Текст книги "Вольная натаска"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
И все-таки опять наступал День Победы…
Ночные его буйства были хоть и бессмысленны, но, что бы там ни говорили о Воркуеве, им что-то все-таки руководило в эти мрачные часы. Скорей всего это было неосознанное, гипертрофированное чувство брошенности, оставленности, которое такой обидой перепахивало ему душу, такою тьмой заливало глаза, что он на Настеньку свою кричал, как на недруга, словно бы это она была виновата в том, что о нем, как казалось ему в эти минуты, забыл весь род человеческий, и в первую очередь, конечно, жена. А ей этого он никак не мог простить. В опьяненном, взбудораженном, мерцающем сознании эта идея забытости становилась навязчивой. Иначе трудно объяснить все те проклятья, которые сыпались на голову бедной Анастасии Сергеевны, верной и любимой жены, его второго «я»…
Впрочем, сам Воркуев иногда говорил Анастасии Сергеевне, что он не на нее, а на самого себя кричит, потому что они с ней настолько сроднились душами, что она – это он, а он – это она.
«Я себя в тебе вижу и ору на себя. Я кажусь себе большущим неудачником и проклинаю себя за то, что повел тебя по жизни, и тебя, прости ради бога, ненавижу за то, что ты рабски согласилась идти со мной. А куда я тебя привел? Обещал полмира, а забываю даже купить цветы на день рождения, в день свадьбы тоже… Разве не Так? Мне иногда кажется, что ты все еще чего-то ждешь от меня, на что-то надеешься, все еще мечтаешь, что озолочу тебя, одену в меха, повезу на всякие там побережья слушать цыган, „жить роскошно и богато“. Но я-то знаю, не будет ничего этого. И проклинаю себя».
Трогательное это признание жалостью отдавалось в сердце Анастасии Сергеевны, она плакала и, целуя его солеными губами, говорила, что ей ничего от него не надо, лишь бы он был живым и здоровым и всегда любил ее.
Вот в такой семье вырастала Верочка Воркуева. В семье погодков – девятнадцатый и двадцатый, – на долю которых досталась тяжелая и тревожная жизнь: разруха после гражданской, голод, карточная система, война, незадолго до которой каждому из них, еще не знавших друг друга, было по шестнадцать и семнадцать лет, и, казалось, вот-вот должно было что-то произойти в их жизни такое, после чего будут понятны и объяснимы все те невзгоды, которые выпали на долю их семей.
«Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая…» Шипящая патефонная пластинка, шаркающие в танце пары… «Парень кудрявый, статный и бравый, что же ты покинул нас?..» Эти песни, как отметины острого счастья, врезались в память с довоенных прохладных и теплых вечеров в Сокольниках и ЦПКиО. И еще: «Утро красит нежным светом…»
Первое мая, утренний солнечный холод, чисто выметенный, умытый двор, толпы на улице…
«Парень кудрявый, статный и бравый…»
А парень-то, оказывается, был влюблен, а потому и покинул всех девушек, которые тоскуют без него. Да к тому же еще «ранней весною в армию идти служить». А девушки влюблены в него и взглядов не сводят «с карих и лукавых глаз». А он, как в той неаполитанской «Скажите, девушки…», просит передать ей, чтоб она ждала его. «Вместе я хочу с ней быть», – говорит грустный парень.
Ах, как любил и любит до сих пор эту песню Олег Петрович Воркуев! Мурлычет себе под нос ее мотивчик и пребывает в эти минуты в блаженнейшем состоянии. Он даже писал однажды на Апрелевский завод, чтобы выпустили пластинку с этой песней, но ответа не получил.
Женился Воркуев в двадцать шесть лет, познакомившись с Настей на танцах перед началом сеанса в «Ударнике». Она была тогда в расклешенной плиссированной юбке и в хромовых офицерских сапожках, на крутые волны ее волос была наброшена тоненькая сеточка с белыми снежинками, а губы ярко накрашены.
Они танцевали танго, смотрели друг другу в глаза и смущенно улыбались, словно бы все уже знали наперед – знали о первом поцелуе, пропахшем губной помадой, о первой стыдливой и неловкой ночи и о праздниках Победы… Всё знали! В зале они умудрились усесться рядом, поменяв билеты, смотрели трофейный немецкий фильм, ничего не видели на экране, а только чувствовали прикасавшимися плечами тепло друг друга. И у каждого из них прихватывало вдруг дыхание от этого очень осторожного и головокружительного полукасания.
Верочка Воркуева вряд ли догадывалась о тех нежнейших чувствах, которые испытывал ее «папочка» с тех пор, как узнал будущую свою жену. У нее было много подруг и не было ребят – не вернулись. И казалось бы, чего уж тут беспокоиться! Один жених на сотню обездоленных. Но сколько же бессонных ночей пережил Олег Воркуев, как коротки были вечера и бесконечны дни…
На свадьбе почти не было мужчин. Подруги плакали, поздравляя. До сих пор многие из них коротают ночи в одиночестве, состарившиеся и давно уже потухшие, пеплом подернутые женщины, которые никогда не забывают поздравить свою счастливую Настю с днем свадьбы.
«Будь ты проклята! Ты пойми, я давно не люблю тебя… Пойми! Я завтра же уйду от тебя к их матери! Ты мне противна со своим нытьем! Я давно хотел тебе это сказать. Завтра же… Нет! Сегодня же, сейчас – уйду. Уйди от меня, не прикасайся ко мне!»
«Милая, прости меня, если можешь. Сделай божескую милость – прости. Я не могу без тебя. Я люблю тебя… никто никогда так не любил и не будет никогда любить. Прости, пожалуйста, Настенька. Я обещаю тебе никогда больше не пить… Вот увидишь – никогда. Только прости. Я очень виноват перед тобой! Я понимаю… Но прости».
Два полюса необузданной русской души. Где же предел? Когда же прославленное благоразумие возьмет верх над твоими страстями? Придет ли это время? Сколько еще поколений должно натерпеться, намучиться? Какое же сердце нужно иметь, чтобы простить твою тьму и увидеть свет! Какое терпение! Не легче ли махнуть рукой, плюнуть в бесстыжие глаза: пропади ты пропадом!
«Я верю тебе» – вот и весь ответ.
Холодно становится, зажигаются окна, уже не хватает дневного света.
«Не надо» – вот и вся твоя просьба.
Наступает ночь.
Молчание и слезы. Крик.
Что же дальше?
«Прости…»
«Я верю тебе…»
Веда и счастье – все перемешалось в растрепанной душе.
2
Верочка Воркуева взяла от своих родителей, казалось, все самое лучшее, и они не могли нарадоваться на нее и нахвалиться ею. Но в семнадцать лет, когда ее мать в том же возрасте танцевала фокстроты под патефон и ни с кем еще не целовалась, даже под ручку ни с кем не ходила, что по тогдашним временам уже кое-что значило, Верочка Воркуева стала женщиной, хотя никто, кроме, разумеется, некоего Коли Бугоркова, не узнал об этом. Впрочем, до поры до времени…
Я не буду рассказывать, как все это произошло и как обошлись без последствий две эти сумасбродные встречи на даче, или, вернее, в домике на садовом крохотном участке под Москвой. Скажу только, что никаких особых достижений не было.
Она, конечно, хотела покончить жизнь самоубийством и долго обдумывала, как это лучше сделать. Но победило любопытство, желание увидеть себя мертвой в гробу, оплакиваемой несчастными родителями и, разумеется, краешком глаза хотелось увидеть кающегося Бугоркова, его слезы и отчаяние. А главное, хотелось узнать, что бы он стал делать дальше. Она понимала, что он безумно влюблен в нее и готов на все, хотя для нее он был в некотором роде просто друг… И все-таки…
Когда это случилось, когда она вдруг подумала, что «по дружбе» может родить ребенка, ей стало безумно страшно, она прогнала прочь Бугоркова, который ничего не мог и не хотел понять, и, рассказав обо всем самой близкой своей подруге, стала в постоянном ужасе ждать, прислушиваться, приглядываясь к себе, боясь почувствовать те самые симптомы, о которых все рассказала ее более опытная, сексуально образованная подруга.
А Бугоркова она просто возненавидела как предателя и вычеркнула из своей памяти. Когда же родители узнали о ссоре, не догадываясь о причинах, и стали печалиться по этому поводу, потому что Коля Бугорков им обоим нравился, она со слезами накричала на них и просила, нет – приказала им никогда при ней не упоминать его имени.
Анастасия Сергеевна, пытаясь вывести дочь на откровенность, спрашивала у нее по-дружески:
– У него что, какая-нибудь девочка появилась? Какое-нибудь увлечение?
– У кого? – спрашивала грубым, густым и изменившимся голосом Верочка.
И столько было в этом «у кого» отвращения, гадливости, столько нетерпения слышалось, так неприятен был ей этот разговор, что мать пожимала плечами и умолкала.
Однажды все же она решилась спросить, путаясь в догадках о причинах, видимо, серьезного разрыва:
– У вас с ним ничего не было? Или?..
Верочка, к тому времени уже уверенная в себе, холодно и долго посмотрела на мать и с какой-то полупрезрительной, словно отталкивающей усмешкой спросила:
– С кем?
На это мать обиделась, назвала ее невоспитанной дурой, а дочь, устроила истерику и кричала на нее, как отец:
– Я же просила не упоминать мне о нем! Я просила… Почему ты так жестока? Да, ты мать, вправе требовать от меня многого, но твоей жестокости я не потерплю! Учти это!
На что обескровленная и оглушенная Анастасия Сергеевна с трудом смогла ей ответить:
– Учту.
И тут же резким, неожиданным движением ударила ее по щеке.
Пощечина эта не испортила добрых их отношений, скорее она была врачующим и благотворным жестом: обе почувствовали друг перед другом острую вину и стали более ласковыми и предупредительными друг к другу, чем раньше.
А Бугорков, о котором Верочка и думать не хотела и, если он приходил к ней домой, не пускала на порог, грубо захлопывая перед ним входную дверь, – Бугорков не предполагал, что ему дана полная отставка. Наоборот, он считал себя обязанным как-то уладить эту естественную, как ему казалось, но затянувшуюся ссору и не то чтобы не оставлял надежды на мир, а был совершенно уверен в неизбежности мира, громкой свадьбы и доброй семейной жизни с женщиной, которую он теперь, обмирая от восторга, считал своей женой.
– Верочка! – говорил он ей, подставляя ногу под дверь. – Объясни, что случилось?! Ну подожди… Ты ведь ногу мне раздавишь. Я хочу спросить…
А Верочка с гримасой отвращения на лице молча тянула на себя дверь, а однажды даже ударила его по коленке узкой своей туфелькой. Ему было очень больно, но физическая боль пока еще смешила его: он и предположить не мог, что эта боль сущий пустяк по сравнению с той пронзительной и тоскливой болью, которая ждала его впереди.
– Ты с ума сошла? – спросил он у нее, все еще удерживая дверь. – За что ты меня ударила? Думаешь, не больно?
– Я сейчас позову соседей, – с угрозой проговорила Верочка. – Что вам нужно в чужой квартире? Уходите сейчас же отсюда… Уберите ногу!
Он понял, что это сказано уже без всякого намека на шутку, и растерялся.
– Прости, но мы, кажется, были… на «ты», – сказал он первое, что сложилось в сознании.
– Ногу, тварь несчастная! – крикнула Верочка и опять что есть силы кожаным жестким носочком туфли ударила его по щиколотке.
Плаксиво-мстительное выражение на ее лице, белая муть мгновенного бешенства…
– Что с тобой?! – крикнул он и отдернул ногу. И тут же дверь с треском и грохотом захлопнулась перед ним.
В тот день он впервые заплакал от обиды. Никак не мог спуститься по лестнице, стоял возле широкого подоконника на каменной площадке, скрипел зубами, вдавливая их в челюсти, и беспомощно плакал от боли и обиды.
Но он даже и тогда знала что это не последняя их встреча, он был еще уверен, что придет время – и он напомнит ей об ударах, об оскорблении, а она попросит у него прощения. Ему даже казалось в эти минуты, что если он сейчас же поднимется и позвонит, то она, как и раньше, откроет дверь, улыбнется и спросит: «Почему так бывает, я подумала о тебе, а ты пришел?» Ему стоило больших усилий не сделать этого. Хотя он никак не мог поверить, не мог смириться, что это Верочка Воркуева была только что за дверью, она смотрела на него с такой ненавистью, она дважды ударила его… Она жила на пятом этаже хорошего, а по тем временам даже очень хорошего дома, который огромной буквой П возвышался над зеленым двором. В верхней перекладине этой, так сказать, буквы круто изгибалась глухая и высокая арка, которая вела на тихую старую улочку с сохранившимися особняками и знаменитыми московскими двориками с липами и сиренью, желто-белой церквушкой и вечерней душистой тьмою, тихо освещенной молочными фонарями, повисшими над мостовой. Тут редко проезжали автомашины. Возле ворот особняков стояли серые каменные тумбы, высеченные из песчаника, кое-где были еще крашенные масляной краской, врытые, в землю деревянные скамейки и палисадники перед окнами с чистой травой, среди которой мощно и сыто темнели стволы старых лип и тополей. Тополя были большие и буйные, похожие на зеленые какие-то тучи, а по весне они цвели красными сережками, которые падали, как гусеницы, на тротуары, и люди давили их, расплющивая на асфальте, и тогда вся улочка пропитывалась запахом горькой тополиной смолы. На этой замоскворецкой улице были, конечно, свои проблемы, и порой неразрешимые, с этой улицы, из ее домов люди уходили в тюрьмы за воровство или хулиганство, а то и за бандитизм, и вы сами, конечно, понимаете, что уходили они отнюдь не добровольно – за ними приезжали, и они надолго пропадали, о них забывали, а потом с трудом улица узнавала своих повзрослевших, а точнее, заматеревших сыновей с серой причесочкой под бокс, в модных тогда «прохарях» и малокозырках. Но с этой же улицы люди уходили и на фронт, их ждали, и о них никто не забывал, но они чаще всего не возвращались, и тогда на освободившуюся жилую площадь под бок к осиротевшей матери подселяли новых людей, а матери сухими от горя глазами смотрели на новых своих соседей, прощаясь с тихой, как могила, а некогда шумной, плачущей, смеющейся комнатой, с залоснившимися возле сыновних кроватей обоями, с каким-нибудь пятнышком на дубовом паркете, с белым кафелем голландской печки, с черным каким-нибудь угольком из топки, с исцарапанным подоконником, с карандашной штриховкой на стене, оставленной сыновьями, и с теми зарубками на дверном косяке, которые пугающе зримо воскрешали маленьких, растущих, выросших и навсегда ушедших мальчиков. Вздохи, похожие на стоны, испуганные, недоуменные улыбки, сгорбленная спина и пучок седых волос. А потом запах масляных белил, известки, клейстера, восковой мастики… Чужие шаги, голоса, чужая радость, к которой так трудно привыкнуть… Но что же поделаешь? Привыкали и нянчили чужих детей, дарили старые игрушки, давным-давно упрятанные в сундуки: цветные пирамидки, оловянных солдатиков, остатки цветных карандашей, грифели которых были стерты, сточены размашистым и напряженным усилием детских рук, рисовавших когда-то домики, небо и деревья.
Все было на тихой этой и давно ушедшей в прошлое московской улочке. Был, например, один домик, три нижних окна которого всегда удивляли своей безукоризненной чистотой, какой-то черной поблескивающей прозрачностью, а по вечерам зажигавшихся ярко-сиреневым светом. В большой комнате под абажуром, нависшим над круглым столом, никогда не видно было людей за тюлевыми занавесками. Верочка Воркуева почему-то боялась этого дома. Или, вернее, в ней пробуждал он какие-то мистические ощущения, какое-то пугливое любопытство увидеть хозяев нижней комнаты, словно они должны были отличаться от обычных людей, потому что никто больше нигде не зажигал такого яркого сиреневого света. Она даже не знала, что там было сиреневым: стекла, или абажур. Но, казалось, дом этот по вечерам был виден отовсюду. Об этом доме знали все и обычно говорили: «За домом с сиреневыми окнами» – или: «Не доходя до дома с сиреневыми окнами». А если кому-нибудь надо было объяснить дорогу, а на улице уже было темно, то говорили: «Идите прямо, а как увидите дом с сиреневыми окнами…» В общем, вариантов было великое множество.
А дом, где жила Верочка Воркуева со своими родителями, назывался просто домом шесть, или «домом, где магазин». Он неуклюже встал на четной стороне, придавив своей каменной громадой слабую и беззащитную улочку, словно бы наступив на нее обеими своими кирпичными ножищами. Он был первым домом, построенным по плану реконструкции, и никто не смог бы толком ответить, почему именно он, дом шесть, начал неумолимое нашествие на московские дворики, почему не дом один или дом десять, а именно дом шесть безлико вознесся над железными крышами, придавив своей тяжестью деревья, дома и узкую улочку.
В этом доме обитало, наверное, ничуть не меньше жильцов, чем во всех остальных домишках. Квартиры были с максимальными по тем временам удобствами. Жильцам дома шесть завидовали незаконные наследники купеческих и мещанских особняков, которые, не имели ни парового отопления, ни тем более ванны.
Но все-таки надо сказать, что улица со стрельчатой, ажурной колоколенкой словно бы сама по себе сопротивлялась каменному великану, и когда великан этот был еще трехэтажным младенцем, запеленатым в деревянные леса, ночью случился страшный пожар, задержавший надолго его возмужание. Но время и человеческие усилия взяли свое – дом построили. Кухни, уборные и ванные выкрасили голубой краской, провели синий бордюрчик на стенах, двери покрасили коричневой краской, а деревянные полы охрой. Дом засиял изнутри сомнительной масляной красотой, комнаты вобрали в себя счастливых новоселов, зафырчали водопроводные краны и чугунные бачки под потолками, а вскоре появились первые после укладки дома трещинки на потолках, серая паутина, скрип половиц, кошачий дух в подъездах и фольклорные надписи в кабинах лифта – все те признаки человеческого общежития, без которых вообще немыслим современный большой дом. Местные вольнодумцы не оставили без внимания и скромные, отпечатанные на жести инструкции по пользованию лифтом, несмотря на кричащую табличку: «Берегите лифт, он сохраняет ваше здоровье!» Вероятно, они просто не согласились с этой жэковской мудростью, потому что давно уже доказано – ходить пешком гораздо полезнее для здоровья, чем ездить на каких бы то ни было видах транспорта, кроме, конечно, велосипеда. Но как бы то ни было, эти вольнодумцы всяк на свой лад стали соскабливать некоторые буквы в безобидных словах инструкции, которые в болезненно-игривом воображении приобретали удручающе безграмотный, но все-таки непристойный смысл.
Верочка Воркуева очень бы удивилась, если бы ей, например, сказали, что в тексте исцарапанной и трудолюбиво переработанной инструкции замечены некоторые следы тайнописи. «Чепуха какая-то!» – сказала бы она.
Но на то она и Верочка Воркуева! А как быть человеку, который все на свете знает и который даже при слове «корма» загадочно и греховно улыбается?
Воркуевы занимали из трех комнат квартиры две: в одной жили Анастасия Сергеевна с Олегом Петровичем, а в другой – старенькая бабушка Пелагея Ильинична и сама Верочка. Комнаты нам могут понадобиться в дальнейшем, хотя я и не очень уверен в этом. Мало ли что может приключиться! Сработает, как любит говорить Воркуев, интуиция, и сам не заметишь, как ты очутишься так далеко от голубой этой квартиры, от ее суповых и мясных запахов, от визгливых скрипов половиц и стеклянного дребезжания кухонной двери, от бельевых веревок, что останется только подивиться, для чего и зачем понадобилась эта улочка, во дворах которой в жирной земле зрели розово-белые шампиньоны, зачем сиреневый свет в окошках и кабина лифта в доме шесть…
Где все это теперь? Шивы ли люди, которых ты знал? На какие окраины выбросил их строительный бум?
Это как старая дорога к лесу. Когда-то нужна была людям ее неблизкая ухабистая околесица, ее неглубокие овраги, крутые спуски и тяжелые подъемы, но потом про нее забыли, потому что новое асфальтированное шоссе и автомобили легко соединили далекие и близкие селенья. Хмурая и гладкая лента пролегла в стороне от старой дороги, спрямила изгибы, надежно прыгнула через овраги и реку.
Не только деревни хирели и теряли свое былое значение, но и города умирали, если дороги волею судеб меняли свое течение. История знает примеры куда более значительные: погибали царства.
И не мудрено поэтому, что такая же печальная судьба была уготована и деревне, оставшейся вроде бы не у дел.
Лесная дорога поросла нежным и чистым мятликом, и живая лента ее, некогда щедро удобренная конским навозом, четко и ярко зазеленела среди прочей лесной растительности. Но странное дело! Казалось бы, почему вездесущей малине не выйти из лесу на эту добрую полосу, почему бы не прорасти тут еловому семени или не покрасоваться на солнышке розовой кисти кипрея?
Наезженная, брошенная людьми, не годящаяся для современной техники травная дорога непонятным образом сохраняла былые, отвоеванные у леса границы, приобретя со временем вид какого-то ухоженного, стриженого, бульварного газона. Идти по ней хорошо, особенно если на этот опрятный и далеко протянувшийся коридорчик в лесу падают дымные лучи утреннего солнца, посверкивая в росе. Порой темные лапы елей с колючим шорохом упруго гладят путника по плечу, шуршат сзади, покачиваясь и успокаиваясь, словно бы убирая маленькие зеленые коготки. Говорят, что деревья любят и ждут ветер, потому что им тоже хочется пошевелиться, размять уставшие в оцепенении суставы, раскачаться в вечном своем гнезде, набрать силы на будущее стояние. А почему бы нет? Может быть, ель, слыша, как трепещут листья осины, уловившие легкое дуновение воздуха, чутко прислушивается к этому тихому биению, напрягает могучие свои корни и в ожидании настоящего ветра радуется и волнуется, как и мы перед дальней дорогой. Тот краткий путь, который чертит в ненастном небе ее острая вершина, бесконечно мал, а пляска ветвей кратковременна, но все-таки это – дорога, которая ей, может быть, снится. в штилевые дни и ночи.