Текст книги "Вольная натаска"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
21
К несчастью или счастью, об этом ничего не знала Верочка Воркуева. Со стороны семья их выглядела вполне благополучно. И именно к ним как к высшим судьям и защитникам пришла Анастасия Сергеевна перед тридцатым Днем Победы жаловаться на мужа, обливаясь слезами и мучаясь ужасно. Именно перед ними оправдывался и тоже искал защиты растерянный и обескураженный Олег Петрович, с глубокой тревогой в душе объясняя им, как все было на самом деле, и уверял их, что он невиновен перед Настенькой.
А случилось вот что: из Омска пришло письмо на имя Олега Петровича от какой-то Шаповаловой Александры Андреевны. Он распечатал конверт и, недоумевая, стал вслух читать при жене, с каждой строкой, с каждым словом понимая, что письмо из далекого прошлого, от дорогой и полузабытой Шурочки, санинструктора роты, которую ранили при нем и при нем же увезли в медсанбат и с которой он спустя год в читинском госпитале встретился за обеденным столом: она, выздоровев, но еще не окрепнув, работала на раздаче, а он только начал ходить после ранения…
Чем дальше читал он это письмо, тем труднее ему становилось читать вслух, питому что Шурочка, нашедшая его после стольких лет, изливалась ему в такой нежной любви, так много восторженных восклицаний было в письме, что Воркуеву становилось не по себе под пристальным взглядом жены. Он глупейшим образом улыбался и, отвлекаясь от письма, говорил своей Насте:
– Елки-палки! Эта ж наша Шурочка! В роте у меня санинструктором была, представляешь?! Такая девчушка хорошенькая… Ребенок совсем! От нее письмо-то. Вот чудеса!
Анастасия Сергеевна, видя страшное смущение мужа, с затаенной тревогой, с коварной какой-то, бледной улыбочкой требовательно приказывала:
– Читай, читай… Шурочка! Что-то ты никогда не рассказывал об этой Шурочке…
– Да ты чего? – спрашивал Воркуев, стараясь изобразить на непослушном лице удивление.
– Читай!
Шаповалова Александра Андреевна, закончив свое письмо не совсем подходящим воспоминанием о том, как она встретила его в Чите и каким родным он стал для нее человеком, назначала ему свидание возле Большого театра в День Победы.
– Ну вот и спасибо! – бешеным сипом выдавила из себя Анастасия Сергеевна. – Дожила и я до светлого праздничка! Вот и живи с ней! А я тебя… Я видеть тебя и знать не хочу! ТЫ и не рассказывал о ней никогда, потому что она была твоей женой… Бросил ее, а теперь вот так тебе и надо! Я очень рада! Поздравляю вас, Олег Петрович, с законным браком! Подлец! Ах, господи! Какой подлец! И я прожила с ним столько лет…
Олег Петрович тоже побледнел и выпалил ей во всю глотку:
– Замолчи, дрянь! Как ты смеешь?! Я ее и пальцем не тронул!
– Да знаю я этих фронтовых подружек! – закричала визгливо и очень неприятно Анастасия Сергеевна, пускаясь в слезы.
А Воркуев не сдержался и ударил ее по щеке, тут же бросившись к ней с испугом просить прощения. Но было поздно.
Анастасия Сергеевна, ахнув от удара, прикрыла лицо руками, а когда к ней кинулся муж, умоляя простить его, сказала ему неожиданно спокойным, чужим голосом, сдавленно-низким баритоном:
– Мне все ясно…
– Милая, прости, я нечаянно… Но ты тоже, – торопливо объяснял ей Воркуев. – Ты тоже! Разве так можно? Это ж мой фронтовой товарищ… Девочка еще совсем… Что ты! Ничего у нас ней не было и не могло быть! Скажешь тоже – жена! Какая жена! Мы ее все любили, и никто не посмел бы тронуть ее… У нас с ней…
– Замолчи. Мне все ясно.
– Да что тебе ясно? Ну вот девятого мая вместе пойдем, ты увидишь… Ты у нее сама спроси… Она тебе все расскажет. Ей-то ты поверишь?
