Текст книги "Вольная натаска"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
– Что с тобой случилось? – спросил он. – Чего ты психуешь? Целое лето не виделись, а встретил как все равно врага. Ну что ты разорался на меня? С Олежкой, насколько я знаю, все в порядке. Верочка звонила нам, радостная, веселая, а ты… Погода на тебя так действует?
– Разве похоже, что психую? Пожалуй, погода тут ни при чем… Ты ведь знаешь, мы лето в деревне жили. Веру отпустили на два месяца с работы, а я наездами… Там река, лес… Жара была дикая! Олежке нельзя на солнце, мы с ним в дубах гуляли, гамачок ему там подвешивали… Олежка с деревенскими ребятами по очереди качался… Он у меня компанейский парень! Только вот возбудим не в меру. Ему это, сам знаешь, нельзя. Да и гамак этот надоел, слава богу… Сейчас гамаки без этих… без узлов… а в общем, гамак тут ни при чем. Дожди начались, похолодало. Грибы пошли… Ужас сколько грибов! Дубы под дождем мокнут, стволищи их потемнели, трава легла, а дубы, как мамонты под дождем, ушами своими зелеными пошевеливают от удовольствия. Я как дубы увижу старые… Знаешь, есть такие великаны. Растут не густо, прочно, даже ветвями друг друга не касаются. Я как увижу такие дубы, так у меня мамонты вымершие на уме. Ноги видны черные, а сами будто спрятались в зеленой листве. И трава под дождем полегла, словно ее дубы – эти мамонты – ; вытоптали. А пруд мутный, берега, как мыло, скользкие. Не захотел к нам приехать, а я бы тебя карасями угостил. Хорошие карасики – с ладонь… Гамак мокрый, все мокро, все блестит… Грустно и радостно. То дожди, то солнце…
Тюхтин с улыбкой допил коньяк, Сизов сделал маленький глоток, а остаток разлил поровну.
– Не могу, – сказал он. – Ты вот придумываешь себе болезни, а у меня камушки в пузыре.
– Да у меня небось тоже что-нибудь есть, – отмахнулся Тюхтин. – Если пойду к врачам, обязательно что-нибудь найдут. И не спорь, я знаю… Слушай, давай сегодня все-таки напьемся! До чертиков, а?!
– Нет, – решительно отказался Сизов.
– Ты ведь знаешь, я один не могу, а с кем же тогда? Чего-то давно не пил, хочется.
– В другой раз.
– Скучный ты человек, Сизов! – Тюхтин вдруг рассмеялся и продолжал: – Тут меня один таксист насмешил. Говорит… А-а, ладно! – нервно перебил он сам себя. – Что-то он там говорил смешное, хрен с ним… Как он пить бросить пытался… Ребята по рублю скидываются, а он не дает, не буду, говорит. Те ему – жалеешь, мол, рубль. Ладно, дает рубль. А те ему – пошли. Не идет, не пойду, говорит, домой надо. А те ему – жену, дескать, боишься… Идет с ними, пьет минералку, ждет, пока они и его рубль пропьют. Доказывал таким образом, что он не жадный и жену не боится. Ведь до чего компанейский русский мужик! Потом, говорит, надоело рубли бросать и время тратить.
– Типичная историйка. Пример коллективной психологии: а что скажет тот? что подумает этот? – а что скажу я сам о себе, неважно. Что я сам о себе подумаю – мелочь.
– Плохо, что ль?
– Конечно, плохо. Если человек сам себя, свои желания уважать и ценить не может – ничего в этом хорошего не вижу. Если люди тебя не хотят понять, уважить твое право отказаться, так я плюю на таких людей.
– И на меня плюешь?
– Ты же меня понимаешь? – сказал Сизов с усмешкой. – Ты меня уважаешь? Ладно, ты мне зубы не заговаривай. Говори, что у тебя? Я же вижу, ты никак не разредишься. Давай выкладывай все.
Тюхтин грубо и сильно стукнул стаканом по стакану Сизова, вылил в себя крохи коньяка, резко поднялся.
– Пошли отсюда к чертовой матери! – сказал он и, протискиваясь между сидящими за столиками, не дожидаясь Сизова, пошел к двери, шаря на ходу рукой по плащу в поисках болтающегося пояса.
На улице он сказал, поднимая воротник:
– С чего ты взял? Мне тебе выкладывать нечего. Все у меня хорошо. Ты же меня знаешь, если даже будет очень плохо, даже если так случится, то ведь я все равно тебе не скажу ничего. Ты же знаешь, я ж говорил тебе, терпеть не могу свидетелей не только несчастий, но и просто моих неудач… Ну, допустим, нашлась в жизни моей мелочь какая-нибудь медная, какое-нибудь ничтожество, которому руку подать и то противно… Тебе ж неинтересно… У всякого что-нибудь в этом роде… У каждого свой подонок: живет, ходит, нравится женщинам, дует в свои паруса. Думаешь, у тебя их нет? – Он злобно усмехнулся. – Сейчас начальство знаешь как называют? Слышу, тут как-то на стройке два парня про начальника участка: «Бугор уехал?» Бугор… на ровном месте. Вот так. А у меня все в порядке… Слушай, мы с тобой белые люди. О чем может быть речь? Я понимаю границы своих прав и возможностей, стараюсь не поднимать камень, который могу уронить себе на ногу. Но уж тот, который мне под силу, подниму и перенесу куда надо…
– Как Верочка? Здорова?
– Здорова… Черт побери, погода мерзкая. Надо, наверное, зонт купить. Я иногда думаю, люди когда-то носили калоши и зонты. Сухие, чистые ботинки на кожаной подошве, сухие пальто… А? Не дураки были, верно.
Тюхтин проводил Сизова до трамвая – ему тут рядом. А сам заторопился в метро. Машинально бросил двугривенный в щель автомата, с лязгом и позвякиванием тут же высыпались из него пятаки, один из которых он тоже машинально втиснул в другую щель другого автомата; по его одежде скользнул желтый лучик фотоэлемента; наконец он и сам автоматически ступил на ребристую ленту гудящего эскалатора и поплыл вниз, в яркий подземный мир.
В вагоне метро он так же автоматически вперился взглядом в нарядную девушку с лакированными, похожими на парик волосами. На ее лице-маске искусно покоилась продукция наверняка очень известных косметических фирм всего мира.
Эта милая девушка, казалось, была для того только придумана, чтобы снимать усталость и раздражение у людей, смотрящих на нее.
Тюхтин успел заметить, что многие мужчины, как и он сам, любовались ею. У всех у них были блекло-туманные, завороженные глаза младенцев, над потной и душной колыбелькой которых появилась вдруг связка целлулоидовых разноцветных шариков.
Было приятно и грустно смотреть на эту яркую игрушку, на милую гейшу переполненного вагона метро, украсившую собой подземный мирок на колесах.
20
О своем знакомстве с Бугорковым Тюхтин никому не сказал ни слова. Даже Верочка ничего не узнала об этом, хотя Воздвиженская красавица успела сообщить ей с самой доброжелательной улыбкой об очень симпатичном молодом человеке, который разыскивал ее. По описанию наружности Верочка сразу узнала Бугоркова и испугалась не на шутку. Но испуг этот скоро прошел, и она уверилась, что Бугоркову хватило на сей раз благоразумия не заявляться в их дом.
Прогуливаясь без мужа, она однажды пришла на холодный пляж. Горы подсохшего после дождей песка были как будто покрыты серой рябой корочкой, такой непрочной, что она не ощущалась под ногами. Лишь следы на песке, мелкие, маленькие воронки, четко светились на паутинной серости этой корочки, будто дождь принес с собой и вбил в песок небесную пыль.
С улыбкой Верочка прошлась до родника, постояла над его бормотанием и с приятной грустью вспомнила о Бугоркове, подумав при этом, что случайные встречи их кончились как нельзя кстати и хорошо, что они так естественно кончились. Они были приятны ей, приятно волновали, теперь же ей было приятно думать, что на свете живет человек, который почтет за счастье, если она вдруг придет к нему.
Она опять уверовала в себя, как будто до этих встреч с Бугорковым была очень одинока, теперь же объявился человек, или, точнее, какая-то неясная, живительная сила, которая наполнила ее собою.
