412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Кнабе » Культура древнего Рима. Том 2 » Текст книги (страница 9)
Культура древнего Рима. Том 2
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Культура древнего Рима. Том 2"


Автор книги: Георгий Кнабе


Соавторы: Сергей Шкунаев

Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

До Филострата об Аполлонии написал четыре книги Мойраген (книги не сохранились), о которых Филострат отзывается отрицательно, заявляя, что не обращался к ним. Из слов Оригена, младшего современника Филострата, который якобы читал книги Мойрагена, ясно, что Аполлоний в них изображен не в лучшем свете; возможно, негативная оценка Мойрагена совпадала со взглядами стоика Евфрата – реального исторического лица, противника Аполлония в романе Филострата. Филострат пишет, что использовал для биографии Аполлония книги Максима из Эг, повествующие о юношеских годах Аполлония в киликийских Эгах. По словам Филострата, Максим был ответственным за переписку на службе у императора Тиберия (1, 12).

До времени жизни Филострата сведения об Аполлонии очень скудны: Лукиан вскользь неодобрительно упоминает о нем (Alex., 5), Апулей ставит имя Аполлония рядом с именами Моисея и Зороастра (Apol., 90). Чрезвычайно показательно то, что фигура мага из Тианы после продолжительного забвения неожиданно в начале III в. привлекла всеобщее внимание. В качестве фигуры, в которой увидели выразителя общих Для разных слоев населения империи настроений и воззрений, он стал восприниматься лишь ко времени жизни Филострата. Дион Кассий сообщает, что Каракалла и его мать Юлия Домна во время похода в Каппадокию в 215 г. почтили память Аполлония в Тиане (77, 18). В ларариуме Александра Севера наряду с изображениями Авраама, Орфея и Христа было и изображение Аполлония. Император Аврелиан, захватив Тиану, не разрушил город, так как накануне ему якобы явился давно умерший Аполлоний (SHA, Fl. Vop., 26, 24). «Кто хочет узнать об этом, пусть прочтет греческие книги, в которых описана его жизнь» – возможно, в данном случае имеются в виду сочинения Максима, Мойрагена и Филострата.

Вполне допустимо, что вопреки версии Мойрагена Филострат особенное внимание сосредоточил на высоконравственных качествах Аполлония, превознес его божественную мудрость, во всяком случае его целью было дать портрет идеального мудреца, а не мага, образец для подражания. В литературном отношении роман Филострата типичное агиографическое произведение: композиция соответствует поэтапному становлению будущего героя (детство, отрочество, юность и т. д.), чудеса сопровождают Аполлония начиная с самого его чудесного рождения, затем следует идеализированная юность мудреца; став философом, он много странствует, отправляется в Индию и Эфиопию, где знакомится с учениями восточных мудрецов гимнософистов. Вернувшись в пределы империи, Аполлоний бродит из города в город, поучая народ и магистратов, как следует жить. Встретившись в Египте с будущим императором Веспасианом, Аполлоний знакомит его с наилучшими способами управления государством. Попутно во время своих странствий он творит чудеса: то изгоняет из человека демона Чумы, то оживляет впавшую в летаргический сон девушку, то распознает в невесте своего приятеля-философа злого духа упыря-эмпусу, то предвидит убийство «тирана» Домициана. Аполлоний противостоит «тиранам» – Нерону и Домициану, обвинявших его в незаконных занятиях магией. Арестованному по приказу Нерона Аполлонию остригают волосы, так как, по существовавшему поверью, сила мага заключается в волосах, и лишь после этого его допускают к императору, который, несмотря на возражения Аполлония («если бы я был маг, то не дал бы остричь себя, но коли позволил остричь волосы, то, стало быть, я не маг»), все же принимает его за мага. Тигеллин, развернув перед арестованным Аполлонием свиток, содержащий обвинения в оскорблении императорского величия, увидел, что свиток совершенно чист, и тогда решил, что имеет дело с демоном. Сам же Аполлоний, хотя и разбирается в мантике, не упускает случая отрицательно отозваться о суевериях. Когда его спросили, каким образом удалось ему вызвать тень Ахилла, он ответил, что просто помолился, имея в виду, что ему не пришлось прибегать к незаконной некромантии (4, 16). Одно из обвинений, выдвинутых Домицианом против Аполлония, состояло в его принадлежности к магам и участии вместе с Нервой, Орфитом и Руфом в человеческих жертвоприношениях. Придя в Рим, Аполлоний в защитительной речи на суде отвергает эти обвинения, проводя различие между высокой философией и низменной мантикой, между религией и занятиями чародейством. «Если бы я был магом, меня бы здесь не было», – говорит Аполлоний Элиану по прибытии в Рим на суд (7, 17). Подчеркивая, что Аполлоний – идеальный мудрец, а не маг, Филострат дает понять читателю, что Тианец занимается свободной деятельностью, конечная цель которой – добродетель, и поскольку добродетельный человек подобен божеству, то ему незачем страшиться тирана (8, 7). Выиграв судебный процесс и обличив Домициана, Аполлоний чудесным образом исчезает, чтобы затем после своей смерти явиться некоему юноше, сомневающемуся в том, что души людей бессмертны и могут, следовательно, переселяться в другие тела (8, 28).

Филострат приступил к работе над романом, как он сам отмечает, по указанию Юлии Домны, матери императора Каракаллы, и то, что он не посвятил ей биографию Аполлония, говорит о том, что Филострат закончил сочинение после 217 г. (год смерти Юлии Домны). Юлия Домна собрала вокруг себя кружок литераторов (в него входил и Филострат), настроенных оппозиционно – насколько позволяла ситуация – по отношению к проводимой Каракаллой «тиранической» политике. Вполне очевидно, что многое, о чем говорится в романе Филострата полунамеками, было своеобразной реакцией на современные Филострату события. Особенно это касается тех мест романа, где речь идет о «тиранах» Нероне и Домициане, о перечне условий, которым должен удовлетворять «благой правитель», когда устами Аполлония Филострат излагает философско-политическую программу. Перечисленные положения в сочетании с советами Аполлония относительно мирных взаимоотношений императора и городов позволяют согласиться с принятым в научной литературе выводом о том, что «политические» части романа Филострата отражали основные черты правительственной программы ранних Северов и одновременно отвечали политическим воззрениям муниципальной верхушки городов.

Все это, безусловно, повлияло на то, что пользующийся популярностью среди широкой публики образ мага и волшебника Аполлония из Тианы в романе Филострата был «облагорожен» чертами философа-пифагорейца. Характерный для эпохи Филострата синкретизм – смешение философии и народных верований, пифагореизма и магии – тоже отразился на образе Аполлония, совмещающего черты философа и ясновидца. Вовсе не пропагандируемые Филостратом идеалы муниципальной знати должны были вызывать интерес массового читателя, связывавшего с образом боговдохновенного мудреца собственные представления о долге и чести.

В отличие от Сенеки, который почти полностью подчиняет человеческую личность безличной необходимости, в центре внимания Филострата оказывается вопрос о свободе воли человека, действующего в согласии с высшим, божественным установлением. В обстановке, когда масса людей, подавленная реальной действительностью, постоянно ощущала гнетущее чувство неудовлетворенности и бессилия перед внешними обстоятельствами, Аполлоний у Филострата являл собой образец исключительно независимой и духовно свободной личности. Как истинный мудрец он отказывается от всего лишнего и своим примером воздействует на души других людей: так, отказываясь в пользу брата, пьяницы и распутника, от причитающегося ему по наследству имущества, Аполлоний своим поступком возвращает того к добродетельной жизни (1, 13). Он говорит: «Я содержу свою душу в чистоте и чистоту своей души предпочитаю роскоши всех других людей, и это позволяет мне предвидеть все, что должно произойти в будущем» (8, 7). В другом месте Аполлоний утверждает, что индийские брахманы, учение и образ жизни которых очень напоминают пифагорейцев, хотя и живут на земле и парят в воздухе, не считают их своей собственностью, но владеют всем миром (3, 15). Когда вавилонский царь показывает мудрецу Аполлонию свою сокровищницу, как бы пытаясь соблазнить его богатствами, Аполлоний замечает, что для него это лишь мякина (1, 38), и когда тот же царь предлагает ему различные дары, мудрец отвечает, что, кроме сушеных фруктов и хлеба, ему ничего не нужно (1, 35).

Прибыв в Вавилон, Аполлоний должен был оказать почести золотому изображению царя и пасть перед ним ниц – к этому принуждались все, кроме посланцев римского императора. Однако Аполлоний не унизил своего достоинства, заявив: «Если бы того, кому вы поклоняетесь, я похвалил как человека добродетельного, это было бы величайшей удачей для него». На вопрос охранников, какие дары он привез царю, Аполлоний ответил: мужество и справедливость (1, 27).

Аполлоний не только сам сохраняет духовную свободу, но и поддерживает других в их несчастьях: он выступает перед вавилонским царем в роли заступника за потомков плененных некогда Дарием эретрийцев: «Я прошу, чтобы этих бедных людей не сгоняли с их земли и холма, который они возделывают: ведь что может быть более жестоким, как не позволять им возделывать землю, которую они считают своею» (1,35). Брошенный в тюрьму по приказу Домициана, Аполлоний вселяет надежду заключенным, которые, по его словам, больше других людей нуждаются в том, чтобы с ними поговорили и утешили (7, 22).

Духовная свобода и независимость Аполлония особенно ярко проявляются при столкновениях с тиранами. «Тирана следует презирать настолько, насколько хорошо знаешь его», – говорит Аполлоний. Когда в тайной канцелярии его спросили, почему он не боится Нерона, Аполлоний сказал, что божество внушает ему отсутствие страха (4, 44). Среди других провокационных вопросов, от ответа на которые, как это известно из писем Плиния Младшего, зависела жизнь человека, был и такой: что Аполлоний думает о Нероне? Аполлоний ответил на это, что Нерону приличествует не петь (Нерон считал себя талантливым кифаредом), а молчать. Когда же Тигеллин предложил Аполлонию свободу, если тот найдет себе поручителя, Аполлоний заявил, что никто не может поручиться за человека, которого ничто не может приковать. Пораженный словами Аполлония, Тигеллин отпустил его, решив, что тот слишком силен для того, чтобы им управлять.

Странствуя по провинциям и видя, как повсюду люди недовольны правлением Домициана, Аполлоний открыто говорил всем, что деспотизм тирана не вечен. Он рассказывал об аттических Панафинейских играх, где пелись гимны в честь тираноубийц, вспоминал об эпизоде из древней истории Рима, когда тиранов изгнали силой оружия (7, 4). Находясь в театре Эфеса на представлении пьесы Еврипида и услышав слова актера о том, что, несмотря на усиливающийся деспотизм, через какое-то время он неминуемо обернется своей противоположностью, Аполлоний поднялся со своего места и воскликнул, обращаясь к присутствующему императорскому наместнику Азии: «Но этот трус не понимает ни тебя, ни Еврипида!» (7, 5). Когда известие об убийстве Домицианом трех весталок в храме дошло до Аполлония, он заявил во всеуслышание перед народом, что от этого нечестивого убийства должна была бы пошатнуться земля. Оказавшись волею случая в Эфесе на праздновании в честь женитьбы Домициана (ранее убившего Сабину) на дочери Тита Юлии, Аполлоний, обращаясь к святыням, публично обличал императора (7, 7). Узнав о ссылке императором своих друзей – Нервы, Руфа и Орфита, Аполлоний произнес речь перед бронзовой статуей Домициана. Указывая на статую, Аполлоний сказал: «Он слишком мало знает о судьбе и необходимости. Даже если он захочет убить человека, которому суждено править после него, тот выживет». Эти слова были переданы Домициану через осведомителей, и тот вынудил Аполлония защищаться на суде против обвинения в тайной связи с Нервой, Орфитом и Руфом (7, 8–9). Предвидя свой арест, Аполлоний отправляется на суд в Рим, сознавая, что мог бы избежать опасности – но тогда, если бы он не предстал перед обвинителем, что его друзья подумали бы о нем? (7, 14). Поскольку философия учит тому, что следует идти на все ради спасения своего города, родителей, братьев и сестер, то лучше пасть достойной смертью свободного философа, говорил Аполлоний, чем умереть как раб (7, 12).

Хотя герой Филострата обретает духовную свободу и независимость, все же в его мировоззрении обнаруживаются некоторые типичные античные черты. Позиция Филострата как выразителя интересов муниципальной знати носила двойственный характер: обращаясь к массовому читателю в привычной для него форме – романе, включавшем чудеса, путешествия, описание экзотических стран, Филострат в то же время пытался защитить ряд традиционных установок, он старался таким образом примирить самосознание низших слоев с ценностями официальной идеологии и культуры.

Представляется особенно важным, что такие произведения, как греческие романы периода Империи, служат выражением не столько профессионально-литераторского, сколько читательского взгляда на мир. Один из важнейших признаков античных романов заключался в том, что творчество их авторов было неотделимо от читателей, для которых романы предназначались; авторы греческих романов в более сильной степени, нежели Петроний и Апулей, испытывали давление читательской аудитории, ее духовных потребностей и сознательно ориентировались на читателя. Вхождение новых тем, героев, сюжетов, полузапретных в официальном мире бытовых реалий, создававших своеобразный предметный мир романов, как и постановка новых проблем, стремление насытить текст романа философской и научной проблематикой можно рассматривать в качестве характерной черты культуры периода Римской империи. Огромная популярность романов свидетельствует о том, что многое из того, о чем открыто не говорилось в них, подразумевалось и угадывалось читателями, поскольку, по-видимому, было хорошо им известно.

Несмотря на то, что фабула романов была в большинстве случаев асоциальной (благородный герой выступает против неблагородных и оказывается при этом втянутым в перипетии любви), восприятие читателя делало романы социальными, поскольку они способны были увидеть, романах больше, чем в них вкладывалось: герои романов оказались близки социальным настроениям низовых читателей. Таким образом, подлинный смысл греческих романов с их условными героями и положениями воспринимался читателями в связи с конкретной исторической ситуацией и обнаружен может быть только в связи с нею. Подобная крайняя степень сближения читателя и литературы является отличительной чертой массовой беллетристики, рассчитанной не на века, а на повседневные нужды читателей, и как раз такого рода литература отражает более или менее подлинные переживания «маленького человека».

Г. С. Кнабе
Глава третья
ИСТОРИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО И ИСТОРИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ В КУЛЬТУРЕ ДРЕВНЕГО РИМА

Вопрос о восприятии пространства и времени в различные эпохи привлекал в последние годы усиленное внимание отечественных и зарубежных исследователей[113]113
  См., в частности: Гуревич А. Я. Пространственно-временной «континуум» «Песни о нибелунгах». – В кн.: Традиции в истории культуры. М., 1978; Ястребицкая А. Л. Западная Европа XI–XIII вв.: эпоха, быт, костюм. М., 1978; Клочков И. С. Духовная культура Вавилонии. Человек, судьба, время. М., 1983; Meslin Μ. L'homme romain. P., 1979. См. также библиографический раздел в конце книги.


[Закрыть]
. При всем разнообразии как объективных данных, так и обнаружившихся точек зрения два положения, по-видимому, могут считаться установленными: формы восприятия пространства и времени специфичны для каждого культурного круга и потому составляют важную, глубинную характеристику той или иной культуры; для древнего сознания пространство и время существуют не как абстрактные, лишь количественно исчислимые расстояние и длительность, а в неразрывной связи с заполняющим их содержанием. Для историка, изучающего культуру древнего Рима, отсюда следует также два вывода: формы восприятия пространства и времени в древнем Риме связаны с сущностью его культуры и представляют поэтому значительный интерес и важность для ее понимания; исследовать их целесообразно в связи с их общественным содержанием, т. е. как историческое пространство и историческое время.

1. ПРОСТРАНСТВО

Проблема взаимодействия с окружающими народами и странами всегда занимала существенное место в мировоззрении римлян. На ранних стадиях исторического развития ограниченные, этнически относительно однородные коллективы обычно воспринимают противостоящие им иные коллективы и все вообще лежащее за пределами освоенной ими территории географическое пространство как нечто неизведанное и потому опасное, как угрозу своему существованию и целостности, как царство враждебных сил. Это отразилось в греческих легендах о разного рода чудовищах, с которыми сталкивается человек, вышедший за пределы эллинской ойкумены, но особенно выразительно эта картина мира оказалась представлена у других, северных, соседей римлян – у германцев.

Для древнего германца мир, им освоенный, простирается во все стороны до горизонта, а может быть, и далее горизонта на расстояние четырех-пяти дней пути и носит название «митгард» – срединное селение, срединная усадьба. За его пределами лежит внешний мир – утгард. Он бесконечен, почти лишен света, там дует ледяной ветер и текут реки, полные яда; повсюду сидят чудища, полулюди, полузвери, глаза которых излучают противоестественный свет, а дыхание режет как ножом. Локализация утгарда двойственна. В определенном смысле он всегда «там» в противополояшость «здесь», в дали, неотделим от представления о пути, о человеке, ушедшем из дома и либо сгибшем в безднах утгарда, либо вернувшемся неузнаваемо преображенным. Мифы о нисхождении в ад есть у очень многих народов, но именно у германцев они отчетливо связаны с уходом из дома, странствием, со страхом перед далью и пространством. В другом смысле, однако, утгард не предполагает никакого отдаления, ибо лежит не только вдали от дома, но и под ним. Поэтому любая пещера, дыра в земле, глухой овраг могут быть ходом в утгард или даже им самим. Его непосредственная близость к дому становится особенно очевидной по ночам, когда чудища, в принципе живущие где-то за горизонтом, могут поджидать человека прямо у крыльца.

При такой двойственности утгарда двойственным оказывается и митгард. С одной стороны, он действительно простирается до горизонта и за него; он везде, где светит солнце и люди пашут землю. Но в той мере, в какой чудовища утгарда угрожают непосредственно моему дому, именно он воспринимается как единственное защищенное от них место, а митгард сокращается до размеров моей усадьбы. Поэтому самое страшное в утгарде – не чудища, ледяной ветер и ядовитые реки, а то, что его действительность абсолютно чужда моему мирку, подчинена другим, не нашим законам. Вода в реке живет, обладает волей и губит вступившего в нее человека, скала расступается, чтобы открыть проход в логово дракона, мертвые вещи при прикосновении оживают. Соответственно ив митгарде главным становится то, что все в нем свое, понятное, привычное, соответствующее обычаю и здесь заведенному порядку. По замечанию старого проницательного исследователя, «люди здесь стоят на своей земле, окруженные дружиной своих. Деревья и камни, животные, оружие, сами земля и природа существуют для них. Все, что их окружает, им известно, является тем, чем кажется, они знают, что здесь царит порядок, на который они могут положиться»[114]114
  Grönbech W. Kultur und Religion der Germanen. Darmstadt, reprint 1961, Bd. 1, S. 191.


[Закрыть]
.

Рим принадлежал в своих истоках той же ранней фазе человеческой культуры. Чтобы понять отношение римлян к окружающему пространству, важно отметить, в чем они разделяли эти общестадиальные воззрения, а в чем принципиально и далеко отходили от них. Их город был для римлян, как и митгард для германцев, отграниченным от всей вселенной и противопоставленным ей единственным местом на земле. Положение его было не выбрано людьми, а предопределено богами. При основании Рима Ромул кривым жреческим посохом очертил в небе квадрат, ориентированный по странам света, так называемый templum, и когда в нем как доброе предзнаменование и доказательство благорасположения богов появились двенадцать коршунов, он был спроецирован на землю и определил территорию города. На ней вырыли круглую яму, mundus, бросили туда все, что олицетворяло силу и богатство народа – первины урожая, куски сырой руды, оружие, влили вино и кровь жертвенных животных, закрыли ее ульевидным сводом и замковым камнем. Так земля соединилась с преисподней, мир живых с миром мертвых, и пуповину, навечно связавшую сегодняшний город с погрузившимися здесь в подземный мир былыми поколениями, нельзя было ни оборвать, ни создать заново. Город врастал в ту землю, в которую уходило его прошлое. Его окружала проведенная плугом борозда, земля из которой образовала шедший вокруг города вал. Так возник pomerium – граница, неодолимая для враждебных, нечистых, извне подступающих сил, очерчивавшая территорию, в ней заключенную, как бы магическим кругом и делавшая ее священной.

Дабы поселение в пределах померия оставалось священным, важно было предупредить всякое его осквернение, как угрожающее изнутри, так и могущее быть занесенным снаружи. Вплоть до II Пунической войны (218–201 до н. э.) культы чужеземных богов (о них см. ниже) не могли отправляться в пределах померия, первоначально охватывавшего только Палатинский холм с окрестностями, – их святилища располагались на Марсовом поле или на Авентине. Город был местом вечной жизни, и потому его оскверняло бы всякое соприкосновение со смертью. Внутри померия было запрещено не только хоронить мертвых, но и появляться вооруженным солдатам. Вооруженная армия сеет разрушение и сама подвержена ему. Ее задача – сражаться с темными силами внешнего мира, от которых город как раз и стремится укрыться за своими стенами. Фламин Юпитера был обязан проводить всю жизнь в пределах померия и тем самым не имел ни возможности, ни права приближаться к могиле, касаться трупа и видеть вооруженную армию.

Это отношение к армии, войне и смерти в высшей степени существенно для анализа интересующей нас проблемы. Распространенное среди древних народов представление о внешнем мире как арене демонического зла преломлялось у римлян таким образом, что злобным и демоническим выступал не мир вне померия сам по себе, а разворачивавшаяся в нем борьба своих с чужими, разрушение, жестокость и смерть, ее сопровождавшие, т. е. война. Война в римском представлении входила, так сказать, в сферу утгарда, была характерно переосмысленным ее отражением.

Марс был не столько богом войны как таковым, сколько богом мужской и мужественной силы[115]115
  «Марсу был посвящен первый месяц, второй же – Венере / Рода начало она, он – зачинатель его» (Ovid. Fast., I, 39–40. Пер. Φ. Петровского).


[Закрыть]
. В пределах земельного участка он обеспечивал его плодоносящее цветение, в пределах города – его изобилие, многолюдство и мощь; лишь на границе, их окружавшей, он становился защитником им же созданного изобилия и лишь за этими границами – грозным и жестоким мстителем, карающим и уничтожающим каждого, кто на них покусился. Поэтому в деревне приносили жертвы Марсу, лишь обойдя предварительно в торжественной процессии границы владения – один раз (Cato. Agr., 141) или даже трижды (Verg. Georg., I, 345). Поэтому в Риме в весенний праздник амбарвалий процессия граждан в белых одеждах и венках из листьев обходила город, вознося молитву Марсу. Поэтому древнейшие храмы Марсу возводились у границы померия, но вне ее – на Марсовом поле и за Капенскими воротами, у северного и у южного входа в город. Марс связан с Термином, богом рубежей, а через него и с его «отцом» Янусом, богом превращения и перехода. Отправляясь в поход, римляне пересекали границу Рима, и это знаменовало их превращение из законопослушных и благочестивых граждан, какими они предполагались в пределах померия, в исполненных злобы грабителей, насильников и убийц.

Принципиальная разница между человеком внутри померия и вне его выражалась, в частности, в том, что, возвращаясь из похода, он должен был каждый раз как бы снова войти в оболочку нормального мирного гражданина, а для этого очиститься от бешеного неистовства, furor, владевшего им на войне – в «утгарде». Возвращаясь из похода, воины проходили под Sororium Tigillum – поддержанной двумя опорами балкой, возле которой находился алтарь Януса и под которой некогда должен был пройти последний из Горациев, дабы очиститься после убийства сестры. Очистительный смысл имели изначально все вообще триумфальные арки и ворота, через которые армия входила в город. 19 октября, по завершении ежегодных летних походов, на Авентине, т. е. перед входом в померий, под звуки священных труб совершалась церемония Armilustrium, очищения оружия, запятнанного вражеской кровью. Многие из этих ритуалов свято соблюдались и в более поздние времена, когда войска годами находились вдали от Рима и дата 19 октября уже не имела никаких реальных оснований, что еще раз доказывает, насколько живым было в сознании римлян отделение военной деятельности от функционирования гражданской общины и от ее внутренней жизни.

В свете всего сказанного становятся понятными истоки специфического римского «шовинизма». Сознание того, что Рим есть особое, неповторимое и в этом смысле замкнутое в себе явление, отделенное от окружающего мира, как бы стоящее иерархически несравненно выше него, а народы этого мира более или менее неполноценны и созданы для подчинения, проявляется в истории города неоднократно и в самых разных формах. Кружок Сципионов во II в. до н. э. вызывал раздражение и осуждение именно за свой интерес и переимчивость ко всему эллинскому; в эпоху Ранней империи в сенате элегически вспоминали о том времени, когда «целые народы трепетали перед приговором, выносимым даже и одним римским гражданином» (Tac. Ann., XV, 21, 1); хищно-шовинистическое отношение к неримским народам образует один из явственно различимых обертонов творчества Тацита. Особенно ярко все это выражено у Цицерона.

«Мы поняли, – говорил он в сенате (De har. resp., 9), – что все на свете подчинено воле богов и направляется ею, и именно поэтому оказались выше всех племен и народов». Верность богам их общины делает римлян носителями единственно подлинных духовных ценностей – благочестия, права, гражданской доблести, другие же народы, как не ведающие этих богов, а следовательно, и этих ценностей, лишены нравственных достоинств и органически порочны. «Иудеи и сирийцы – народы, рожденные для рабского состояния» (De prov. cons., 10); греки отличаются «врожденным умением лгать» (Ad Quint, fr., I, 2, 4); Цицерона не могут тронуть «жалобы какого-то Пакония, даже не грека, а скорее мисийца или фригийца» (Ibid., I, 1, 19). Поэтому римляне созданы для господства, и им само «благоразумие (sapientia) велит умножать свое достояние, увеличивать свои богатства, расширять границы» (De r. р., III, 24), подавляя другие народы «так, как наилучшая часть души, т. е. мудрость, подавляет порочные и слабые части той же души» (III, 37). Перед смертью Цицерон повторил еще раз мысль, которая была близка столь многим римлянам и до, и после него: «Превращение римлян в чьих бы то ни было слуг есть нарушение закона мироздания (fas поп est), ибо по воле богов они созданы, чтобы повелевать всеми другими народами» (In. Μ. Ant., IV, 19).

В высшей степени примечательно, что вся эта архаически-«шовини-стическая» линия оказалась в культурном и художественном отношении бесплодной. Римские полководцы и солдаты грабили и убивали чужеземцев, истребляли целые племена «варваров», магистраты обирали провинциалов. В непосредственной политической и жизненной практике все это обосновывалось провиденциальной миссией римлян, их само собой разумеющейся привилегированностью, их беспримерной, всеподавляющей военной силой. В самосознание и самооценку народа, в парадигму его Ценностей, однако, в складывавшуюся в историческую пору классическую римскую культуру все это входило плохо. Узкий и агрессивный чисто местный ромоцентризм мог оживлять некоторые древние легенды, охраненные Титом Ливием или Валерием Максимом, мог сказываться в бытовых и национальных антагонизмах, в специфически римском чванстве, столь ярко проявившемся в цитированных выше суждениях Цицерона, порождать стилизованный под архаику нарочито кровожадный тон, которым считал необходимым иногда говорить Тацит (Germ., 33, 1). Ни одного великого произведения римской литературы или искусства, ни одной великой идеи из завещанных Римом Европе эта иделогическая установка не дала.

Столь же мало плодотворной явилась и установка противоположная – односторонний и последовательный космополитизм, в той мере, в какой он вообще обнаруживается в духовной истории Рима. Идея о том, что человек принадлежит не своему городу, а миру в целом, вообще чужда классической античности. Она появляется в Греции только в IV в. дон. э., в философии стоиков и киников, знаменовавшей глубокий кризис полиса и всего строя жизни, на нем основанного. Само слово «космополит» впервые, кажется, употребил знаменитый греческий философ-киник Диоген Синопский (Diog. Laert., VI, 63). На римскую почву эта мысль была принесена греками, в частности Посидонием, развил же ее уже в I в. н. э. Сенека. Мир и человечество представлялись ему единым телом: «…мы – только члены огромного тела. Природа, из одного и того же нас сотворившая и к одному предназначившая, родила нас братьями»[116]116
  Sen. Ad. Lucil., 95, 52; ср. 9. 17; De ira, I, 5, 2.


[Закрыть]
. Поэтому все лучшее в человеке, его дух, чувства, разум, в соответствии с этим воззрением не вмещается в тесный мирок полисного согражданства. «Душа не согласна, чтобы родиной ее были ничтожный Эфес или тесная Александрия, или другое место, еще обильнее населенное и гуще застроенное» (Ad. Lucil, 102, 21). Истинный мудрец – лишь тот, кто сумел разорвать эти границы, и единственное «государство, достойное его, – весь мир» (Ibid., 68, 2); «Я знаю, что моя родина – мир» (De vita beata, 20, 5).

Такое забвение исходных полисных начал в восприятии действительности, лежащей за стенами города-государства, со второй половины I в. н. э. становится характерным для широких слоев общества. В составе сборника декламаций Псевдо-Квинтилиана сохранилась речь, которую произносит рядовой римский гражданин, изгоняющий из дома своего сына. Причина, как он объясняет судьям, состоит в том, что сам он «ставит выше всего дела на форуме и достоинство нашей гражданской общины», сын же усвоил космополитическое учение киников и нравы, «гражданской общине чуждые» (Ps.-Quint., 283). Со страниц Ювенала люди, которым можно было предъявить это обвинение, встают в неисчислимом множестве.

Несовместимость подобного космополитизма с антично-римским мировосприятием проявлялась двояко. С одной стороны, он все отчетливее входил в особую социально-психологическую и религиозно-философскую атмосферу, которая царила в поздней, греко-римской, «синкретической» империи, разрушала рамки собственно античной культуры и нашла себе окончательное выражение в христианстве. Именно для христианства было прежде всего характерно противопоставление царства земного – одного из многих, и царства небесного – единого для «иудеев и эллинов», местного города-общины, civitas, и вселенского вертограда божия, civitas Dei. Противопоставление это характеризовало историческое существо обеих систем, и есть все основания, как это делается в последнее время, проводить границу между античностью и средневековьем по водоразделу между собственно античным мировоззрением, основанным на полисе, на ответственности перед ним, и мировоззрением христиански-теологическим, знающим лишь ответственность перед единым для всех людей богом и космо-полисом[117]117
  Майоров Г. Г. Формирование средневековой философии. М., 1979, с. 5 и след.


[Закрыть]
. Не приходится говорить, что такого рода космополитизм, постепенно все яснее обнаруживавший свои протохристианские потенции, не мог явиться почвой для формирования античных, собственно римских культурных и художественных ценностей. Такое существенное явление позднего римского мира, как космополитизм Сенеки, тем и примечательно, что в нем эти потенции ощущались совершенно ясно – не случайно творчество этого автора столь часто рассматривалось в виде своеобразного посредствующего звена между римской античностью и христианством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю