Текст книги "Дом учителя"
Автор книги: Георгий Березко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Командующий только теперь обратил внимание на очищенную от снега квадратную крышку погреба, от печи в двух шагах, с выведенной наружу железной трубой. Отощавшая рыжая кошка улеглась возле крышки на солнечном припеке и, приподняв острую мордочку, жмурилась. Два воробья – как они только уцелели в таких морозах? – быстренько скакали среди разбросанного мусора, пепла, черных угольков и что-то поклевывали…
– Моя Ксанка, старшая, говорит: ничего, мамка, мы, говорит, вроде гномов заделались, они, гномы, тоже в земле живут… Слыхал, Егор, про гномов?.. Ксанка где-то вычитала… – словно бы погордилась женщина. – Девка семь классов кончила, хотела дальше идти… А сейчас мы обедать будем и тебя приглашаем – хочешь, Егорка, горяченькой картошки?
Она подцепила ухватом горшок и вытащила его из печи.
– Соли только у нас нету, пропадаем без нее. Ну соль у тебя небось найдется. Ты, рассказывали тут у нас, в самые большие командиры вышел. Правда, нет? – Женщина оказалась даже словоохотливой. – Я, как услышала, не поверила… Откуда, подумала, у наших-то, деревенских, такие таланты?..
– Неверно вам рассказывали… Есть командиры и побольше меня, – сказал командующий.
– А я так думаю, что и точно, в большие начальники вышел…
Она повернулась к дороге, где командующего дожидались в машинах его офицеры и охрана; воспитанный адъютант, выскочивший вслед за ним, остановился на таком расстоянии, чтобы услышать, если позовут, и не помешать, пока не окликнут.
– Гляди-ка, один на трех машинах ездишь, – сказала она. – И еще этот – как его, запамятовала я… ну вроде секретарши… только мужчина. Да нет, ты и вправду высоко, должно, стоишь…
– Надо мне ехать… – сказал командующий, – спасибо за приглашение, в другой раз с удовольствием… А соль я сейчас пришлю, в машине у товарищей найдется – соль и что там еще… Спасибо, хозяйка!
– Тебе спасибо, – сказала женщина.
– Мне?.. – Командующий взглянул как бы с отчуждением. – Мне за что? Я и соли еще не дал… Армию благодарите, солдата.
– Тебя тоже, Егор!.. От сердца говорю, от всех матерей! Спасибо, что погнали их, вонючек этих… «Матка, яйки!.. Матка, сало!.. Матка, капут!» – Она качнула замотанным в платки шаром головы. – Это подумать только: «Матка, капут!» – и ружье наставляет! Неужто ж это бабы народили таких?!
А у командующего отвердело его крупное лицо с тяжелым, будто припухшим под нижней губой подбородком, раздвоенным внизу. Он подумал, что ему было бы легче, если б женщина, землячка, не благодарила его, а стала бы отчитывать… За что, собственно, она его благодарила: за это существование подземных жителей, за этот черный очаг в снежной пустыне?.. Но ведь все могло быть иначе, должно было быть иначе! И кто виноват, что все произошло именно так, а не иначе, не как представлялось до войны?!
– До свидания, – сказал командующий. – Желаю вам поскорее выбраться из вашего погреба, покончить с жизнью гномов… Выберетесь, выберетесь! – словно бы прикрикнул он на женщину: он был очень расстроен, огорчен. – Ну и… простите нам наши ошибки!.. Немцев Красная Армия погнала и погонит дальше!.. К чертовой матери! А нас простите!
Он откозырял, круто повернулся, оступился с утоптанной тропки и, взвихривая носками снег, пошел к дороге.
…Вторую половину дня до темноты командующий пробыл в штабе одной из армий фронта, а затем вместе с командиром выехал в дивизию, которая должна была вечером атаковать. Его главной заботой ныне было то, что темп наступления армий замедлился и каждый шаг вперед стоил теперь все дороже. При этом войска фронта не добивались «надлежащего успеха», о чем он доносил уже в Ставку Верховного Главнокомандования. Сейчас вопрос дальнейшего, на весну и лето, планирования военных действий приобретал на Западном направлении, да и на других фронтах, первостепенное значение. И командующий хотел лично, как поступал всегда, выяснить действительное положение дел на переднем крае, вернее далее, почувствовать то, о чем не упоминалось в донесениях, – самую атмосферу этих последних наступательных боев.
На КП командира дивизии собралось к началу атаки много начальства: член Военного совета армии, начальник политического управления, начальник артиллерии, офицеры из штаба фронта. И было заметно, что командир дивизии, полковник с наружностью запорожского вояки – сивоусый, дородный, краснолицый – всячески силится не выказать своего волнения. Вероятно, в этот критический час, поднимая в новый, трудный бой свою дивизию, он предпочел бы, чтоб за пим наблюдало меньше оценивающих глаз. А тут еще ожидался приезд самого командующего, о котором полковник достаточно был наслышан. И он бодро, громко, с особенной отчетливостью, чтобы его не заподозрили в нерешительности, отдавал распоряжения своим подчиненным, и вытягивался, подбирал живот, и пристукивал валенками, чеканя ответы на вопросы начальства.
При появлении командующего фронтом вытянулись все, кто здесь находился, и оборвались все разговоры. Командующий некоторое время молча слушал командира дивизии, бодрый, с подъемом тон которого плохо соответствовал содержанию его доклада; полковник, надо отдать ему справедливость, не скрыл потерь, понесенных его частями в предыдущих боях, но когда он упомянул о недостатке артиллерийских снарядов и мин, командующий его прервал:
– Заранее оправдываешься. Не поможет, так и запомни, – не пойдешь вперед – не оправдаешься.
Он вполне понимал командира дивизии, но именно поэтому был резок с ним… Боеприпасов в войсках действительно остро не хватало; заявки фронта на огневое довольствие, на снаряды и мины удовлетворялись лишь частично, и большего – что также хорошо понимал командующий, – большего не могла дать страна, лишившаяся своих западных промышленных областей, не могла, как не напрягалась!.. А Верховное Главнокомандование приказывало наступать, и это тоже было более чем понятно: страна, народ, долготерпеливая землячка командующего требовали победы и возмездия. Значит, надо было идти вперед с тем, что есть, – вперед, даже стреляя вполовину реже, чем полагалось бы… Но там, где «Вперед!» не сопровождалось подавляющим огнем, где приходилось экономить огонь, там проливалось больше крови… И сознавать это, не переставая в то же время требовать от людей почти что чуда, понимать их и не сочувствовать им, «не входить в положение», было нелегко даже для командующего со всей его твердостью. Когда речь заходила о боеприпасах, он раздражался и грубел: не в силах помочь практически, он не имел права и на сожаление, оно лишь помешало бы.
Полковник с внешностью казачьего атамана был несколько обескуражен.
– Ясно, товарищ генерал армии! – выкрикнул он с неловкой лихостью и пристукнул валенками. – Так точно, не оправдаюсь.
За деревней, в поле, командующий сделал смотр отряду лыжников, отправлявшихся в обход неприятельской позиции. Светила луна – маленькая, бело-голубая в центре гигантского воздушного круга, предвещавшего и на завтра сильный мороз. К ночи подул ветерок, побежала поземка и словно бы звездная пыль заискрилась в лунном тумане. Лыжники были все в маскировочных халатах, и уже в двух-трех шагах их белый строй терялся в этой искрящейся полумгле. Командующий подходил очень близко к бойцам, присматриваясь к их снаряжению, к тому, как прилажено оружие, и заглядывая под нависавшие на лица капюшоны. А оттуда, из тени, его встречал пристальный, в упор, взгляд – это было похоже на разговор, бессловесный, но прямой – глаза в глаза. Командующий допытывался: «Как настроение?», «Понимаешь свою задачу?», «Не сробеешь?» В ответ в этих устремленных на него из-под капюшонов глазах – любопытных или сердитых, широко раскрытых или сощуренных, блестящих, матовых, улыбающихся, тоскливых, он читал – у одного любопытный интерес: «Вот ты какой, командующий всем фронтом!»; у другого досадливое нетерпение: «Скорее бы уж, намерзлись мы здесь, стоя!»; у третьего браваду: «Дадим сегодня прикурить фрицам!»; кто-то в свою очередь спрашивал: «Ну, а когда конец? Ты командующий, ты все знаешь… Когда же победа и конец войне?»; кто-то даже подмигнул ему: «Будь в надежде, генерал! Черт не выдаст, свинья не съест!» И командующему разговор понравился: в десантном батальоне воевала молодежь – физкультурники, все, как один, комсомольцы. Но вопрос, когда же окончательная победа, он мог бы сам задать этим ребятам.
Отзвучали негромкие команды, заскрипел снег под лыжами – и стало тихо и пусто… Вереницы бело-лунных бойцов неожиданно быстро пропали из глаз, исчезли в надземной звездной пыли. И у командующего невольно мелькнула мысль: «А сколько вас вернется из этого боя?» – но он тут же ее отогнал.
Атака частей дивизии успеха поначалу не имела. Да и нельзя было ожидать, что успех достанется легко: артиллерийская подготовка, короткая и недостаточно плотная, не подавила огневой системы противника. И та разом бурно воспламенилась, как только пехота поднялась для броска. Немцы обнесли свои укрепления ледяными валами, и на льду бешено заплясали зеркальные отражения пулеметного пламени. Вступила в действие и артиллерия немцев. Их ракеты непрерывно освещали предполье, и под этой разноцветной – зеленой, розовой, желтой, словно праздничной иллюминацией носились дымные перемешанные со снегом вихри. А люди залегали, вжимались в землю, в снег и кое-где уползали назад, если не оставались на месте навсегда…
Наступавшая на фланге дивизии танковая бригада также встретила сильный заградительный огонь и не прошла вперед, о чем и донес на НП комдива командир бригады. На наблюдательном пункте стало как будто не хватать воздуха – как в горах, на головокружительной высоте, где трудно дышать.
Комдив вызывал к телефону то одного, то другого командира полка, наклонялся над аппаратом и багровел – кровь приливала к его толстым щекам.
– Майор, поднимай своих людей! Подполковник, поднимай людей! – повторял он внешне даже спокойно, но в его голосе слышалось постанывание.
Проволочная связь рвалась, и на НП все чаще появлялись связные – вестники из этого иллюминированного ада. Они были вываляны в снегу, пар застилал их обожженные морозом лица, обледенелый пот свисал с бровей. Задыхаясь, они докладывали, ели горстями снег, торопливо затягивались цигаркой, хукали в озябшие ладони – и все просили огня! А затем возвращались в ад с приказом идти вперед. Комдив поглядывал на командующего, стоявшего у стереотрубы, не в силах избавиться от чувства несвободы, – он опасался его неодобрения. Но командующий только смотрел и слушал, не вмешиваясь, однако самое его присутствие здесь, это его тяжелое молчание словно бы приказывали: «Вперед, вперед, чего топчетесь?!» И комдив ввел в бой свой резерв: в атаку пошел даже саперный батальон – гордость дивизии… Вновь по обнаружившим себя пулеметным очагам коротко ударили наши гаубицы, и кое-где ледяное укрытие немцев превратилось в кучи сверкающих осколков. Все же сбить противника с его рубежа пока не удавалось… На НП приковылял, опираясь на плечо ординарца, командир саперного батальона, он был ранен в самом начале атаки; доложив, что саперы ворвались в первую линию немецких окопов, он вдруг повалился на руки ординарца. А на его груди, на шинели, порванной осколком, расползалось темное пятно, исходившее легчайшим паром… В бой ушел и начальник политотдела дивизии и через четверть часа донес, что он заменил убитого командира полка. Немецкие снаряды рвались теперь недалеко от НП – полуразваленного сарая, в котором пункт был оборудован, – и в проем ворот веяло дыханием взрывчатки. Унесли на перевязку старшего лейтенанта из дивизионной газеты, раненного тут, у входа в сарай… Смерть со свистящим, шелковым шелестом проносилась наверху, над головами, и чугунно ухала, оказываясь где-нибудь поблизости. И все это было уже как бы в порядке вещей, как бы естественным на той страшной высоте, где все было неестественным, где человек вообще, казалось, не может существовать… Но человек должен был делать свое дело. И связисты с катушкой на боку ползали по разноцветному снегу, отыскивая концы перерубленного осколком провода, и зачищали их, и соединяли окоченевшими пальцами, чтобы можно было передать все тот же приказ «Вперед!» или все ту же отчаянную просьбу: «Дайте огня!»
К командующему примчался в машине командир из штаба фронта с последними оперативными новостями: раза два командующий связывался с начальником штаба.
Огромная битва шла этой ночью на обоих флангах многокилометрового фронта, здесь был только один из ее участков. Командарм, с которым он сюда приехал, покинул уже его, чтобы побывать в соседней дивизии, где создалось напряженное положение – немцы контратаковали там крупными силами… И командующий, стоя у стереотрубы, под вздрагивающим от близких разрывов настилом, задумался о том, что недалек день, когда войска его фронта, ослабленные в этом беспримерном наступлении – в наступлении, где они никогда по численности не превосходили противника, – эти удивительные войска должны будут перейти к обороне… Окончательная победа лишь брезжила, за тысячи километров, где-то над Германией – не ближе! – и бог ведает, сколько еще усилий и жертв понадобится, чтобы пройти эти километры! Командующий пошевелился, переступая с ноги на ногу, оглянулся. И командир дивизии, поймавший это движение, тут же с готовностью подался к командующему, чтобы его выслушать и все исполнить.
…Перелом в бою произошел как-то даже неожиданно, по крайней мере на непосвященный взгляд. Вдруг поле боя начало гаснуть, поредела ракетная иллюминация, и на НП донеслось протяжное: «а-а-а-а!» – это кричала «ура!» пехота, добравшаяся до вражеских линий. Еще вспыхивали в глубине немецкой обороны рукопашные схватки, поблескивал автоматный огонь, но сделалось тише, рев боя удалялся. И на истоптанном, рябом, в черных пятнах копоти поле, залитом ледяным лунным потоком, перестали мотаться и застыли в неподвижности тени – от разбросанных трупов, от подбитой пушечки, от комков выброшенной земли.
Командир танкистов донес на НП, что его тридцатьчетверки преследуют противника и что взяты пленные. Общий успех был достигнут в результате маневра: фланговый удар лыжного отряда совпал с повторным фланговым ударом танков, и немцы отступали, чтобы не попасть в кольцо… Полковник с наружностью запорожского рубаки снял с головы свою высокую папаху таким медленно-торжественным жестом, точно собирался осенить себя крестным знамением, и отер ладонью вспотевшую лысину.
Командующий, не теряя времени, собрал тут же, на НП, командиров, суховато поблагодарил за умелые действия, а назавтра пообещал артиллерийское усиление – гаубичный полк из своего резерва. Затем он распорядился срочно прислать ему в штаб фронта цифры потерь и списки отличившихся для награждения. Провожаемый комдивом, садясь в машину, он приказал ехать в медсанбат, где, как ему доложили, находился бывший командарм, бежавший из плена.
– Разрешите, товарищ генерал армии, мы доставим сюда товарища… – Комдив запнулся, не уверенный, можно ли называть генерала, побывавшего в плену, товарищем и генералом. – Это займет не больше получаса.
– Мне по дороге, – сухо сказал командующий. – До свидания! И надо худеть, худеть, товарищ полковник, куда это годится: таскать такой живот?
В машине командующий угрюмо молчал. Молчали и офицеры, сопровождавшие его, – было видно, что он недоволен, хотя причин для недовольства как будто не было: ведь дивизия все же прошла вперед.
3
За обледенелым окошком баньки, в которой командарм ожидал вызова, совсем стемнело, а вызова все не было. И, сидя в темноте, в своем начищенном и заштопанном кителе, причесанный и выбритый, командарм незаметно для себя задремал – склонился боком на лавку, опустил голову на согнутую в локте руку и, успев еще подумать: «А может, и не вызовут сегодня?» – уснул. На нарах, в немецком лагере, генерал часто видел сны, и в них чаще всего свое детство и вкусную еду: он уплетал во сне ржаные блинцы со сметаной, те, что пекла по утрам мать, пил теплое, пахнувшее коровой молоко, ходил с дедом на реку рыбачить и хлебал уху на бережку – голод в лагере был общим, постоянным страданием. А сейчас он как будто упал в черную, глухую, непроглядную яму…
Когда генерала разбудили, он вскочил с такой поспешностью, словно все еще находился в лагере и проспал проверку. Ослепленный лучами электрических фонариков, генерал, не разглядев никого в первые мгновения, молчал и жмурился. И командующий тоже не нашелся сразу, что сказать. Он давно знал и хорошо помнил этого генерал-лейтенанта, славного кавалериста с молодецкой выправкой, сохранявшейся у него и в пожилые годы. А здесь перед ним, отворачиваясь от света, стоял тощий, кожа да кости, встрепанный старик, с воспаленным лицом в багровых, пузырчатых пятнах.
– Здравствуйте, Федор Никанорович! Вернулись… – проговорил после паузы командующий, и сам услышал в своем голосе искусственность. – Поздравляю вас!
Адъютант чиркнул спичкой, засветил лампу, и генерал смог увидеть посетителей, но тут на него снова напал кашель… И все с невольной досадой ждали, когда он справится с ним – он сгибался и трясся в припадке, его всего выворачивало. Наконец он вытянулся, прижал руки к бедрам и вздрагивающим, прерывистым голосом поздоровался:
– Здравия желаю, товарищ генерал армии! Так точно, я вернулся… Благодарю вас, товарищ генерал армии!
– Простудились, Федор Никанорович! – сказал командующий.
– Извините, немного простыл…
Командующий словно бы неодобрительно помолчал, потом спросил:
– Может, мы не вовремя? Вам бы полежать да аспирину на ночь…
– Никак нет, я вполне могу., я здоров, – поспешил с ответом генерал. И его обмороженное лицо приняло то непроницаемое выражение, что появляется у солдата в строю, когда отдана команда «Смирно!»: мол, я готов, приказывайте! Собственно, он так и чувствовал себя: час, к которому он со всей тщательностью – и внешне, и в душе своей – готовился, как готовятся к суду, наступил. И единственное, что еще оставалось в его воле, это встретить свой трудный час, как подобает солдату: не прятаться и не вымаливать снисхождения.
– Разрешите доложить, товарищ генерал… – начал он и тут же напрягся, силясь подавить очередной, царапающий глотку позыв.
Командующий не отозвался, только покачал сожалительно головой.
– Понимаю, что мой доклад не имеет уже оперативного значения… – выговорил генерал поспешно, боясь, что кашель помешает ему. – Но из наших тяжелых неудач можно извлечь некоторые уроки… Армия, которой я командовал, занимала в первых числах октября участок фронта западнее Вязьмы, имея в своем составе… Извините, я…
И он опять весь затрясся. Командующий поднял руку.
– Успеется, Федор Никанорович! В общих чертах мне известно, что у вас происходило… – Командующий подождал конца приступа. – Тяжело, трагично все там получилось. Вероятно, можно было избежать окружения, даже несмотря на превосходство противника в живой силе и технике. Да, вероятно, можно было… Но тут все в ответе. И разведка подвела… А вы и ваши войска… Вам и вашим войскам, товарищ генерал, – благодарность!
– Как? – спросил генерал и странно, пристально взглянул. Он еще не совсем отошел после приступа, судорожно дышал и подергивался.
– Благодарность, Федор Никанорович! Воздаю вам должное… – сказал командующий.
Генерал поднял голову и выпрямился.
– Зачем же так, товарищ генерал армии?! Я готов отвечать, готов принять любое… – Его голос вздрагивал. – Если я заслужил суд, пусть будет суд. Но я… Но зачем же это?..
Он побагровел, кашель вновь распирал его грудь, поднимался к горлу, и ему стоило огромных усилий не выпустить этого когтистого зверя наружу. Его глаза сделались мученическими: и надо же было, чтобы в эти именно минуты с ним приключилось такое!
– О каком суде вы говорите? Да полноте… – Командующий догадался, что генерал, этот горемычный, потерявший свою армию и попавший в плен генерал, заподозрил в его словах не то издевку, не то желание утешить. И он внутренне усмехнулся: вот уж на что он был не способен: на утешение – на издевку еще куда ни гало…
– Полноте, полноте! Что вы вообразили? – сказал командующий.
Он благодарил вполне искренне: войска, блокированные в октябре западнее Вязьмы, в том числе и войска этого генерала, оказали поистине неоценимую услугу защитникам Москвы; геройское сопротивление этих войск, их контратаки, их упорные попытки вырваться из окружения сковали под Вязьмой без малого три десятка немецких дивизий – невозможно было в те дни сделать больше! И словно бы даже нежность – чувство, также мало свойственное натуре командующего, абсолютно свободной от того, что называется душевной теплотой, – послышалась в его тоне:
– Я вам как солдат солдату… Спасибо! И вечная память вашим павшим героям!
Генерал стоял навытяжку, весь багровый, и делал глотательные движения, чтобы удержать кашель.
– Ну, а ваш побег – это настоящий подвиг, – продолжал командующий. – Вы мне расскажете о подробностях. Я и наших газетчиков к вам подошлю… А вы бог знает что вообразили… дорогой мой!
И опять-таки он был очень искренен сейчас: он и сам принадлежал к людям с отчетливым, линейным представлением о том, что хорошо и что плохо, что достойно и что недостойно. Хорошо, конечно, было, когда враг оказывался в кольце и терпел поражение, и плохо, когда терпел поражение ты сам; хорошо было, когда в плен попадал враг, и очень плохо, когда в плен брали тебя. Такое бескомпромиссное понимание хорошего и плохого, без ссылок на обстоятельства, на невезение, без этих: «с одной стороны – с другой стороны» являлось прочным основанием всех подлинно солдатских качеств… И командующий почувствовал родственную душу в этом тянувшемся перед ним старике, на котором генеральский китель висел, словно на вешалке: как ни горько пришлось бедолаге, а ответственность он сознавал.
– Теперь вам – отдыхать, лечиться, приходить в форму, – сказал командующий. – Мы еще повоюем вместе…
Он шагнул вперед и, раскрыв нешироко руки – полушубок стеснял движения, – схватил генерала за локти, стиснул и немного подержал.
– Молодцом, молодцом! – пробормотал он, смущенный своей непривычной участливостью.
Генерал послушно зашатался в его сильных руках – он был скорее ошеломлен, чем обрадован. И, стремясь что-то еще выяснить, высказаться, твердо удостовериться, что все происходящее не чудесный сон, он вновь, как только командующий выпустил его, принял свое прежнее положение «смирно».
– Прошу учесть: противник к началу наступления создал на моем участке подавляющее превосходство… – вновь заспешил он с докладом, пока царапанье в глотке не усилилось. – В живой силе оно было троекратным, в танках – примерно восьмикратным, в орудиях и минометах – также… абсолютным. Лишь шесть-семь стволов приходилось у меня на километр фронта, я считаю и противотанковую артиллерию. А недостаточное количество зенитных установок ограничивало наши возможности в борьбе с авиацией… в то время как противник применял ее массированно…
Было видно, что свой доклад командарм давно приготовил, затвердив в нем каждое слово. И сейчас командующий слушал не перебивая… Так же сосредоточенно слушали, проникаясь и серьезностью сообщения, и чувством необычности самого доклада, офицеры, вошедшие с командующим: полковник из оперативного управления, полковник из Особого отдела штаба армии, командир медсанбата, адъютант – все тоже подобрались, как на важном официальном акте. И доклад продолжался довольно долго, – к счастью, кашель выпустил генерала на время из своих когтей. У адъютанта, высоко поднимавшего керосиновую лампу, задрожала уставшая рука, и на бревенчатых стенах баньки закачались искривленные тени. А голос докладчика стал ослабевать на окончаниях фраз и срываться…
– Не могу не указать и на то, что… – генерал даже зажмурился от усталости, – на то, что наличие большого автомобильного парка дало противнику… преимущество в маневрировании…
Совсем тихо он проговорил:
– В стрелковых частях почти не было автоматов, подчас не хватало винтовок…
Отступив на шаг, генерал уперся спиной в стену и длинно, с полуприкрытыми глазами, вздохнул – он кончил, сделал все, что от него требовалось, исполнил службу до конца – вернулся и доложил… И в тон ему заговорил командующий – серьезно и веско, словно выступая на разборе операции перед большой аудиторией:
– Из истории войн известно: войска в окружении чаще всего складывали оружие. Окружение сделалось равнозначным поражению. Седан Наполеона третьего стал в известном смысле правилом. Но не для советских войск. Наши войска продолжали драться и в кольце окружения, вопреки всем правилам…
Он вдруг повернулся к адъютанту:
– Поставь наконец куда-нибудь лампу, если не можешь держать! В глазах прыгает…
Лейтенант огляделся, куда бы поставить эту чертову, тяжелую, на мраморной ножке лампу; она качнулась, язычок огня подпрыгнул за стеклом – и тени суматошно заметались. Командир медсанбата сорвался с места, почти выхватил у лейтенанта лампу и перенес на тумбочку у койки.
Все подождали, пока не установилось спокойствие, и командующий продолжил:
– Благодаря стойкости, проявленной войсками, сражавшимися в окружении – что имеет прямое отношение к вам, товарищ генерал-лейтенант! – мы в октябре выиграли несколько дней, несколько драгоценных дней! Вы там взяли на себя и удерживали что-то около тридцати дивизий вермахта. И вы дали нам время на организацию обороны здесь, на Можайской линии. Пусть это будет вам известно, товарищ генерал. Это, Федор Никанорович, должно быть вам известно! В общее дело обороны нашей столицы вы там, в непрерывных боях, внесли свой вклад, весомый вклад, геройский, – командующий покивал. – Я хочу сказать, что все потери… все жертвы там, под Вязьмой, были не напрасны… хотя их и могло быть меньше.
И у командарма задрожали губы, повело всю нижнюю челюсть. Он не пошевелился, стоя навытяжку, припав к стене затылком, и его челюсть ходила ходуном, как бы сама по себе… Командующий невольно поморщился: все же это слишком сильное проявление душевной слабости было ему неприятно.
– Собирайтесь, Федор Никанорович! Поедете со мной, – сказал он. – Завтра отправим вас в Москву… Вы известили семью о своем, можно сказать, воскрешении? Семья в Москве или в эвакуации?
– Семья? – с усилием выговорил генерал.
Сегодня еще его страшила встреча с семьей, остававшейся в том благополучном мире, куда, казалось, не было ему возврата. Жена его – в дочери он сильно сомневался, – жена, вероятно, не отвернулась бы от него; но как ему было побороть чувство вины и перед ними?!
– Семья? Да, в Москве, – неуверенно ответил он. – Жена ничего еще не знает… Вы – прошу простить! – вы сказали «воскрешение», употребили это слово «воскрешение»…
– Так оно и есть… – сказал командующий. – Жена, наверно, глаза по вас выплакала. Приедем в штаб, дадим ей немедленно знать. Или вы намерены неожиданно, сюрпризом?..
– Благодарю, – сказал генерал и надолго закашлялся, теперь он мог уже не удерживаться.
…По дороге командующий расспрашивал его о побеге из плена, о порядках в немецком лагере; он отвечал немногословно и словно бы с неохотой, потом разговор вновь пошел об осенних боях в Подмосковье.
– Многого мы сделать для вас не могли, – сказал командующий. – Что уж тут… не располагали достаточными силами. Но мы пытались… Вы радиограммы наши получили? Десятого и двенадцатого октября?.. Я точно помню эти числа. Мы передали вам информацию о противнике – всем командармам – и предложили сообщить свои планы выхода из окружения. Мы намеревались поддержать вас авиацией, встречными ударами.
Генерал с трудом уже разбирался в том, что слышал… После доклада высокому начальству из него словно выпустили дух, чувство исполненной до конца службы – это и отрадное, и пустоватое чувство освобождения от всех обязанностей – лишило его последних сил. И его болезнь только и ждала, казалось, этого момента… Он даже меньше кашлял, но боль в боку остро пронизывала его при каждом движении. Всей кожей он ощущал веяние невидимого огня, – вероятно, у него очень поднялась температура. А в отяжелевшей голове стоял мутновато-серый туман. Прежде чем ответить командующему, генерал мысленно с усилием составлял фразы, слово к слову:
– Это было уже поздно… десятого – двенадцатого, – проговорил он. – Я не получал радиограмм… Раньше, седьмого или восьмого, я направил… в штаб фронта донесение самолетом.
– Не получил его, – сказал командующий.
– Ну да… Возможно, наш связной самолет «У-два» был подбит…
– Связь прервана, тыл отсутствует, продовольствие кончилось, боеприпасы на исходе… Так или не так? – спросил командующий.
Генерал долго медлил с ответом.
– Так точно.
Ему хотелось поскорее доехать и лечь, просто лечь и закрыть глаза, и согреться, и не чувствовать необходимости отвечать на вопросы, ни вообще необходимости что-то еще делать. Ведь все уже было сделано – плохо ли, хорошо, но сделано! И кажется, ни суда над ним, ни приговора не будет. Впрочем, и это теперь было не так важно, да, как ни странно, – не так важно!.. Единственное, что, как блаженство, мерещилось сейчас генералу, – это побыть одному, положить на подушку голову и не открывать глаз. Пока не придет жена, и не сядет рядом, и не возьмет его руку… Только ее он и хотел еще увидеть…
– И вам, товарищ генерал, оставалось одно: атаковать, идти на прорыв. Так или не так? – спросил командующий.
– Так точно, – ответил генерал.
Командующий отдыхал в машине – он подчас и не находил себе для отдыха другой возможности: он расстегнул верхние крючки полушубка, откинулся на спинку, вытянул ноги… Он отдыхал сейчас и от себя самого, от своей жесткой, тяжелой силы, от необходимости быть таким, каким, по его мнению, он должен был быть. И он задумчиво, расслабленно проговорил:
– Это были грозные дни…
После долгого молчания он так же расслабленно добавил:
– А мы их расколошматили… Не дождь, не слякоть, не снег, не мороз остановили их, миллион гитлеровцев, отборные их дивизии… Кто же их остановил? А, товарищ генерал?
Лунный свет бледно голубел в рыхлом инее, которым обросли оконца автомобиля. Дорога была хорошо укатана, и сильная машина, уносясь с ровным гудением, как будто приподнималась над нею и покачивалась на этих лунных волнах.
– Виноват, товарищ командующий, – проговорил генерал, – я что-то неважно себя почувствовал.
– А, ну-ну, отдыхайте, – сказал командующий.
…Из штаба фронта командарма сразу же отправили в госпиталь, он так и не попал в Москву. Жена и дочь приехали к нему на следующий же день – их привезли. Но он их уже не увидел, он был тяжко болен, истощен и не приходил в сознание. Спустя несколько часов после их приезда он умер.