Только так она и подумала о Бугоркове, решив, что всего этого вполне достаточно ей: иметь в жизни надежную силу про запас. Все же истинные, открытые чувства она с новой энергией направила на мужа: от вины перед ним до тайного торжества своей непонятной победы над ним, своего освобождения от одиночества. То есть она вновь почувствовала себя способной нравиться и быть любимой. За это она и была благодарна Бугоркову, хотя ей и страшно было подумать, что о встречах с ним может узнать муж. Она даже хотела как-то предупредить Бугоркова, найти Лужки, отыскать Колю и очень хорошо попросить его сохранить в тайне все их встречи. Она знала, что ради нее он сделает все. Но не решилась, потому что это слишком волновало ее. К тому же она надеялась на благоразумие Бугоркова, и время подтвердило эти надежды – он, как думала Верочка, тоже не решился на глупость. Увидел их дом, прошел мимо и, может быть, искал с ней случайной встречи, наблюдал за ней издалека, но прийти не решился…
Игрой своего воображения она прятала Бугоркова всюду, где только появлялась сама, и вела себя так, будто он наблюдал за ней – ей всюду чудилось его любование ею. Все это долго еще придавало ей живости, все это вносило в ее душу волнение и украшало внешне.
Даже Тюхтин заметил эту перемену в ней и был молчалив и загадочно задумчив, как никогда. Верочка ловила порой на себе его остановившийся подлобный взгляд, незнакомый доселе. Но не догадывалась о причине хмурого внимания мужа, ни разу не почувствовав сердцем тревоги. Наоборот, ей казалось, что Тюхтин наконец-то опять увидел ее красоту, ее утраченную было живость, а поэтому и смотрит на нее в странной зачарованности.
А Тюхтин, скрывая от нее свои чувства, никак не мог понять одного: кем же был. для Верочки тот, который, по ее словам, навсегда уехал в Ленинград? Значит, она обманула его? Был и тот, и этот, и еще кто-то?
С мрачным удивлением смотрел он на жену, как бы спрашивая ее: «А кто же тогда и какой по счету я у тебя?»
Он начисто был лишен чувства ревности к прошлому. Ни грана зла не испытывал он к жене. Одно лишь озабоченное удивление томило мозг. Мозг, получивший информацию, никак не мог справиться с ней. В сознании все время как будто бы что-то пьяно приплясывало, нарушая привычный порядок, путало мысли и лихо восклицало: «Аи да Вера! Аи да тихоня!»
Как это ни странно, но ему даже начинало казаться порой, что Верочкина тайна каким-то непонятным образом сближала их, в чем-то еще больше роднила, делала Верочку проще, доступнее и понятнее. Он теперь хорошо понимал свою жену и, сочувствуя ей, нисколечко не осуждал. И даже приятнее она ему казалась, когда он бывал теперь близок с ней. Он теперь хорошо знал и чувствовал, что получил от нее вольную, получил право на что-то такое, о чем он пока еще не думал всерьез: право на свою какую-то тайночку, легкую, приятную и ни к чему его не обязывающую.
Он бы и сам не смог никому объяснить сложное это свое состояние, похожее на пьяную радость, но при всей сложности оно как бы позволило ему в супружеских отношениях быть более легкомысленным и не особенно заботиться об утомлявшей его чистоте чувств.
А именно это больше всего устраивало Тюхтина. Как человек практичный, он теперь искал случая подчеркнуть Верочке ненароком трезвость своих взглядов на современную семью, на супружескую верность, которая в конечном счете ни больше ни меньше как просто фарисейство…
И когда поздней осенью в кафе он рассказывал Сизову о лете, о грибах и о мамонтах под дождем, он ничуть не насиловал себя. Он и в самом деле отлично себя чувствовал после того дня, когда прогнал Бугоркова, которого вскоре даже пожалел, великодушно посочувствовав ему в беде…
Все в его жизни складывалось очень хорошо.
До тех пор, пока не стал он сначала с усмешкой, а потом и с раздражением вспоминать чуть ли не каждый день слезы Бугоркова, его прерывистый, сумасшедший бред, выкрики о любви…
Чем дальше отдалялась от него во времени встреча с Бугорковым, тем мучительней и чаще он думал об этом человеке и, как когда-то сама Верочка, спорил с ним, раздражался, не верил ему, обвинял в ханжестве, в бесхребетности, оспаривая свое право жить так, как ему хочется. В чем он только не обвинял его, стараясь, доказать самому себе, что прав именно он, а не Бугорков.
Он притягивал за уши психологию голодного человека, у которого отняли последний кусок черствого хлеба, сравнивая Бугоркова с этим голодным безумцем, для которого нет ничего дороже и вкуснее отнятой корки. И ему удавалось на время избавиться от Бугоркова, от его маниакальной навязчивости, с которой талдычил он о черством куске, не замечая яств.
Однако вскоре эти доводы как бы теряли свою силу и остроту, и Бугорков опять выплывал в сознании какой-то очень цельной и, в общем-то, до отвращения праведной натурой. По разумению Тюхтина, таких людей не было в жизни и не должно быть в наш практичный век, когда от мужчины требуются ум, сила, умение делать дело и зарабатывать деньги. Тогда он начинал думать, что Бугорков, конечно, любопытная, но не вовремя родившаяся личность. Он старался быть великодушным. Но у него это не получалось. Он со снисходительной усмешкой опять притягивал для подтверждения своей правоты массу расхожих мыслей о технической революции, о том, что в торопливый наш век куда важнее и интереснее получать полезную информацию, чем примитивное наслаждение, известное и предкам, низводя Бугоркова до уровня чувственного животного. Он злился и гнал всякие воспоминания о нем.
Но проходило время, и Тюхтина опять не устраивала, не удовлетворяла эта оценка Бугоркова. Он тоже в конце концов понимал, будучи человеком неглупым, что никакая информация, как бы полезна она ни была, не заменит людям ни чувственного, ни духовного наслаждения. Он, черт побери, начинал понимать, что и сам Бугорков своим феноменом, своим присутствием в сознании постоянно, с завидной последовательностью и упрямством посылал в его мозг информацию, которую он не способен был расшифровать. Легче всего было обвинить Бугоркова, этого «козломордого гада», во лжи и фарисействе, в притворстве, в слюнявой сентиментальности. Но он тут же с бешенством вспоминал его старые письма, которые ему прочитывала когда-то Верочка, видел опять его слезы, слышал торопливый и порывистый его полушепот-полукрик: «Прости… Может, это… Может, только это в моей жизни…»
«Что он хотел сказать? – думал Тюхтин. – „Только это в моей жизни“. Что это? Любовь?
Врет, подлец! Конечно, врет – и себе и людям! И что значит – только это? Бабья истерика! А где же все остальное?! Ум, работа, мужество, дело жизни? Где? Все побоку? Обыкновенное фарисейство! Я и раньше подозревал, что онфарисей».
Но брюзгливые эти проклятия не приносили ему освобождения. Они только раздражали его самого, и он готов был обвинить Бугоркова в обыкновенной дурости. Но это было слишком явной натяжкой и никак не вязалось с образом напряженно-страстного человека.
К чести Тюхтина надо сказать, что он сам понимал всю подлость такого примитивного суждения. Он сам себя ненавидел в эти минуты, стыдясь низости своих обвинений…
Этот внутренний спор с человеком, которого он почти не знал, доводил порой Тюхтина до зубовного скрежета. Если бы сам Бугорков узнал или хотя бы почуял, в какие нелепые одежды наряжал его Тюхтин, делая это не из ревности к жене, а из-за несогласия своего с ним, Бугорковым, он крайне бы удивился такому вниманию к своей особе и был бы, конечно, очень польщен.
Тюхтин и сам удивлялся, как много места в его жизни занял этот человек. Гнал его мысленно от себя, топтал ногами, посылал ко всем чертям, но Бугорков был неистребим.
В своем затянувшемся споре с ним Тюхтин бессознательно, нечаянно отторгал от себя, изгонял из своей души и сердца все то, что хоть как-то напоминало ему о Бугоркове.
Невольно это коснулось и его отношений с сыном. Он стал слишком строг, требуя от мальчика беспрекословного и тупого подчинения, доводя его часто до слез своими нелепыми приказаниями съесть какую-нибудь кашу, от которой Олежку уже тошнило. Мальчик плакал с полным ртом каши, Верочка сидела бледная, ненавидя в эти минуты мужа, но боясь ему прекословить при сыне. Олежка тоже стал бояться грозного отца, но, как говорится, большие порядки приводят к великим беспорядкам. Однажды маленький Олежка расплакался, обиженный отцом, и в безумном своем горе крикнул ему: «Не люблю тебя! Дурак!»
Тюхтин сдержался, но несколько дней не разговаривал с несчастным мальчишкой, которого он заставил трижды просить прощения-, доведя ребенка до истерики.
Верочка на этот раз не стерпела. Была гнусная, мерзкая ссора, в ход пошли все обидные слова, какие были в запасе у каждого… Но и в бешенстве ссоры Тюхтин старался быть холодным и адски расчетливым, чтобы нанести жене удар побольнее, хотя ни единым намеком не затронул Бугоркова, своего страшного свидетеля, которого он уже начинал бояться.
Но ссора не расползлась, не растянулась надолго, и на следующий же день мир вернулся в это семейство. Все были снова счастливы, и каждый любил друг друга по-своему. А Тюхтин весь вечер читал Олежке «Серебряное коньки», чего он никогда раньше не делал.
Даже выражение его лица со временем изменилось в худшую сторону – искривилась улыбка, запали щеки, и на них выявились тонко змеящиеся морщины, в глазах что-то погасло, они тоже как будто сморщились в болезненном прищуре. Он весь покрылся налетом какой-то серой скрытности, стал молчалив с Женой, приучив ее не удивляться позднему возвращению с работы, а то и сомнительным ссылкам на затянувшийся до утра преферанс, играть в который он был большой охотник, выигрывая иной раз довольно много денег. Был случай, когда он выиграл восемьдесят два рубля.
Со временем у него образовался прочный круг друзей, помешанных на картах, куда уже не входил Сизов.
Незаметно для самой себя Верочка Воркуева привыкла укладываться спать без мужа, скрывая это по возможности от сына и от родителей, которые, построив квартиру, переселились в Теплый Стан. У нее тоже к тому времени образовалось нечто похожее на кружочек, и она тоже порой уходила на весь вечер из дому, оставляя Олежку на попечении дяди Андрея, который нянькался с ним, как старый дядька при барчуке.
«Ну как живы, братцы?» – спрашивал иногда Сизов, появляясь из небытия. «Где сам?» – спрашивал он у Верочки, если Тюхтина не было дома. «Где сама?» – если дома не было Верочки.
«У нее свои друзья, – отвечал Тюхтин. – Тебя это удивляет? Странно. Не будь ханжой!»
«У него свои друзья, – отвечала Верочка. – У меня свои. Ты знаешь, а нас это вполне устраивает. Я уважаю его право на личную жизнь. Чего ж в этом плохого? Наоборот, по-моему, все очень хорошо. Большую часть времени мы вместе, ты что! Просто так совпало, что ты приходишь, а то меня, то его нет… Да брось ты глупости говорить!»
Со временем Сизов вообще перестал приходить в этот дом, если его не звали. А звали его теперь очень редко.
У Тюхтина появилась молоденькая женщина, о которой, конечно, не догадывалась Верочка, но о которой знали все друзья его круга. Она как будто бы и не нужна была Тюхтину, он не любил ее, но её однокомнатная квартира стала для него тем местом, где он забывал обо всем на свете, отдыхал, как он говорил друзьям.
Верочка Воркуева страшно бы поразилась и не поверила, если бы ей сказали о женщине, хотя порой она и допускала такую возможность, оставаясь в одиночестве. Но как тяжело и безнадежно больная не верит до конца в свою роковую болезнь, так и она уверяла себя, что ничего страшного не происходит: просто язва, просто кашель, просто невралгия… Она-то уж знала своего Тюхтина! С некоторых пор она вообще считала его холодным и очень спокойным человеком, не наделенным природой мужской страстью и силой.
В квартирке же на окраине Москвы Тюхтин как бы старался доказать обратное. Его друзья, зная об этой связи, не придавали ей никакого значения, самым искренним и приятнейшим образом улыбались Верочке, пили за ее здоровье, за счастье семьи, за Олежку, искренне любя и Верочку, и ее мужа, и Олежку, и все они очень бы оскорбились, взорвались бы в негодовании и даже полезли бы в драку, если бы их кто-нибудь назвал лицемерами. И что самое удивительное – они были бы по-своему правы в искреннем возмущении, потому что никто из них никогда не испытывал подлинной любви. Они слышали о ней, но не верили в нее, ибо не знали. Просто не знали! Природа не наделила их этим чувством. Ну просто обошла, как обходит дождевая туча выгорающие в пересохшей земле растения. Что же тут поделаешь! Судьба! Они не верили даже, что это иногда случается с людьми, живущими с ними рядом…
Наверное, поэтому такие люди ищут себе подобных и объединяются друг с другом, инстинктивно видя в этом спасение, утверждаясь на примере других в своей собственной правоте. Им охотно помогают женщины, тоже обойденные природой. В этом мирке укороченных чувств каждому живется совсем не плохо! Они даже не подозревают о своей беде. И нельзя их в этом винить, как нельзя винить человека за то, что он не умеет петь тенором. Ну просто не может и не поет!
Тюхтин не случайно избрал этих людей своими друзьями. Теперь с их помощью он легко избавлялся от назойливого Бугоркова, от его слез и писем – он рассказывал о нем своим приятелям, и они вместе смеялись над ним.
Он наконец-то нашел верное средство.