Но Анастасия Сергеевна вопреки всякой логике кипятила в душе ненависть к мужу, впервые в жизни не веря ни единому его слову, в полной опустошенности слыша только собственные слезные восклицания: «Ах, какой подлец! Негодяй! Имел жену и скрывал от меня! Ах, мерзавец!» Никакие доводы мужа не могли поколебать ее, зашедшую в какой-то темный тупичок, из которого как будто не было выхода.
Воркуев, отчаявшись, снова накричал на нее и снова готов был ударить упрямое и тоже вдруг ставшее ненавистным, плачущее, некрасивое, гнусное существо.
Ссора их перешла все границы и, как все ссоры между мужем и женой, была отвратительна. В ход шли слова, которыми каждый хотел как можно больнее ударить друг друга, унизить, оскорбить. И со стороны казалось, что этих людей ничто уже не в силах будет объединить в жизни, примирить. Все было опошлено, испоганено, брошено в грязь под ноги, истоптано и умерщвлено. Ни о каком пути назад не могло идти речи.
Анастасия Сергеевна ни за что не хотела простить мужу предательского, жуткого смущения, какого она еще ни разу не видывала на его лице, и, конечно же, пощечины, а Олег Петрович не мог простить жене тупой бабьей ревности к святая святых его юности – ревность эта казалась ему кощунственной, и он чувствовал себя совершенно правым. В то время как Анастасия Сергеевна низводила мужа до уровня лживого пошляка, бросившего когда-то первую жену. Она так накручивала на свою душу эту идею, так страдала от ненависти к нему, что порой ей начинало казаться, будто у Олега и той женщины есть и ребенок, о котором даже Олег мог ничего не знать. Иначе с чего бы это стала его разыскивать после стольких лет какая-то санинструктор!
Накричавшись, измучившись и устав от взаимных оскорблений, обессилев, супруги наконец умолкли. Анастасия Сергеевна, тщательно вымыв лицо, смотрела с состраданием на себя в зеркало, на распухшие, красные веки, несчастно горящие глаза и, не в силах оставаться с мужем в одной квартире, начала пудриться, причесываться…
А Воркуев тем временем мылся не в ванной, а на кухне и тоже не мог оставаться с женой под одной крышей. Оделся, хлопнул дверью и вышел на улицу.
Был уже поздний час. Холодная, не просохшая после снега, жидкая земля резко пахла глиной. Редкие прохожие шли по бетонным мосткам от автобусной остановки.
Воркуев прошелся до опушки рощицы, слыша чавкающие свои шаги, и вдруг заторопился к дому, решив с блаженной радостью на душе во что бы то ни стало помириться с женой.
Вся их ссора показалась ему сплошным недоразумением, и он, как всегда уверенный, что будет прощен, чуть ли не со смехом отбросив только что жившее в нем раздражение, злость и мстительное желание переночевать на вокзале, взбежал к себе на этаж.
Но Анастасии Сергеевны дома не было. Хорошо еще ключ оказался в кармане.
Воркуев прождал больше часа, вновь ненавидя ее и беспокоясь за нее, сидел не раздеваясь на стуле, прислушиваясь к шагам за окном и на лестнице, выходил на улицу и опять возвращался.
Ах, как он злился на нее в эти мучительные минуты! И как боялся за нее! Никогда еще в жизни ссоры их не затягивались так тревожно надолго. Никогда еще в жизни, казалось, он не ощущал в душе такого тоскливого одиночества. Все, что до сих пор имело в его жизни какую-либо ценность, что недавно волновало его, заботило, заставляло задумываться, радоваться или огорчаться, – все это нестерпимой душевной болью переполнило его, сверля мозг и сердце одной лишь заботой: увидеть скорее Настеньку, помириться с ней и доказать, что никакой «фронтовой жены» у него не было…
И как ни обидно было сознавать, что ему придется доказывать недоказуемое, то есть он будет доказывать, что белое есть белое, человеку ослепленному, он все равно мечтал о той минуте, когда это будет возможным.
Он уже не на шутку стал волноваться за нее. Время приближалось к одиннадцати, а пустынная в это время окраина Москвы, потемки черных пустырей были далеко не лучшим местом для ночных прогулок.
Он долго не мог поверить, что она решилась поехать к дочери, его пугала и эта возможность, но уж лучше бы она поехала к Верочке, думал он, хотя и не знал, как быть ему самому: ждать ли ее дома или ехать следом за ней.
Но он все-таки поехал, чувствуя всю неловкость своего положения, веря и не веря, что она сейчас у дочери, боясь напугать своим поздним появлением, всполошить и Верочку и ее мужа, если Насти не окажется там. Пропала жена! Дикое положение… не заявлять же в милицию, черт побери!
Кажется, не было на свете человека несчастнее Воркуева, ехавшего в полупустом вагоне метро, жалевшего к тому же еще о том, что забыл оставить жене записку. Настя все-таки могла и не поехать к дочери, а вернуться наконец домой. И что тогда?
Александра Андреевна Шаповалова и представить себе не могла бы, какой переполох она вызвала своим добрым письмом в семье Воркуевых.
Олег Петрович, прежде чем войти в дом, прошел во двор и взглянул на окна: они ярко светились в темноте ночи – Анастасия Сергеевна была у дочери.
Нет, она не хотела его видеть, не хотела ни о чем говорить с ним, снова плакала, вызывая жалость у дочери и гневные взгляды, которыми та мерила вконец растерявшегося, несчастного отца.
– Уйди, – говорила Верочка отцу. – Уйди, на кухню и посиди там…
Вместе с Воркуевым вышел на кухню и Тюхтин, который тоже был возбужден, хотя и скрывал это нервной зевотой.
– Что случилось-то? Какое письмо? – спросил он у тестя, выражая крайнее удивление на лице.
– Какое, какое! Обыкновенное письмо, черт побери… От моего санинструктора, Шурочки… А она приревновала неизвестно к чему… Теперь эта истерика. С ума сойти можно! Раненная тоже была, в госпитале опять встретились… В общем, – говорил Воркуев, морщась как от боли, – обыкновенно все… Вспомнила, нашла, написала по адресу, который нашла, что замуж не вышла, живет одна и вообще… Она на волоске от смерти была… Пуля ей височную кость задела, изуродовала лицо… А человек она чудный! Вот и вспомнила…
Тюхтин усмехался, слушая Воркуева, и, кажется, ничего не понимал. Он опять спросил:
– Ну а что же Анастасия Сергеевна-то так расстроилась? Вы бы ей все рассказали, раз она так переживает… Хотя это, конечно, странно.
– Конечно, странно! – подхватил Воркуев. – Ну а что говорить? Она ничего слушать не хочет… Главное, ничего ведь не было! Была война и эта девчушка… Она тогда еще девчушкой была! Шалели ее, да… А как же не жалеть? С мужиками, с парнями в окопах… Господи! Любили, конечно, ее, а когда ее ранило, чуть не плакали, думали, не выживет – висок все-таки… Обидно теперь слышать… глупость эту…
Пришел на кухню и сосед. Воркуев и ему все рассказал, находясь в таком отчаянии, что слезы порой сдавливали его голос и он с трудом справлялся, с этой болью, повторяя как заклинание:
– Главное, ничего ведь не было! Всякое бывало, а тут – ну ровным счетом ничего! Просто добрая душа вспомнила обо мне, нашла и написала. Вспомнила, понимаешь! Это ж такой человек, Шурочка наша.
Говорил он с надеждой и так смущен был при этом, так серьезен и тревожен был его болезненно-страждущий взгляд, что и Тюхтин и Андрей Иванович, конечно же, верили ему, молчаливо осуждая Анастасию Сергеевну.
А в это же самое время Анастасия Сергеевна впервые в жизни жаловалась дочери на мужа, скрывая лишь про его пощечину, плакала, раздражая докрасна слизистую глаз, носа, губ, являя собой распухшее, мокрое, горячее и жалкое существо, совершенно непохожее на прежнюю Анастасию Сергеевну.
Жалость дочери, ее сочувствие еще глубже погружали Анастасию Сергеевну в какую-то горькую, но, как это ни странно, приносящую облегчение безысходность. Казалось, будто бы она нарочно решила выплакаться наконец-то за многие годы, за все обиды, которые причинял ей муж, и рада была теперь, что плачет и что ее жалеет взрослая и все понимающая дочь.
Но пришло время и ей успокоиться, или, вернее, перестать лить слезы. Она даже попросила у дочери прощения «за беспокойство», как она выдавила всхлипывая.
Верочка гладила седеющую голову матери и, наплакавшись с ней вместе, думала теперь, что пришла пора помирить ее с отцом, ненавидя его в эти минуты.
Парламентером вызвался быть Андрей Иванович, который мрачно сказал:
– Ладно, матросы. Пора кончать, спать надо.
И повел безвольного и глупо улыбающегося, седого «матроса» в комнату.
К счастью, он попал именно в тот момент, когда женщины вдосталь наплакались и сложилась благоприятная ситуация для перемирия.
Анастасия Сергеевна отвернулась к стене от мужчин, терпеливо выслушала мужа, который даже осмелился мягко упрекнуть ее в жестокости, прося у нее прощения при этом, и высказал радостно прозвучавшее недоумение по поводу ее слез, прибавив при этом:
– Ты меня прости, но нельзя же так реагировать (он чуть было не сказал – ревновать) на письмо фронтового товарища… Это просто мой товарищ. Ты хоть это-то понимаешь теперь?
Анастасия Сергеевна глухо отозвалась:
– Я-то понимаю… А сам-то ты?
И тут вступили на два голоса Верочка и Тюхтин, уговаривая их не валять дурака, помириться, поцеловаться и никогда больше не ссориться. А сосед, видя, что дело идет на лад, махнул рукой и, не попрощавшись, ушел спать.
– Оба вы не правы, – говорил Тюхтин.
– Нет, я считаю, что каждый из вас прав по-своему, – говорила Верочка и удивленно смеялась, уже ничего не понимая, не в силах осознать причину ссоры родителей, все больше запутываясь в своих догадках и разгадках. – Папа! – говорила она. – Ну подойди к маме, обними ее и поцелуй.
Анастасия Сергеевна, чувствуя неловкость положения, первая посмотрела в глаза мужу, и на ее распухшем, безобразном лице родилась очень застенчивая улыбка.
– Ладно, Верочка, – сказала она вяло. – Это уже слишком.
Но ей смешно было не оттого, что их мирили как маленьких, а оттого, что вдруг почувствовала она себя виноватой перед мужем и поняла, что все уже простила ему, хотя ей и самой неясно – что же это все: пощечина, письмо, его смущение, ее слезы? Или же все – это вообще все, что было плохого у них в жизни и что наконец-то переполнило ее неожиданно и обернулось ссорой?
Во всяком случае, она чувствовала себя виноватой: ссора их стала известна дочери, зятю и даже «матросу», на участие которого она уж никак не рассчитывала.
Воркуев, увидя улыбку на лице Настеньки, бросился к ней и стал ее целовать, приговаривая в каком-то восхищенном возмущении:
– Ну, ты дурочка! Ей-богу, дурочка! Довела и себя, и меня, и детей черт знает до чего! Господи! Какая же ты у меня дурочка… Ну поцелуй меня, слышишь? Не потом, а сейчас, сию секунду… Поцелуй и прости…
Когда же она дотронулась губами до его щеки, он сразу присмирел и, с благодарностью посмотрев на нее, оглянулся и, не увидев дочери и зятя в комнате, нежно, как только мог, сказал ей:
– Я не могу без тебя. Понимаешь? Вез тебя я пропаду.
Верочка с мужем оставили «стариков», уйдя на кухню, и неловко молчали, точно прислушивались, как шумит в тишине голубой огонь под чайником, точно это сейчас больше всего остального занимало их. Они так и не сказали друг другу ни слова о том, чему были свидетелями, делая вид, что ничего ровным счетом не произошло, как бы соревнуясь друг с другом в хладнокровии.
– А где мы положим их спать? – спрашивал Тюхтин. – На полу?
– Придется нам, наверное, на полу, на матрасе, а их на кровать. Подай мне чай…
– А где он?
– В шкафчике… Где же еще ему быть?
Оба они чувствовали тягостную неловкость друг перед другом, и каждый из них, томясь в безделье на кухне, не мог никак решиться вернуться в комнату, точно там их ожидало неприятное какое-то зрелище – объятия обезумевших от счастья примирившихся родителей.
– Ты долила воды в чайник?
– Да. Надо еще подождать… пусть настоится покрепче.
Они услышали, как отворилась дверь комнаты и как в прихожую вошли Олег Петрович и Анастасия Сергеевна, о чем-то шепотом переговариваясь.
А через некоторое время они заглянули в кухню уже одетыми и стали прощаться с ними.
– Как?! – воскликнула Верочка. – Вы совсем с ума сошли! Уже два часа ночи.
– Мы на такси, – отвечала ей Анастасия Сергеевна, щуря в улыбке распухшие глаза.
– Мы на такси, – вторил ей Олег Петрович шепотом. – Или пешочком… к рассвету доберемся. – И лицо его расплывалось в блаженной улыбке.
– Это несерьезно, – возражал им Тюхтин. – Вам ведь завтра работать?
– И вам тоже, ложитесь скорее спать, а на нас не сердитесь. Я завтра тебе позвоню на работу, – говорил Воркуев. – И тебе тоже. С утра. Ладно, не ругайте нас, и… мало ли чего не бывает! А девятого мы у вас, как всегда…
И они ушли, осторожно, без стука прикрыв за собою входную дверь.
В эту ночь Верочка никак не могла уснуть, думая о том, что они с Тюхтиным еще ни разу не ссорились всерьез. То ей казалось, что именно так и нужно жить мужу и жене, а то ей как будто бы чего-то не хватало в жизни…
– Ты чего не спишь? – спросил у нее Тюхтин, который только что сладко храпел, но вдруг проснулся в какой-то тревоге.
– Слушай, а почему мы с тобой ни разу не поссорились? – спросила Верочка с бессонной усмешкой.
– Потому что на эту блажь надо иметь время и энергию. Я тоже, конечно, хотел бы расслабиться, но это слишком большая роскошь.
Верочка хотела сказать ему: «Ты так говоришь, будто мы нищие, а они богачи, купающиеся в роскоши». Но ей стало скучно и захотелось спать.
– Может быть, – сказала она со вздохом. И уже в полудреме вспомнила крутые горы песка и восторженное, солнечное сияние бегущей, искристой, улыбчивой реки… Она частенько теперь засыпала, представляя себе эту поблескивающую в памяти картинку. Но, странное дело, при этом она никогда не вспоминала о Коле Бугоркове, хотя он незримо присутствовал всякий раз, точно был весь растворен в сиянии реки, в солнечном блеске и бормотании ключевой воды… Картинка эта успокаивала ее, и Верочка словно бы в каких-то тайных, неосознанных надеждах на что-то неясное засыпала.
Однажды ей приснился сон, будто бы она была близка с мужчиной, которого не могла запомнить, или, вернее, которого как бы и вовсе не было, но близость была так неожиданна и приятна, что она весь день жила под впечатлением греховного сна, чувствуя при этом неприязнь к мужу и беспокойство. И думала весь день о лете и о Воздвиженском.
Она не знала о том, что умер старик Бугорков и что дом его заколочен. А Клавдия Васильевна, похоронив мужа на Воздвиженском кладбище, переехала жить в большое село на шоссейной дороге…
Умер старик тихо. Последние свои дни он лежал в чулане, будучи уже не в силах взбираться на печку. Было еще тепло, – хотя и приближалась осень.
Клавдия Васильевна ушла на огород подкапывать картошку к обеду, а внучке, гостившей в Лужках, наказала сидеть возле дедушки. Она-то чувствовала, что конец близок, и не отходила сама от мужа. Внучка тоже знала, что дедушка умирает, но, не понимая еще, что такое смерть, не боялась и не жалела деда. Клавдия Васильевна сказала ей, что, если дедушка застонет или позовет, чтоб она тут же кликнула ее. Но когда, нарыв картошки, вернулась, Александр Сергеевич был уже мертв, а внучка играла на полу как ни в чем не бывало. «Что же ты, ах ты господи, не позвала-то меня? Умер ведь дедушка-то твой!» – сказала в слезах Клавдия Васильевна. А внучка ей ответила без без всякого испуга: «Нет, у него глазки открыты… Вон… открыты глазки…»
Ничего этого Верочка не знала, и смутные ее надежды, на самой ей неясное продолжение чего-то неопределенного были напрасны.
Собственно, у нее и не было никаких надежд, она ничего не ждала от новых встреч с Бугорковым, ей просто хотелось еще хотя бы раз пережить все то, что осталось в ее памяти солнечным сверканием, огромной и доброй улыбкой…
Этим она и жила, хотя и понимала с грустью нереальность своих мечтаний.
Девятого мая в старых комнатах Воркуевых был, как обычно, накрыт праздничный стол, и среди привычных гостей, собиравшихся здесь всегда, сидела за этим столом неузнаваемо состарившаяся Шурочка. Слезы у нее стояли так близко, что трудно было отличить улыбку на ее лице от гримасы сдерживаемого плача. Вмятина на виске возле глаза придавала ее лицу страдальческую печаль. Глаз с какой-то обнаженной исковерканной нежностью и тоскою смотрел на мир, будто бы сильно косил… И казалось, Александра Андреевна сама еще не успела привыкнуть и стеснялась своего взгляда, отводила глаза в сторону или опускала их. Другой же глаз был живой и веселый. Оттого, видимо, и создавалось впечатление, что Шурочка как бы все время находилась на грани слез и радости, шутила ли она или говорила что-то серьезное, вспоминая войну.
Анастасия Сергеевна была бесконечно внимательна к ней, ловила каждое ее слово, старалась угодить во всем. Шурочка называла ее просто по имени – Настей и тоже испытывала к ней добрые чувства. Анастасия Сергеевна даже выпила с ней рюмку водки.
Не пил за столом один лишь Воркуев. И как ни уговаривала его Шурочка «хоть бы одну стопку за Победу», он был неумолим. Даже Анастасия Сергеевна, легко опьянев, выразительно и молодо поглядывала на него и тихо подсказывала:
– Ну выпей одну… От одной ничего не будет…
А он хмурился в веселой раздумчивости и просил гостей не обращать на него внимания.
– Пейте, братцы, – говорил он. – Я с вами… Честное слово, я не могу! Но я с вами все равно! Настенька моя в жизни в рот не брала, а сегодня вместо меня с вами выпила… Она выпила, а я пьяный… Я очень пьяный бываю в этот день и без вина. А сегодня – тридцать лет. Мне нельзя… Ну не мучайте меня своими просьбами, прошу вас, братцы…
И «братцы» оставили его в конце концов в покое.
Никто никогда не видывал Анастасию Сергеевну такой счастливой и веселой, какой она была в этот День Победы. Кроме Шурочки, все понимали причину ее радостного смеха, улыбок и даже песен, которые она запевала и пела громче и азартнее всех. Понимал это, конечно, и сам Воркуев и, любуясь женой, был торжественно светел в этот день. А Шурочка думала, конечно, что Настя всегда такая веселая и что Олегу Петровичу повезло с женой. И она была недалека от истины, думая так об Анастасии Сергеевне и о своем бывшем ротном.
В этот день перепил только Тюхтин. Мрачный и злой, он, к счастью, онемел от алкоголя, ему отказывал язык, и он лишь взмыкивал порой, невразумительно требовал что-то, пока силы не оставили его и он не заснул.
Верочка, очень расстроенная поведением мужа, уложила его спать на диване, вернулась к столу и с некоторым усилием улыбнулась, а улучив минутку, потихонечку сказала отцу:
– Это вроде эстафеты какой-то получается! Тебе не кажется, что он опьянел, потому что выпил твою долю? Ты, папочка, сачкуешь, а он напился… Очень хорошо!
Она сказала это со смехом, но все-таки злой упрек прозвучал в ее голосе.
– Вер, ничего! Пусть, – ответил Воркуев с искренностью каящегося человека. – Ничего страшного! Ты его держишь в таких рукавицах, что если разочек и напился, это ничего… Все хорошо будет. У вас, милая, все хорошо! Мы с мамой всегда радуемся за вас. Ты уж его прости! И меня тоже… Это я маме обещал не пить сегодня. Видишь, какая она у нас хорошая сегодня! Все хорошо! Пейте, братцы, я с вами! Сегодня можно! – крикнул он расшумевшимся гостям. – За победу!
В этот день Воркуев был счастлив вдвойне: за Настеньку и за себя. Он даже не рассказывал свои старые истории, не вспоминал о боях и ранениях. Вспоминала об этом сегодня Шурочка. Ему же порой слезы застилали глаза, когда она вспоминала и о нем. Он готов был расцеловать саниструктора, которая ничего не забыла и хорошо помнила своего ротного.