412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Кнабе » Культура древнего Рима. Том 2 » Текст книги (страница 2)
Культура древнего Рима. Том 2
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Культура древнего Рима. Том 2"


Автор книги: Георгий Кнабе


Соавторы: Сергей Шкунаев

Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)

Эти мысли варьируются и юристами начала III в. Так, Ульпиан писал, что «долговечный обычай в тех делах, где не руководствуются писаными определениями, соблюдается как право и как закон» (D, 1, 3, 33); Павел же пояснял: «Тем более авторитетным почитается такое право, которое настолько утвердилось, что для него не потребовалось письменного закрепления» (D, 1, 3, 36; см. также 35; 38; Inst., I, 2, 9). Столь стойкий авторитет обычного права в юридической теории римлян показывает, что их правосознанию было чуждо такое противопоставление «обычая» и писаного права, какое характерно для современных систем (ср.: D, 1, 3, 37, Paul.: «Лучший толкователь законов – обычай»). Притом понятие «обычай» в праве римлян могло выражать собой как архаический и даже косный элемент, так и развивающиеся новые отношения.

Рядом с гражданским правом развивалось тоже специфически римское так называемое преторское право, целью которого было «исправлять» (emendare) «несправедливости» права квиритского, или «законного» (ius legitimum – см.: G, III, 25–26). «Преторское право, – писал Папиниан, – есть то, что введено преторами в помощь гражданскому или для его дополнения либо исправления ради общественной пользы» (D, 1, 1, 7). Одним из важнейших орудий преторского права была юридическая фикция, т. е. приравнивание ситуации, не отвечающей квиритскому праву, к такой, какая ему отвечала бы. Например, дело о восстановлении прав на раба, который был «на законном основании передан» новому владельцу, но еще не принадлежал ему по квиритскому праву, разбиралось так, как оно должно было бы разбираться, «как если бы (quasi) тот человек (т. е. раб. – В. С), о котором идет спор, уже принадлежал бы ему по праву квиритов» (G, IV, 36). Таким образом, «дополнение» или «исправление» квиритского права преторским опиралось именно на формулировки самого квиритского права. Более того, свойственная архаическому слою гражданского права символика руки и действия которую мы могли наблюдать в процедуре манципации, в упрощенном виде сохранена и в преторском праве (в процедуре «передачи» – traditio)[36]36
  Собственно, действие и прикосновение здесь могли замещаться «взглядом и изъявлением намерения». Так, «вещи, которые из-за их тяжести не могут быть движимы, как-то колонны», «считаются переданными», если уговор о них происходил с ними рядом, «и вина рассматриваются как переданные, когда покупателю переданы ключи от винного погреба» (D, 41, 2, 1, 21, Paul.). Это, между прочим, показывает, что traditio, о которой обычно говорят как о «простой», «неформальной» передаче, видимо, была (как и манципация) самостоятельным актом со своим (пусть предельно упрощенным) ритуалом.


[Закрыть]
, но рядом со словесной формулой в нем развиваются понятия «намерения» (animus) или «воли» (voluntas) и даже «доброй веры» (bona fides) 36, т. е. искренней убежденности человека в своем праве, которая в определенных случаях и пределах могла рассматриваться как замена этого права (ср.: D, 41, 1, 48 pr.: «bona fine emptor… loco domini paene est» – «купивший в доброй вере… почти пользуется положением господина»).

Все это позволяло римским юристам видеть в преторском праве «живой голос гражданского права» (D, 1, 1, 8 – Марциан, начало III в.). Роль гражданского, квиритского права в осмыслении важнейших правовых категорий оставалась для правового мышления римлян незыблемой на протяжении всей интересующей нас эпохи. Павел специально подчеркивает, что преторское право заслуживает такого наименования, только если претор не нарушает «обычай предков» (D, 1, 1, 11). Сочетание «консерватизма» мысли гражданского права с практической гибкостью преторского, сложное взаимодействие и взаимодополнение этих двух, казалось бы, противоречащих друг другу слоев и позволило римскому праву развиться в систему, занявшую исключительное место не только в истории права, но и в представлениях римского общества о себе.

Конечно, сложность структуры римского права не исчерпывается названными здесь «слоями». Во-первых, хотя преторское право и моложе гражданского, то и другое имеет «горизонтальные» хронологические слои; во-вторых, мы ничего не говорили до сих пор о ius gentium – «праве народов» – и ins naturale – «природном праве» (для римских текстов такой перевод мы предпочитаем традиционному: «естественное право»[37]37
  Слово «природа» как калька с латинского «natura» сохраняет в самой этимологии представление о рождающем начале (свойственное и греческому φύσις), существенное для античных представлений (не говоря уже о различии латинского ius naturale и «естественного права» учений XVIII в.).


[Закрыть]
), которые в представлениях римлян частью совмещались с гражданским правом, частью противопоставлялись ему, а иногда использовались для юридического осмысления некоторых конкретных явлений римской жизни.

С «правом народов» (т. е. правом, которое рассматривалось как общее всем народам) римские юристы связывали институт рабства (G, I, 1, 4), а «когда рабство было еще неизвестно», все люди, писал Ульпиан (D, 1, 1, 4) «согласно природному праву, рождались свободными». Характерно, что это представление, достаточно поздно утвердившееся в сочинениях римских юристов[38]38
  Часто сближавших ius gentium и ius naturale.


[Закрыть]
, использовалось ими главным образом для юридического осмысления жизненных явлений, не укладывавшихся в рамки традиционного права. Так, император мог при согласии патрона пожаловать отпущеннику права свободнорожденного, что называлось «restitutio natalium» – «восстановление прирожденного статуса». Разъяснялось это так: «…ибо в любом случае он восстанавливался в том прирожденном статусе, в котором изначально находились все люди, а не в том, в котором родился он сам, поскольку он мог и родиться рабом» (D, 40, 11, 2 и 5). Нетрудно увидеть, что одно из положений «природного права» используется здесь к случаю и возможность более широкого его понимания отнюдь не предусматривается.

Разрыв между правом и развивавшейся социальной действительностью осознавался римскими юристами как расхождение между разными уровнями правового осмысления действительности, между строгим правом и тем, что обозначалось словом «naturaliter». Это слово в таком контексте должно пониматься почти как «фактически». Но «натуральные» отношения (незаконное, в частности рабское, родство; пекулий[39]39
  По чьему-то удачному выражению, имущество того, кто не имел прав на имущество. Рабский пекулий находился в распоряжении раба, хотя, как и сам раб, – собственности господина.


[Закрыть]
и т. д.) тоже в той или иной мере учитывались правом, а разница уровней оказывалась существенным моментом, усложнявшим создаваемый правом образ мира. Сами противоречия (которые можно обнаруживать у одного и того же автора[40]40
  Ср. противоречащие друг другу определения «матери семейства» у Ульпиана (см. в конце главы).


[Закрыть]
) предстают перед нами как способ существования правовых представлений. И даже элементы распада традиционной правовой системы (например, появление на рубеже II и III вв. категорий honestiores и humiliores – «почтенных» и «подлого люда») не разрушали ее, но в нее интегрировались.

Таким образом, римское право – в том виде, как оно дошло до нас в текстах, – может рассматриваться как находившееся в постоянном процессе развития, не прямолинейном и не однолинейном, оно включало в себя разновозрастные слои, различные уровни обобщения, мнения разных школ и т. п. Все это объединялось в целое единым, медленно изменявшимся мировосприятием и, пожалуй, еще более косным способом мышления. Это была не жесткая унифицированная система и не хаотичный набор «казусов». В интересующем нас здесь аспекте, видимо, можно рассматривать право как сложно организованную форму общественного сознания.

2. «ЧУЖОЕ ПРАВО» И «ОТЕЧЕСКАЯ ВЛАСТЬ»

В Институциях Гая – источнике, где архаические элементы римского правосознания сохранены наиболее отчетливо, – раб[41]41
  Поскольку нас здесь интересует правосознание римлян, постольку ясно, что «в дальнейшем изложении мы будем подразумевать под „рабами" людей, принадлежащих к сословию рабов, т. е. признаваемых таковыми действующим правом» (Зельин К. К., Трофимова М. К. Формы зависимости в Восточном Средиземноморье эллинистического периода. М., 1969, с. 29).


[Закрыть]
упоминается и среди «вещей» (res), и среди «лиц» (personae). Это не должно нас удивлять после того, как мы видели, что даже пережиточное представление о некоем подобии личности животного сохранялось в римском правосознании на всем протяжении римской истории. Более того, в научной литературе можно найти указания на восприятие вещи как личности в древних и вообще архаичных культурах[42]42
  См., например: Клочков И. С. Духовная культура Вавилонии: Человек, судьба, время. М., 1983, с. 7, 47–59; Брагинская Н. В. Надпись и изображение в греческой вазописи. – В кн.: Культура и искусство античного мира: Материалы научной конференции ГМИИ им. А. С. Пушкина, 1979. М., 1980, с 47–59.


[Закрыть]
. Сюда же следует добавить и известное место из Демосфена (23, 76) о суде над «неодушевленными» и «лишенными разума» вещами – камнем, деревом, железом, – несущими на себе вину (αίτια) за убийство (φόνο;). Однако «право, относящееся к лицам», которому уделен «первый комментарий» Институций, не только относилось к людям, но и охватывало всех людей: «Главное разделение лиц (personarum) состоит в том, что все люди (omnes homines) суть либо свободные, либо рабы» (G, 1,9 = Inst., 1, 3).

Прямой формулировкой этого положения у более ранних авторов мы не располагаем, но сталкиваемся с его отражением в текстах, старших несколькими столетиями и не юридических[43]43
  Поэтому неубедительной представляется попытка Ф. Гориа связывать «главное разделение лиц» прежде всего с идеологией времен самого Гая (Goгia F. Schiavi, sistematica delle persone e condizioni economico-sociali nel principato. – In: Prospet-tive sistematicha nel diritto romano. Torino, 1976, p. 342 sq.).


[Закрыть]
. Так, у Плавта в «Амфитрионе» (343) первый вопрос, с которым Меркурий обращается к Сосии: «Кто ты, раб или же свободный?» (Servosne es an liber?). Цицерон в речи за Секста Росция спрашивает, при посредстве каких «других» было совершено преступление – «рабов или же свободных». Еще ближе подходят к формулировке Гая слова Варрона: «Все земельные участки возделываются людьми – рабами или свободными, или и теми и другими» (R. г., I, 17, 2). В цитируемых текстах это дихотомическое разделение выглядит привычным клише и имеет всеохватывающий характер. Один из собеседников Цицеронова диалога «Об ораторе» говорит (I, 173), что без знания права невозможно постичь ни смысл, ни основу для различения таких взаимоисключающих понятий как «свое» и «чужое» («suum – alienum»), гражданин и перегрин[44]44
  Чужак не гражданин.


[Закрыть]
(civis – peregrinus), «раб» и «свободный» (servus – liber). Ясно, что речь здесь идет о наиболее общезначимых противопоставлениях. Глубокая древность «главного разделения лиц» подтверждается и данными лингвистики. «В каждом из индоевропейских обществ, – пишет по этому поводу Э. Бенвенист, – господствует противопоставление статусов свободного человека и раба»[45]45
  Бенвенист Э. Указ. соч., с. 354.


[Закрыть]
.

Что может быть очевидней этого противопоставления двух самых общих категорий? Но оно могло быть использовано и для характеристики такой бытовой ситуации, в которой принадлежность человека к тому или иному статусу оказывается неразличимой. «Сорок лет пробыл я в рабской службе, – говорит один из Петрониевых персонажей, – но никто не знал, раб я или же свободный (utrum servus essem an liber)» (Sat., 57). Само слово «utrum» исключает какое-нибудь третье состояние. Притом суждение о неразличимости двух противоположных статусов может в римских текстах иметь в виду и свободного, которого продают вместо раба не подозревающему о том покупателю, «ибо не так-то легко может быть различен свободный человек от раба» (D, 18, 1, 4–6).

Таким образом, источники – юридические и неюридические – показывают, что римскому правосознанию и общественному сознанию вообще, вплоть до бытового уровня, было чуждо представление о таком человеке, который не принадлежал бы ни к свободным, ни к рабам (отпущенник во времена Гая твердо причислялся к свободным: «Из свободных людей, в свою очередь, одни суть свободнорожденные, другие – отпущенники» – G, I, 10). В республиканскую эпоху рабы, получавшие вольную без выполнения соответствующих гражданско-правовых формальностей, оставались по гражданскому праву рабами – G, III, 56; Dos, 5 sq., – а это значит, что «главное разделение» было тем же, и позднейшие изменения лишь передвинули его границу.) Иное дело, что и свободный и раб могли попадать в ситуации, определяемые только через противоположное понятие. Таковы liber, qui bona fide servit [свободный, который «по доброй вере» (пер. Ф. Дыдынского) в рабах] или servus, qui sine dolo malo in libertate est (раб, который без злого умысла пребывает на свободе) (D, 40, 12, 12). Эти определения принадлежат техническому языку права, но повседневному сознанию соответствующие ситуации тоже отнюдь не казались странными[46]46
  Напротив, современному историку подобные выражения могут казаться «классификаторскими уродствами» (ср.: Finley Μ. The Ancient Economy. Berkeley: London 1973, p. 64).


[Закрыть]
. Так, для Варрона само собой разумелось, что кабальный должник, работающий на земле кредитора, – свободный (R. г., I, 17, 2)[47]47
  В другом месте Варрон определяет его как «свободного, отдающего свой труд в рабство за деньги, которые должен» (L. 1., VII, 105).


[Закрыть]
. Говорить по этому поводу об искажении римской действительности, какою ее можно видеть в свете дальнейшего (т. е. отсутствовавшего у римлян) исторического опыта, римским общественным сознанием означало бы отвлечься от интересующего нас вопроса о специфике этого сознания, которое само составляло существенный элемент римской действительности.

Итак, римскому сознанию было свойственно представление о либо свободном, либо рабском состоянии каждого человека, так что в какое фактическое положение он бы ни попадал, присущее этому человеку состояние может быть либо установлено, либо восстановлено, либо, наконец, законно изменено на противоположное[48]48
  В цитате из «Институций» Ульпиана (D, 1, 1, 4), включенной в текст Юстиниановых Институций (I, 5 pr.), говорится, что с появлением рабства «по праву народов стали существовать три рода (людей): свободные, противоположный им род – рабы и третий род – отпущенники, т. е. те, кто перестал быть рабом». Но в общем разделе о праве лиц (I, 3) Юстиниановы Институции повторяют дихотомическое «главное разделение» Гая, из которого исходит и Ульпиан при разборе отдельных казусов (см., например: D, 4, 8, 9 рг.). Возможно, Ульпианова формулировка о «третьем роде» в «праве пародов» указывает на неримские представления об отпущенничестве.


[Закрыть]
.

Но одного лишь «главного разделения» недостаточно, чтобы осмыслить место римского раба в обществе, т. е. ту систему связей, в которую он был включен. Поэтому и Гай может говорить о юридическом положении раба лишь в связи с «другим правовым разделением лиц» (de iure personarum alia divisio); «Одни лица суть лица собственного права (sui iuris), другие же подчинены праву другого» (или «чужому праву» – alieno iuri sunt subiectae – I, 48). Это разделение не подчинено «главному», но основано на ином принципе деления: раб здесь не предстает нам как одна из двух широчайших категорий, но рядом с иными категориями лиц включается в сложную систему фамильных (об этом понятии см. ниже) отношений. Рабы упоминаются в этом контексте не просто как servi, но как servi dominorum – «рабы господ» (т. е. сама категория определяется через отношение). Именно с них начинается описание положения лиц, находящихся in potestate – «во власти» другого, первой и наиболее важной категории лиц «чужого права».

Самая общая, одинаковая, как уверен Гай, для «всех народов», формула положения рабов во власти господ гласит: «Господа имеют власть над жизнью и смертью рабов, и все, что приобретается через раба, приобретается господину» (I, 52). Формула достаточно сурова, чтобы быть резюмируемой обычным определением «бесправие» – особенно на фоне такого эффектного жизненного примера, какой дает недавно опубликованная надпись из Путеол – устав похоронного заведения, предлагающего среди прочих услуг распятие рабов «частным образом» (privatim) за очень дешевую плату (АЕ, 1971, № 88). Но упомянутое выше изобилие регулируемых римским правом вопросов, связанных с рабством, требует от нас максимального внимания к контексту, обретаемому этой формулой в памятниках юридической мысли римлян.

В интересующем нас аспекте следует отметить, что упомянутая суровая формула благодаря сохранившемуся у римлян институту «отеческой власти» (который принадлежал «собственному» праву римлян, т. е. гражданскому праву) парадоксальным образом связывала раба с другими лицами, состоящими in potestate. «Равным образом, – пишет Гай, – в нашей власти состоят наши дети, которых мы произвели на свет в законном браке. Это право свойственно именно римским гражданам <…>, и на это указано эдиктом божественного Адриана, изданным о тех, кто просил у него римского гражданства для себя и своих детей» (G, I, 55).

У римского юриста речь, разумеется, не идет об отождествлении положения рабов и законнорожденных «детей». Можно говорить лишь об уподоблении применительно к конкретным аспектам и ситуациям. Но сами эти аспекты и ситуации чрезвычайно характерны именно для римского общества (хотя находят себе параллели и в других) и позволяют ближе познакомиться с римским общественным сознанием.

Власть «отца» (pater familias – «отец семейства») над «детьми» (включая внуков, правнуков и т. д., родных и усыновленных[49]49
  Слова «отец», «сын», «дети» иногда берутся нами в кавычки для указания на этот расширительный смысл.


[Закрыть]
– G, I, 99; D, 1, 6, 6–5) была у римлян полной и пожизненной (Dion. Hal., 2, 26). Дионисий Галикарнасский (I в. до н. э.) специально отмечает эту черту как отличающую римлян от греков: выведение детей из-под отеческой власти не воспринималось римлянами как норма и не связывалось ими с возрастным рубежом, женитьбой или внесением в гражданские списки (как у греков). «Отеческая власть» (patria potestas) в том виде, как она, по Дионисию, была учреждена Ромулом, включала в себя не только право жизни и смерти, право сажать сына под замок и бичевать его, но и право «держать его закованным на сельских работах» и даже право продавать его «ради денег». В этой связи Дионисий пишет, что Ромул «дал отцам большую власть над детьми, чем господину над рабами; ведь раб, единожды проданный, получивши свободу, уже становился сам себе господином, а сын, единожды проданный, получивши свободу, возвращался под власть отца…» и т. д. Лишь после третьей продажи сын освобождался от отца (см.: Dion. Hal., 2, 26–27). Все, что «приобреталось» сыном, тоже приобреталось отцу (G, II, 87). «У римлян, – как объяснял греческим читателям Дионисий, – нет ничего собственного, пока их отцы живы, но и деньги, и рабы, все, чем бы они ни располагали, принадлежит отцам» (8, 79). Гай с гордостью отмечал, что «едва ли есть еще какие-нибудь люди, которые имели бы над своими детьми такую власть, как мы» (I, 55). Все же, видимо, римской особенностью был не сам институт отеческой власти (ср.: Arist. Eth. Nie, 1160b 28 sq.), объем которой в ходе веков менялся, а его значение для всей системы общественного сознания и для официальной идеологии.

В каком направлении изменялось содержание отеческой власти?[50]50
  Об устойчивости ее основ см.: Штаерман Ε. М. Древний Рим: Проблемы экономического развития. М., 1978, с. 72–73.


[Закрыть]
Уже Ромулу приписывалось запрещение «убивать детей моложе трех лет» (Dion. Hal., 2, 15); Нуме – продавать сына, которому отец позволил жениться (Ibid., 2, 27), и т. д. Тем не менее права отца на личность детей оставались в силе, хотя право продажи, видимо, не применялось, а право убийства применялось редко и с оглядкой. Для времени Плавта можно сослаться на ситуацию из «Перса» (III, 1): отец хочет продать дочь, она же, зная, что это не принято, понимает, что это позволено, и потому повинуется слову отца, его «владычеству» (imperium) и «необходимости» (necessitas). Для эпохи Августа вспомним о двух примерах употребления отеческой власти, приводимых Сенекой (De clem., 1, 15) как отрицательный и положительный. Римский всадник Трихон засек до смерти своего сына, из-за чего чуть не стал жертвой самосуда римской толпы – «не только сыновей, но и отцов», из чьих рук он едва был вырван императорским вмешательством. Напротив того, некто Тарий, осудивший своего сына, «пойманного на замысле отцеубийства», не возбудил ничьих нареканий; он «исследовал дело» в присутствии Августа, приглашенного «в частный дом» на домашний суд, и удовлетворился «мягчайшим» наказанием – высылкой сына «из Рима и с отцовских глаз», причем с назначением ему годичного содержания.

Прямое вторжение государства в сферу отеческой власти стало возможным значительно позднее. Ульпиан (начало III в.) в книге «О прелюбодеяних» писал, что отец, «не выслушав сына, не может его убить, а должен обвинить его перед префектом или президом провинции» (D, 48, 8, 2). И современник Ульпиана Павел в прошедшем времени говорит о возможности убить сына (D, 28, 2, 11, 1). Видимо, соответствующее постановление относилось, как это и принято считать, к временам Северов. [Интересно, что в другом сочинении Ульпиана упоминается о параллельном, как можно думать, установлении, касающемся раба: «Если кто станет говорить, что его раб совершил прелюбодеяние с его женой, то этот человек должен быть выслушан префектом Города» (D, 1, 12, 1, 5). Вероятно, общая эволюция власти домовладыки (часть которой постепенно брало на себя государство) касалась положения не только подвластных сыновей, но и рабов.] Но на сам принцип отеческой (как и господской) власти новые установления не посягали. Тот же Павел признавал за отцом право убить подвластную ему (и даже переданную им под власть мужа) дочь, застигнутую в прелюбодеянии (Collat., 4, 2), северовские юристы упоминают отцовское согласие как необходимое условие для вступления в брак лиц, состоящих под властью (I), 28, 2, 2, Paul.; 9, Ulp. и др.). Отец, сам находящийся на положении подвластного сына, властью над своими детьми (внуками «отца семейства») не располагал, но его соизволение на брак кого-нибудь из них имело силу и было необходимо при умопомешательстве их деда, в чьей власти они находились (D, 23, 2, 9. Вообще же безумие не лишало «отца семейства» отеческой власти. – D, 1, 6, 8).

Что касается ограничений имущественной власти отца, то в императорскую эпоху (соответствующие установления берут начало от Августа и вполне оформляются при Траяне – D, 29, 1, 1; Inst., II, 12) он не имел прав на «лагерное имущество» (peculium castrense) сына-воина, куда входило то, что сын нажил на воинской службе и что, находясь на службе, получил в дар от отца и родных (D, 49, 17, 11). Этим имуществом сын распоряжался так же, как если бы он был отцом семейства (1), 14, 6, 2), и только если сын умирал без завещания, г его «лагерное имущество» переходило к отцу «не так, как наследство, а так, как пекулий» (D, 49, 17, 2), т. е. оно как бы возвращалось отцу на правах собственного его имущества (откуда, между прочим, видно, что сущность «лагерного пекулия» оставалась в какой-то мере двусмысленной). Эволюция «лагерного пекулия» хорошо прослеживается[51]51
  См: Lehmann В Das Eigenvermögen der romischen Soldaten unter väterlicher Gewalt.– ANRW, 1982, II, 14, S. 183–284.


[Закрыть]
. Сначала он рассматривался как исключение из правила, делаемое для солдата на время службы (что поражало воображение современников, как это видно из последних десяти строк 16-й сатиры Ювенала), затем – при Адриане – права «лагерного пекулия» и составления завещания без выхода из-под отеческой власти были распространены и на отставных солдат (ветеранов), и лишь в эпоху домината этот институт послужил образцом для других – все более широких исключений из имущественных прав «отца семейства», однако сам принцип отеческой власти не оспаривался и при Юстиниане.

С достаточно древних времен «в общественных делах» положение «сына семейства» (filius familias – подвластный сын) приравнивалось к положению «отца семейства» – он мог занимать любые должности [52]52
  И быть опекуном. По римским понятиям опека (tutela) относилась к сфере общественных (а не частных) дел.


[Закрыть]
(D, I, 6, 9). Это создавало проблему соотношения авторитетов сына-магистрата и отца, в чьей власти он состоял. Клавдий Квадригарий, историк начала I в. до н. э., повествует (ар. Gell., 2, 2, 13; ср.: Liv., 24, 44, 10) о том, как знаменитый Фабий Кунктатор, будучи проконсулом, ехал верхом навстречу сыну-консулу «и не захотел слезть с коня, ибо был отцом, а ликторы, зная о величайшем согласии между обоими, не посмели приказать отцу спешиться. И когда он подъехал, консул сказал: „Приказываю спешиться". Тогда ликтор, стоявший рядом, быстро понял и приказал, чтобы проконсул спешился. Фабий повиновался приказу и похвалил сына за то, что тот твердо блюдет свою власть, исходящую от народа (собств. Imperium qui populi esset)». Геллий приводит эту цитату в связи с рассказом о посещении философа Тавра (сер. II в. н. э.) наместником провинции Крита, который пришел со своим отцом. Отец наместника, которому было предложено сесть, ответил: «Пусть прежде сядет тот, кто магистрат римского народа». Но философ объяснил: «В общественных местах и делах отцовские права рядом с правами сыновей-магистратов приостанавливаются <…>, но когда (люди) вне общественных дел, в домашних делах и в быту сидят, гуляют или возлежат на домашнем пиру, тогда между сыном-магистратом и отцом – частным лицом общественные почести (publici honores) отступают, а природные и прирожденные (naturales et genuinos) проявляются. И вот <…> то, что вы ко мне пришли, что мы сейчас собеседуем, что мы рассуждаем о должностях, это – дело частное (privata actio). Так что пусть в моем доме сперва тебе будет оказано то почтение, которое и в вашем доме подобает сперва тебе» (Gell., 2, 2, 1-10).

Тот же подход выявляется в юридических текстах (II–III вв.) с характерной для них парадоксальной выразительностью. «В частных делах (in privatis negotiis) отец может иметь судьей сына или сын – отцаг ведь быть судьей обязанность общественная (munus publicus)» (D, 5, 1, 77–78). В некоторых имущественных делах «сын семейства, отправляющий магистратуру, может принуждать своего отца, в чьей власти он состоит…» (36, 1, 13, 5). «При сыне семейства (filius familias) – магистрате можно совершать манумиссию, хотя сам сын семейства совершать манумиссию не может <…> также и сын по желанию отца может совершать манумиссию[53]53
  Отпущение из-под власти (чаще всего применительно к рабу).


[Закрыть]
при отце (-магистрате. – В. С.)» (40, 2, 18); «Если сын семейства становится консулом или наместником, он может сам при себе (как при магистрате. – B. С.) быть отпущен из-под отцовской власти или отдан в усыновление» (1, 7, 3). В этой последней ситуации «сын семейства» еще и оказывался одновременно в активной (как магистрат) и пассивной (как объект совершающегося акта) роли.

Итак, «сын семейства» – магистрат представлял (даже в том, что касалось частных дел его отца) стоящую над «отцом семейства» отчужденную публичную власть (государственность). Этот принцип, как будто бы несовместимый с архаическим принципом отеческой власти, тем не менее не отменял его, но вступал с ним в сложные отношения, порой^ парадоксальные для взгляда из иной эпохи. Причем в отношении собственных частных дел сын-магистрат оставался во власти отца и никаких привилегий, связанных с должностью, не имел. Это особенно отчетливо проявлялось в сфере фамильной жизни и фамильного имущества. При Веспасиане (69–79 гг.) сенат принял постановление (отождествляемое с известным из юридических источников «Македонианским сенатусконсультом»), которое, повторяя более ранний закон Клавдия, запрещало давать деньги в долг подвластным сыновьям и взыскивать такие долги после смерти их отцов (D, 14, 6; Suet. Vesp., 11; Tac. Ann. II, 13). В начале III в. н. э. Ульпиан, излагая это законодательство, писал: «Применительно к сыну семейства (т. е. к подвластному сыну. – В. С.) его сан (dignitas) не имеет никакого действия, которое препятствовало бы применению Македониаиского сенатусконсульта; ибо, будь он даже консул или какого бы ни было сана, сенатусконсульт применяется. Разве только у него есть лагерный пекулий, в этом случае сенатусконсульт не применяется» (D, 14, 6, 1, 3)[54]54
  Впрочем, дальше перечисляются и другие исключения (D, 14, 6, 3 и след.).


[Закрыть]
. Датируемое I в. н. э. и столь энергично утверждавшееся в III в. н. э. законоположение находит некоторые соответствия в более древних неюридических текстах – ср. у Теренция в «Формионе» (302 и след.): «Сказал ведь тоже! Кто бы нам поверил в долг, пока ты жив» (пер. А. Артюшкова), – слова раба, обращенные к господину, при чьем сыне раб состоит. По Плавту (Merс., 51 sq.), отцу при случае приходилось самому «объявлять по всему городу», предупреждая всех и каждого, чтобы остерегались давать в долг его сыну. Хотя общего запрета такого рода в республиканское время, не существовало, императорское законодательство, видимо, обобщило архаические представления и опыт обычного права. А при Северах было дополнительно подчеркнуто, что и «город» (civitas) не может ссужать деньгами «сына семейства» (D, 14, 6,15).

Можно привести и другие примеры значимости отеческой власти для III в. Так, Ульпиан писал, что «сын семейства не может делать дарения, даже если имеет свободное распоряжение пекулием, ибо не для того ему дозволяется свободно распоряжаться пекулием, чтобы он его расточал» (D, 39, 5, 7). Правда, как это вообще характерно для правовых текстов, категорически высказанное положение тут же обставляется исключениями: так, право дарения могло быть прямо оговорено отцом при предоставлении свободного распоряжения пекулием; иногда значение имела сама личность сына: если он был «сенаторского или иного сана» и право дарения было «специально не отнято» у него отцом (что отец мог сделать, предоставляя пресловутое «свободное управление»); дарение могло просто совершаться «по приказу или воле» отца (но тогда оно и рассматривалось как сделанное отцом или по его поручению); наконец, наличие того же «лагерного пекулия» предоставляло сыну свободу дарения, конечно, только в его пределах (D, 39, 5, 9, Pomp. – II в.). В быту, правда, дело обстояло проще: «Все принадлежит отцу, что находится в распоряжении детей, но кто же не знает, что и сын отцу может что-нибудь подарить», – пишет Сенека (De ben., VII, 4, 6). Больше того: «Можно ли сомневаться в том, что раб вместе с пекулием принадлежит господину? Но он дает своему господину подарок. Ибо не настолько уж ничего не имеет раб, который не будет иметь, если господин не захочет. И не настолько уж не подарок данное добровольно, коль скоро оно могло быть взято и против, воли» (Ibid.). Разумеется, в обоих примерах речь не идет о дарениях юридических, но следует заметить, что отношения, связанные с пекулием, чем дальше, тем шире учитывались и регулировались правом.

Дарение отца подвластному сыну также не признавалось действительным (Vat., 296). Согласно Папиниану (время Септимия Севера), рабы, которых отец подарил подвластной дочери, превращаются в дарение задним числом (ex post facto), если он эманципирует дочь, не отбирая у нее пекулия (D, 39, 5, 31, 2). Тот же Папиниан писал, что «эманципированный сын, у которого отец не отобрал пекулия», приобретает его себе в качестве подаренного или в качестве своего, точно так же, как не отобранный пекулий раба, отпускаемого на волю при жизни господина, рассматривается как дарение (Vat., 260–261). Папиниан же разъясняет, что внук, подвластный деду, может отпустить раба по воле деда, как подвластный сын – по доле отца, но раб этот, получая свободу, становится отпущенником упомянутых «деда или отца» (D, 40, 1, 22).

Приведенные примеры касаются непосредственно экономических проявлений «отеческой власти» в жизни «дома», но юристы и императоры III в. заботятся о неприкосновенности самого принципа отеческой власти, в частности, применительно к тому же солдату – сыну семейства, для которого было сделано исключение в виде «лагерного пекулия». Так, Ульпиан объясняет, что если сын семейства = солдат – умер, завещав наследство своему несовершеннолетнему сыну, оставшемуся во власти деда, причем назначил на всякий случай другого наследника, и назначил опекунов, то рескриптом Марка Аврелия и Луция Вера было указано, что назначение постороннего наследника действительно, назначение же опекунов – нет, ибо солдат может распоряжаться своим наследством, по «умалять чужое (т. е. его отца. – В. С.) право[55]55
  Т. е. власть над внуком, который, будучи подвластен деду, не нуждался в опекуне.


[Закрыть]
не может» (D, 29, 1, 28). В постановлении Севера Александра, адресованном солдату Фелициону, прямо сказано: «Заблуждается тот, кто убедил тебя, будто бы ты силой присяги освобожден от уз отцовской власти (nexu paternae potestatis), ибо солдаты отнюдь не освобождаются от власти родителей, но (лишь) имеют собственное лагерное имущество, на которое у отца нету никакого права» (CJ, 12, 36, 3).

Эти и другие примеры показывают, что институт отеческой власти сохраняет и в III в. важнейшее значение. Но, как показывают источники того же времени, социально-экономическое значение этого института начинает меняться, оно выходит за пределы «дома» и приходит в противоречие с интересами «отца семейства». Так, Ульпиан пишет, что отец выполняет все повинности за сына, ставшего по отцовской воле декурионом, причем здесь же пояснено, что отец считается «согласившимся» на декурионат сына, если, присутствуя при объявлении об этом, не возражал. Этот принцип соблюдается и при назначении «сына» на другие должности, связанные с материальными затратами или ответственностью (D, 50, 1, 2). Отцовское несогласие с назначением сына на такую должность тоже влекло за собой для отца материальную ответственность; впрочем, к ответственности за гражданские повинности двоих сыновей одновременно отец принужден быть не мог; полностью же освобождался от ответственности лишь человек «старше 70 лет – отец пятерых не утраченных им детей» (50, 4, 3, Ulp.). Повиновение же отцовской власти, в свою очередь, не освобождало сына от ответственности, налагаемой должностью, от выполнения которой он по приказу отца отказался (50, 1, 21, Paul.). Таким образом, институт отеческой власти ставится теперь на службу интересам города и государства, и отеческая власть превращается в нечто вроде отеческой повинности. Ради этого частично отменяется даже принцип отеческого единовластия в фамилии: «В том, что касается почетных должностей (honores), считается имеющим сына во власти даже тот, кто сам состоит во власти отца» (50, 4, 2, Ulp.). Таким образом, создается ступенчатая система материальной ответственности и, так сказать, выворачивается наизнанку прежний принцип – «Сын семейства в общественных делах пользуется положением отца семейства» (1, 6, 9, Pomp.), – как, впрочем, и сам смысл института отеческой власти. Но это переосмысление (связанное с кризисными явлениями в обществе Империи) происходит в старых понятиях: старые представления и концепции служат теперь новой реальности, налагая на нее свой отпечаток и тем самым включая ее в развитие традиции общественной мысли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю