теперь и уже терял его из виду. То ему чудилось, что пятно меняет свои формы, вытягивается, и тогда у него начинало гулко биться сердце в надежде, что перед ним сидит глухарь, то вдруг сомнения брали верх над счастливыми догадками, и он понимал, что это всего-навсего переплетение сквозящих ветвей, похожее на рыхлое воронье гнездо и называемое ведьминой метлой.

Уже как будто достаточно рассвело, чтобы понять наконец-то, что ж это такое – птица или клубок веток. Но глаза никак не могли разглядеть в полурассвете, в полуночи, в мутном сумраке это пятно на березе. И конечно же, его очень смущало и то, что пятно было на березе, в то время как ему было известно и по рассказам и по охотничьей литературе, что глухари токуют на хвойных деревьях.

Он так измучился, так отчаялся в своем изнурительном ожидании, так трудно было ему держаться на полусогнутых в коленях, немеющих от боли, дрожащих ногах, что были мгновения, когда ему хотелось вскинуть ружье и выстрелить в это мерно покачивающееся пятно, которое то уходило в темноту елей, то опять появлялось на фоне текучего неба.

То оно казалось ему огромным, это пятно, то совсем маленьким, чуть ли не с голубя величиной. Й он не решался стрелять и, напрягая последние силы, ждал.

Где-то далеко за лесом раздался ужасающий треск тракторного пускача. «Ну теперь-то все кончено, – подумал Коля Бугорков, проклиная этот механический треск, который, правда, вскоре умолк. – Но все равно! Чёрт бы его побрал!»

И вдруг над ним, оттуда, где было темное пятно на березе, раздался очень осторожный, одиночный щелк: кто-то огромными щипцами расколол упругий, сухой, звонкий орех.

«Ну молодец! Ну какая же ты умница! Боже мой, ну еще! – опять взмолился Коля Бугорков, не веря в свое счастье. – Ну! Еще…»

И птица вняла его мольбе, послушалась, щелкнув опять и опять. Она еще не очень доверяла тишине и как бы щелчками своими спрашивала, все ли в порядке. «Все в порядке, не бойся, – говорил ей Коля Бугорков. – Все хорошо…»

Птица словно бы услышала и поверила ему. Раздалось опять щелканье, перешедшее в ксилофонный разбег, в бешеную игру боевых, щелкающих звуков, которые вылились опять, как и раньше, в страстное, стремительное шелестение, под которое Коля Бугорков успел вскинуть ружье и, смутно различив планку, посадил на нее черное пятно. Он знал, что если даже это вовсе не птица, то, выстрелив в это пятно под песню, он все равно не спугнет глухаря, который не услышит выстрела.

Но это был глухарь.

Когда под вторую песню, в самом начале ее, Коля нажал на спуск, он не заметил, не расслышал выстрела, но сразу же понял, что песня оборвалась, и увидел, немея от радости, как что-то огромное сорвалось с вершины березы и, задевая за ветви и все увеличиваясь в размерах, понеслось вниз и тяжело, раскатисто, как ружейный выстрел, ударилось о мокрую землю.

Не помня себя он побежал к этой чернеющей на земле груде и, увидев под ногами убитого наповал глухаря, закричал что есть мочи на весь лес:

– Ура-а! Убил! Дед! Глухаря убил! Де-ед!

Он схватил его за шею и, ощущая в руке теплую тяжесть птицы, поднял ее, башкастую, белоклювую, хвостатую, увидев и почувствовав в руках последний вздрог умершего глухаря: даица в недоумении или в досадливом каком-то вздохе пожала крыльями, как плечами, приподняв их в судороге, и навеки затихла.

– Дед! – кричал Коля. – Убил! Де-ед! Вот он…

Дед сердито откликнулся из соседних берез:

– Чего ты орешь на току! Не ори… Знаю, слышал…

Он тоже не сидел на месте и тоже подходил к глухарю следом за внуком. А когда птица замолкла, решил, что внук подшумел глухаря и он уже не запоет. В душе его шевельнулась радость, как если бы не глухарю, а ему самому удалось спастись. Но вопреки всему петух запел и был убит. Вроде бы все сложилось хорошо, и Александр Сергеевич был доволен, что внуку удалось убить глухаря – первого в своей жизни. Но не мог избавиться при этом от тоскливой жалости к птице, которую он предал, приведя на ток еще одного человека – своего внука. На ток, о котором пока никто из людей, кроме него, не знал. Это были его глухари. Слишком дорогие подарки дарил он людям, которые сами не нашли в своей жизни еще ни одного тока. Теперь в нем боролись эти два чувства: радость за внука, которому он подарил своего глухаря, и сожаление. Но победила радость пополам с завистью, когда он подошел и, взяв из рук внука тяжелого старого петуха, взвесил его в своей руке.

– Ого! – сказал он поощрительно. – Хороший петух! Молодец… А я думал, уже не запоет… Запел, дурак! Смотри, какой здоровый – килограммов пять будет.

А Коля, захлебываясь, все говорил, рассказывая, как он стоял, как болели у него руки и ноги, и как он сомневался, и как потом падал убитый под песню, смертельно ужаленный дробью лесной певец.

– Ты слышал, дед, как он об землю шарахнулся?! Ба-бах! Я даже не ожидал! – говорил он в непрестанном радостном смехе, в молодом своем счастье, не позволяя деду убирать птицу в мешок. – Не-ет! – говорил он. – Я его на руках понесу, а то он сомнется в мешке. Такой красавец! Что ты, дед! Я его на руках донесу.

А дед сумрачно улыбался и, как казалось внуку, очень завидовал, разглядывая теплую еще, с окровавленной перебитой шеей птицу.

Выстрел был смертельным: ружье и в самом деле отличалось очень резким боем. Как говорят оружейники, дробь обладала силой рвать мышечные ткани и ломать кости, то есть делать то, что и полагалось ей делать, чтобы не оставлять подранков. А как известно, глухарь – птица крепкая на рану. Этот же даже и не понял, наверное, что с ним произошло. Он не услышал выстрела, потому что пел и был глух. Просто оборвалась жизнь, и его не стало. А песня переселилась навсегда в Колю Бугоркова: он был, как и дед, очень чувствительным человеком.

Так, во всяком случае, думал он сам о себе и об этой охоте, когда они с дедом торопливо шли домой.

Шли не оглядываясь, будто совершили набег на мирное селение и теперь с добычей возвращались домой, опасаясь погони.

Коля, как ребенка, нес глухаря, не замечая капель крови, которые падали из клюва птицы, пачкая штормовку и брюки.

Уже совсем рассвело, и лес, который ночью казался непроходимым, расступался перед беглецами, стелил им под ноги чистые полянки с прошлогодней озимой травой, которая робко и неуверенно еще зеленела в путанице полегших мертвых стеблей. Идти было легко. Но радость уже улеглась и как бы ушла в глубину души, притихла до поры до времени. Только иногда улыбка на Колином лице выдавала ее.

Глухарь своей тяжестью оттянул ему руки, а болтающаяся в такт шагам голова на длинной, с распущенными перьями мощной шее стукалась о штормовку, но кровь уже не капала, застыв алым пятном на желтом клюве. Прижатая к груди птица остыла, но отлетевшее ее тепло с неприятной липкостью грело еще Колину грудь в том месте, где была прижата птица, притаившись там какой-то теплой опрелостью. Хотелось скорее донести глухаря до дома, подвесить в теплом чулане за лапы, разглядеть его и налюбоваться всласть.

В полутемном доме все еще спали, когда они вернулись, и это показалось таким противоестественным Коле Бугоркову, так обидно было видеть серое убожество кухни, крошки хлеба на грязной клеенке, смятую фольгу из-под плавленого сырка, старые чашки с присохшими на донышках чаинками – остатки торопливого полуночного завтрака, – что в нем сразу будто бы обрушилась какая-то красивая, хрупкая башенка радости, а на ее месте, заполняя всего его без остатка, вспухло тяжелое, сонное равнодушие. Захотелось очутиться дома, удивить маму и соседей своей добычей, услышать их радость.

Глухаря он подвесил за мохнатые холодные лапы, перевязав их веревкой. Попробовал, крепок ли гвоздь, вбитый в бревенчатую стену. И прежде чем лечь спать, зашел еще раз в чуланчик, как бы желая убедиться, что глухарь на месте. А когда проснулся после долгого, но некрепкого сна, сквозь который он порой слышал женские голоса, душа его возликовала опять, и он сразу же почувствовал себя так, будто вчера еще был маленьким несмышленышем, а сегодня проснулся мужчиной. Он подумал с невольным удивлением и радостью, что, если бы Верочка Воркуева согласилась стать его женой и стала бы, он, наверное, с таким же ликованием проснулся бы, увидев ее рядышком с собой. Но тут же отогнал эти мысли, вычеркнул их из памяти и босиком побежал умываться, бриться и собираться в дорогу.

Погода была чудесная! От серых туч не осталось и следа – по небу текли по-весеннему растрепанные перистые облачка, так чисто и ясно обрамленные лучами солнца, что казались золотисто-соломенными и очень легкими, словно это не пар, не влага текла по голубому небу, а легкий пух.

Из скворечника выныривали скворцы, мчались в поле и вскоре возвращались. Беспрестанно кричали петухи, пели жаворонки над лугом, блеяли козы. Лесные и луговые птицы: зяблики, овсянки, зеленушки, трясогузки – вертелись на изгороди, бегали по двору, вспархивали с пугливым попискиванием и опять слетали на землю, отыскивая возле жилья какие-то крохи, ловя в воздухе оживших мух, подкармливаясь возле человека, пока в лесу и в лугах было голодно. Прилетали и осторожные сороки – птицы, по красоте своей не уступающие тропическим сородичам, – блестели на солнце переливчатым шелком иззелена-черных хвостов, сверкали снеговой белобокостью на серой крыше сарая, на войлочно-блеклой, раскрывшейся, голой еще земле и сторожко улетали, без шума и без крика, видимо, весна и солнце вселили в них такую жадность к жизни, что они голосом боялись выдать себя, опасаясь всякого стука и шороха. Опытные, старые сороки, познавшие коварство и хитрость человека, – не то что шумный и любопытный молодняк, выводить который опять наступила для них пора.

Кошка жмурилась на солнце, поглядывая на птичек выцветшими глазами. И когда Коля Бугорков понес к поленнице окоченевшего глухаря, из клюва которого опять стала капать холодная сукровица, кошка побежала за ним, путаясь между ногами, видимо, зная, что и ей сейчас достанется лакомый кусочек.

Среди шумного, живого, прыгающего, порхающего мира красавец глухарь, безжизненно лежащий на ольховых поленьях, являл собой зрелище печальное и скорбное. И когда Коля стал по-охотничьи потрошить его, доставая кишки деревянным крючком, выструганным из еловой ветки, когда он порвал душно пахнущие кишки, из птичьей утробы понесло отвратительной гнилью. Коля, стараясь не дышать, вытягивал толстые, набитые переваренной пищей, зеленовато-бурые кишки и чертыхался, продолжая делать это грязное и необходимое дело.

А глухарь, подрагивая, лежал, раскинув окостеневшие крылья, полуприкрыв мертвые глаза белесой пленкой, закатив их под красные брови. Голова его, с круто, по-орлиному загнутым светло-желтым клювом, выражала холодное, застывшее презрение и гордое равнодушие ко всему на свете. Скрюченные мохнатые лапы, перевязанные льняной растрепанной веревкой, делали убитого глухаря похожим на какого-то несчастного узника, которого и после смерти продолжали мучить и телу которого предстоит претерпеть еще многие унижения. Это никак не совпадало с его горделивым, торжественным выражением, с его совершенно невозможной, нереальной красотой и величием. Кишки, а потом ощипанные перья, куски жареного мяса, обглоданные кости – все это было несовместимо с огромной, сказочной игрушкой природы, с древним жителем леса, предки которого видели Землю еще в те времена, когда человека не было и в помине.

И вся неприглядность, нелепость смерти старой яркой ляльки леса была так очевидна в этот шумный и живой день, что даже Коля Бугорков спешил закончить неприятное занятие и поскорее спрятать с глаз долой убитого глухаря, который всем своим видом выражал, однако, полное равнодушие к человеку, словно был выше всех этих запоздалых угрызений совести, дрожащих рук и брезгливого чертыхания.

Глухарь совсем не собирался умирать на рассвете этого чудесного дня, он готов был подраться с любым соперником, который осмелился бы приблизиться к нему, он был самым крупным, сильным и здоровым самцом из всех обитавших в лесу, он был уверен в бесконечности своей жизни, в силе брачных своих песен, не первую весну покорявших пестро-рыжих глухарок, был с ночи еще полон боевого задора, страсти и один из всех вылетел на ток и запел в это ветреное и пасмурное утро. Не его вина, что живой мир слышит теперь, как пахнут порванные его кишки. Он никому не хотел причинять никакой неприятности, об этом распорядилась по-своему смерть, которой он никогда не знал, хоть всю свою жизнь ощущал ее присутствие и, умирая, так и не увидел в глаза, потому что она пришла, когда он пел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю