412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Березко » Дом учителя » Текст книги (страница 21)
Дом учителя
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 20:00

Текст книги "Дом учителя"


Автор книги: Георгий Березко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Повозка вклинилась в общее движение, въехала на мост, и на середине моста раненые соскочили с нее… Через считанные секунды под рядном грохнул взрыв, вспыхнул разлившийся бензин, деревянный настил загорелся, заскакал по мосту огненный конь… И Дмитрий Александрович, наблюдавший издалека, пожалел, что он лично не участвовал в том, что творилось, – это была настоящая охота! А главное, мост остался теперь только на карте, переправа прекратилась. И следовательно, все богатое армейское имущество, что скопилось на берегу и продолжало накапливаться, все должно было стать трофеем победителей.

Дмитрий Александрович поджидал своих десантников в условленном месте, за изгибом реки. Оба чемпиона благополучно туда доплыли и, посиневшие, выбрались на песок. Весь день потом они отлеживались в прибрежном лесу, в овражке, пили спирт из неприкосновенного запаса, обсыхали, слушая «музыку боя», как выразился их оберштурмфюрер… И близкое будущее представлялось им счастливым: повышение в звании, отличие, отпуск в тыл, много выпивки и много женщин. После полудня в лесу стали слышны танковые пушки: бой шел где-то у города, а может быть, и в нем самом. Казалось, что вот-вот, еще полчаса, еще четверть часа – и они выйдут из укрытия и чокнутся фляжками с танкистами, взявшими город. А он, Дмитрий Александрович, сегодня уже будет сидеть дома, с сестрами и с родной дочерью!.. Он все еще не знал, как сестры назвали его дочь, и узнать ее имя тоже было небезынтересно.

В сумерках он выполз из пещерки в овражке. Прискучило тереться там боками друг о друга, к тому же от пловцов пахло несвежим бельем. А самое важное: надо было выяснить, что означала наступившая к вечеру тишина, может быть, и в самом деле город уже капитулировал?.. Дмитрий Александрович не сделал и десятка шагов, как уловил шум движения: шорохи шагов, шелест ветвей… И через несколько минут ему и его десантникам ничего не оставалось, как бежать: лес прочесывали истребители. Пловцы не успели даже натянуть сапоги, бежали босые, высоко подпрыгивая, когда под ноги попадала еловая шишка. А позади трещала пальба, пули проносились над головами и стукались, как жуки, попадая в стволы деревьев.

Туман с реки укрыл бегущих, но ненадолго и непрочно… Оба пловца были убиты, когда, спасаясь, карабкались по береговому откосу, – их застрелили сверху, в упор. Дмитрий Александрович, сунувшийся наудачу в сторону, вполз на животе под старую ель и распластался там в колючей, запаутиненной тьме. Он слышал совсем рядом разгоряченные голоса погони, выкрики команд; лучики электрических фонариков протягивались к нему, наподобие пулевых трасс. Но его звезда все еще ему светила – его и сейчас не обнаружили. Покричав, потоптавшись, погоня ушла, уехали автомашины, что стояли здесь, наверху, – и он вылез и отер от приставших паутинок потное лицо.

Торопясь убраться подальше от этого места, он двинулся в глубь леса – он хотел дождаться там утра. Но полил дождь, и в мокрой, чернильной тьме, потеряв направление, он неожиданно для себя очутился на опушке, у самой дороги. Слева, в отдалении, плавали в дожде тусклые ракеты, справа обозначились туманные громады монастырских стен. Дмитрия Александровича окликнули: «Кто идет?» – должно быть, он напоролся на боевое охранение.

– Свой, – буркнул он и устремился вперед, через дорогу, оскальзываясь в залитых водой колеях.

Насквозь промокший, продрогший, он проходил по Второй Трудовой – неотчетливое влечение привело его сюда. Дмитрий Александрович не знал теперь, как ему скоротать эту во всех смыслах скверную ночь: залечь ли где-нибудь в куче обгорелых обломков или рискнуть напоследок и взойти на крыльцо своего дома? – там бы он, конечно, согрелся. Вероятно, он так и не рискнул бы – нельзя было бесконечно искушать судьбу. Но вдалеке на улочке, в толще дождя, словно бы просочилась голубая капля – появился фонарик, – может быть, это опять была погоня. И Дмитрий Александрович метнулся в калитку, во двор…

Его дом стоял весь черный – ни светлой щелки в окнах! – и совершенно безмолвный, ни звука! Только плеск ручьев, вырывавшихся из водосточных труб, выделялся в однообразном шуме потопа, залившего землю.

Дмитрий Александрович обогнул угол, поднялся на кухонное крыльцо, еще постоял, послушал и нажал осторожно на дверь – она оказалась незапертой. Он ступил в темные сени и придержал дыхание – в кухне разговаривали, явственно слышались женские голоса.

И Дмитрий Александрович собрался уже постучаться – женщины не представляли для него опасности. Но во дворе раздались чмокающие по грязи шаги, кто-то сюда шел, – может быть, все та же погоня, – и он отпрянул к стене. Его шарящие пальцы натолкнулись на точеные балясины, он узнал их – это была лестница на чердак! Он помнил ее – эти балясины и эти крутые ступеньки, помнил даже количество ступенек – четырнадцать!.. И, взбираясь сейчас поспешно по лестнице, он вновь машинально их сосчитал: ступенек действительно было четырнадцать. А маленькая дверца, через которую, пригнув голову, попадали на чердак, свободно болталась на ослабевших петлях.

В полном мраке, притворив за собой дверцу, Дмитрий Александрович ступил шаг, другой и натолкнулся еще на что-то, оказавшееся большой плетеной корзиной. С размаху, боком он сел на нее и некоторое время так и сидел в неудобной позе, отдыхая, в этом сухом чердачном мраке, пропахшем пылью и птичьим пометом.

«Наконец!.. Вот я и дома…» – подумал он со злой иронией – он чувствовал себя обманутым.

Собственно, он мог бы и не злиться – скорее наоборот, ему следовало благодарить судьбу. И конечно, ему оставалось совсем уже недолго ждать: немецкие танки, почему-то замешкавшиеся сегодня, ворвутся в город завтра – в этом можно было не сомневаться. Однако же как там ни ссылайся на неизбежность потерь на войне, а от всей его группы уцелел только он один. И вообще, не так, не таким путем должно было произойти его возвращение домой!.. Хорошо еще, если чердак отчего дома не окажется для него новой западней: опасности таились в родных местах буквально всюду. А на чердаке, как он помнил, не было второго выхода, и в его пистолете остались только два патрона, остальные он расстрелял во время этого отчаянного бега у реки… Дмитрию Александровичу особенно обидно было думать, что запасные обоймы и все другое оружие, брошенное в овражке, досталось юнцам в кепочках, и они курят сейчас его сигареты, развлекаются его фонариком с усиленной батарейкой, который так пригодился бы ему сейчас.

Шаря по карманам – не завалились ли в них патроны? – он нащупал в гимнастерке зажигалку. Не сразу решившись, он высек огонек, поднял его над головой, и в колеблющемся свете ему открылся словно бы скелет исполинского животного: ребра – стропила, наклонно сходящиеся к позвоночнику – продольной балке, такой длинной, что концы ее терялись во мраке. Нечто подобное мерещилось ему и в детстве, когда он спасался на чердаке от наставлений старшей сестры. Получилось даже забавно: чердак и тогда уже служил ему убежищем, и он подолгу отсиживался здесь, но и это воспоминание не смягчило ныне его обиды.

Сбоку между стропилами вырисовывался бездонно черный квадрат чердачного окна – все стекла вместе с переплетом рамы были выбиты. И Дмитрий Александрович тотчас погасил зажигалку – не хватало еще, чтобы свет на чердаке был замечен со двора.

Стащив с плеч свою намокшую шинель, он, спотыкаясь о торчавшие понизу из песка поперечные балки, добрался до окна и выглянул наружу. Там немолчно гудел, разбиваясь о железную крышу, словно бы океанский прибой, поглотивший все живое, – сама стихия вмешалась в человеческие дела и прекратила их на эту ночь. Но лишь тщательно занавесив окно шинелью, Дмитрий Александрович вновь чиркнул своей зажигалкой… Удача все еще не покинула его: прямо перед ним, только руку протянуть, висел на крюке фонарь – стеклянный колпак, оплетенный проволочной решеткой; в круглом бачке плескался керосин – фонарь был заправлен. И, засветив его от зажигалки, Дмитрий Александрович пустился в обход по чердаку, заглядывая во все углы. Еще одно окно он занавесил старым, в плешинах персидским ковром, который поднял тут с песка, – надо было соблюдать осторожность. В первые минуты ему чудилось даже, что на чердаке находится кто-то еще и, скрываясь, не выпускает его из виду: он резко оборачивался, поднимал над головой фонарь…

Но вокруг царил покой запустения, только тень от проволочной решетки плясала на внутренней стороне крыши – это фонарь покачивался в напряженной руке.

Постепенно Дмитрий Александрович успокоился – на чердак давно уже, как видно, никто не заглядывал: пыль плотным налетом лежала повсюду, ворсисто мохнатилась на паутине, заткавшей углы, свисала легчайшей бахромой с балок. И конечно, никакой угрозы не таилось в этих вынесенных сюда, погребенных, как под пеплом, древностях, в этих обломках диковинных кресел и кушеток с тоненькими, как у насекомых, ножками, в этом ящике допотопного граммофона, из которого вырастала труба – какой-то уродливо-огромный цветок вьюнка, в этой люстре с бисерными подвесками, с фаянсовым резервуаром, с яйцевидным черным грузилом, начиненным дробью, что висела в родительской столовой над обеденным столом… Все вещи сразу же узнавались, возникая как бы из самого детства, но не будили никакого умиления, скорее досаду – Дмитрий Александрович видел, в сущности, только хлам. И опять обида заговорила в нем…

В шатающемся свете фонаря появилась вдруг и ученическая одиночная парта, стоявшая когда-то в его, Мити Синельникова, комнате. На покатой крышке под бархатным слоем пыли чуть заметно проступали вырезанные ножиком крестики, цифры, чей-то профиль и буквы: «Л. М.» – Дмитрий Александрович их расшифровал: то были инициалы его первой симпатии, гимназистки Любы Медведевой, с которой он катался на коньках в городском саду под вальсы духового оркестра пожарной дружины… И темное, поросшее многодневной, черной щетиной лицо Дмитрия Александровича приняло тупое выражение; попытавшись вызвать в душе какой-то отклик, он подождал немного и, не вызвав его, отвернулся. Дальше, в полосе света, перекрещенного тенью от проволочной оплетки, выплыл, как из небытия, большой, обитый сафьяном, окованный на уголках медью сундук. К его родителям этот семейный ларь-хранитель перешел от их родителей, а к тем от его прапрадеда. Дети любили замечательный ларь за особое свойство: когда его открывали, раздавалась музыка – сперва он, правда, сипел, но потом невидимые колокольцы вызванивали целую маленькую веселенькую мелодию. И Дмитрий Александрович, пытаясь хоть как-то утешить себя, откинул тяжелую крышку. Взлетело облако пыли, сундук засипел, умолк и заиграл – чисто и звонко, точно не безмолвствовал целые годы.

– Тише ты, тише… – испуганно сорвалось у Дмитрия Александровича.

Он поспешно опустил крышку, но музыка еще некоторое время раздавалась, пока не кончился завод.

«Вот дьявол, разбудит всех…» – как о живом, подумал Дмитрий Александрович.

Мешая русскую брань с немецкой, он длинно выругался. А вскоре до его слуха дошло совсем легкое, словно бы воздушное, поскрипывание: кто-то поднимался сюда по лестнице. Его опасения оправдались: идиотская веселенькая музыка старого сундука была, должно быть, услышана внизу в комнатах… И в несколько быстрых шагов Дмитрий Александрович очутился на другой стороне чердака у окна с высаженной рамой – отсюда он мог вылезть на крышу. Он задул фонарь, достал пистолет и залег за какими-то ящиками.

Момента, в который открывалась дверца и вошел кто-то невидимый, он не уловил. Из абсолютной темноты послышалось:

– Может быть, вам помочь? Что вы здесь делаете? Это было произнесено удивительным голосом сестры, слепой Маши, – будто пропела струна во мраке.

– Маша! – выдохнул Дмитрий Александрович.

– Кто здесь? – спросила она.

– Это я, я!.. Маша! – сказал он, вставая.

– Кто – я? – пропела она.

– Я… Митя! – запнувшись, назвал он себя.

Четырнадцатая глава
Домашние дела
Любящие сердца

1

Пани Ирена и пан Юзеф Барановские возвратились в свою комнату, засветили свечу и, как бы в нерешительности, остались стоять у стола друг подле друга…

Еще утром сегодня они собирались уйти всей своей маленькой группой, но то, что происходило здесь, задержало их, и Осенка назначил уход на следующее утро. А теперь надобно было хотя бы немного поспать перед отправлением в новый поход. Пани Ирена обеспокоенно следила за мужем; тот пристально смотрел на огонь свечи.

– Как ты, Юзеф? – спросила она мягко. – О чем ты?

– Ни о чем!.. Так, фантазия… – Он перевел взгляд на нее. – Как ты?

– Надо ложиться, – сказала она. – Нам мало осталось.

– Да, да, последняя ночь… – Он не окончил фразы. – Нам здесь было хорошо… Ведь верно, Ирена?!

– Эти русские пани – прекрасные пани, – отозвалась она. – Я даже не впала, что такие есть.

– Мне здесь было просто сказочно… сказочно… – сказал он. – Я не прятался и не убегал. Я уже не помню, когда я не прятался и не убегал.

– Не надо, Юзеф! Как ты себя чувствуешь? Как твоя шея? Будем ее мазать? – спросила она.

– Знаешь, совсем хорошо! – он размотал ослабевший, хомутиком лежавший на шее бинт. – Я могу уже больше не бинтовать ее.

– Дай, я посмотрю.

Он нагнул голову, и пани Ирена, подняв свечу, внимательно оглядела его шею – длинную, бледную с коричневыми пятнышками от заживших нарывов.

– Слава Иисусу! – сказала она. – Тебе помогла эта мазь пани Ольги. Все-таки завяжи еще шею. Тебе нельзя простуживаться.

– Я завяжу, – сказал он.

Пани Ирена направилась к постели, сдернула покрывало и быстро и аккуратно сложила его – все, что она делала, получалось и быстро, и ловко, – но затем вдруг села на постель, и ее руки упали на колени.

– Устала, – она виновато улыбнулась, – а спать не хочется.

– Да, последняя ночь, – повторил он.

– Я не могу забыть этих двух раненых. Они так и не вышли из шока… Их так и отвезли.

Он кивнул.

– А что дождь пошел – это хорошо. Это даже очень хорошо… – сказала она. – Летать нельзя в такую погоду.

И они опять замолчали. В коридоре то усиливались, то ослабевали звуки шагов, слышались восклицания, неясный говор – люди расходились по своим углам… Шумел дождь за стенами.

Барановский присел боком к столу, потрогал зачем-то стеариновый наплыв на свече, отломал кусочек, помял, отбросил…

– А ты знаешь, обошлось… – заговорил он. – Я думал, что не смогу без музыки, я смогу… Я уже целую неделю не играл – и ничего. И я значительно лучше себя чувствую.

– Вот и хорошо, – сказала пани Ирена.

– Меня даже не волнует уже, что я не играю.

Это было, конечно, неправдой: Барановский не просто помнил все время о своей музыке, он непрестанно ощущал ее утрату, как можно ощущать некую часть себя, свою руку, когда лишишься ее… Дело в том, что после многих тяжелых припадков он и пани Ирена пришли к выводу, что он не должен и не будет пока что играть. Да он и не в состоянии был исполнить сейчас до конца ни одной пьесы: за пианино он разражался слезами, им овладевало отчаяние. И после последнего случая Барановский пообещал жене не прикасаться больше к клавишам.

– А когда мы с тобой опять заночуем в лесу, играть вообще будет не на чем, – сказал он. – В этом доме, между прочим, хорошее пианино, и не расстроенное…

– Когда кончится война, ты снова начнешь играть, – сказала пани Ирена; она-то понимала мужа.

Барановский резко мотнул головой; редкие, истончившиеся волосы – несмотря на молодость, двадцать пять лет, он уже сильно полысел – поднялись и воздушно заколебались над его макушкой.

– Юзеф, я тебя умоляю, – сказала она. – Мы должны надеяться. Это все, что мы можем…

– Да, да, мы должны надеяться, – повторил он. – Я все забываю, что мы должны надеяться.

– Юзеф, милый!.. – на ее круглом личике с тугими щечками мелькнула растерянность.

Он положил на стол руки и стал рассматривать свои пальцы.

– Обрубки, – сказал он. – Деревянные обрубки, они скоро совсем перестанут сгибаться… На что мне надеяться, моя добрая пани?!

– Кончится война, и ты все сможешь восстановить, всю свою технику.

Пани Ирена крепилась: она по опыту знала, что в такие минуты следует сохранять спокойствие.

– Главное для тебя – это полечить нервы, – сказала она.

– И не терять надежды! – подхватил он. – О, разумеется!.. Надежда потеряна – все потеряно.

Он начал раздражаться, голос его сделался визгливым.

– Мой любимый!.. – Она протянула к нему руку ладонью вверх. – Что же еще у нас осталось, кроме надежды?

И не слова, но этот жест, каким просят подаяние, заставил его умолкнуть.

– Прости меня, – после паузы сказал он.

– С надеждой нас уже трое. – Она через силу улыбнулась.

– Удивляюсь, как у тебя хватает на меня терпения, – сказал он. – Ах, нам так часто говорили: «Надейтесь!» И мы надеялись… Мы всегда на что-нибудь надеялись: на весну, на зиму, на доброе сердце человека, на климат… И мы прятались, и ждали, и говорили другим: «Надейтесь!» Я играл Шопена эсэсовцам, пьяным зверям… А они мучили, убивали у меня на глазах… Насиловали девочек, а потом убивали, поджигали старикам бороды. А я все надеялся.

Пани Ирена встала, подошла и, положив руки на голову мужа, стиснула ладонями его виски; он закрыл глаза. А она постояла так, чувствуя, как он подергивается, как дрожь ходит по его телу. Наконец он как будто стал спокойнее.

– Ну вот, ну, не надо, – сказала она.

Он разомкнул веки, повел головой.

– И ты видишь, что со мной… А что, если это уже конец?.. И я никогда больше?.. – спросил он негромко.

– Юзеф, пора спать… Уже, наверно, двенадцать, – сказала она.

– Да, наверно. Будем спать.

Она перенесла свечу на столик у кровати и, сняв свою неизменную клетчатую жакетку, заботливо повесила ее на спинку стула. Затем так же бережливо она сняла туфельки, завернула их в кусок материи и в одних чулках тихо прошла по комнате, чтобы уложить сверток в свою сумку; ее походные, на низких каблуках, сапожки стояли уже у кровати, приготовленные на утро.

– Раздеваться совсем, я думаю, не надо, – сказала она мужу. – Мало ли что… Снимем только ботинки.

– Я и фуфайку сниму, – посоветовался он. – Душно у нас.

– Можно и фуфайку, – сказала она.

Торопливым движением, точно все еще стесняясь, она легла и привычно отодвинулась к стене. Кровать была узковата для них обоих, и пани Ирена вытянулась, оставляя мужу больше места.

Когда он тоже лег и тоже вытянулся, она некоторое время ждала, что он ее поцелует, но он все мешкал, погруженный в свои мысли. И тогда она напомнила ему:

– Юзеф, ты уже не любишь меня.

Он повернулся, она выпятила губы, и они поцеловались; потом она сказала:

– Потуши свечу, – и, подумав, добавила: – Посмотри, пожалуйста, где спички? Надо, чтобы они были под рукой.

– Спички здесь, я их вижу, – сказал он и дунул на огонь.

Она длинно, с облегчением вздохнула: наконец-то наступил этот час покоя и как бы даже одиночества… Ее муж лежал рядом, так близко, что она своим плечом касалась его плеча, – и это было необходимо для ее покоя, но в то же время в наступившей темноте она впервые за весь день оставалась как бы наедине с собой – с тем, что было пережито за этот долгий день, – и со всей своей тревогой, обращенной в день завтрашний. Осторожно, чтобы не привлечь внимания мужа, пани Ирена неслышно перекрестилась где-то между грудей совсем маленьким крестом… Ох, ей было очень уж трудно – ведь приходилось держаться за двоих!.. «Нет, Юзеф не прав… – мысленно проговорила она. – Бедный, бедный Юзеф! Надо надеяться и надо верить!.. Иначе как жить?! Как мы могли бы завтра встать и опять идти?.. Куда? Мы и сами плохо знаем. Но мы надеемся… Бедный мой, гениальный Юзеф!» И она подумала, что ей было бы, наверно, легче, если бы она не так сильно любила… Но она тут же упрекнула себя. О чем тут было говорить: Юзеф был ее мужем – ее судьбой, и ее жизнь имела значение только в той мере, в какой она была нужна ему.

Вскоре она уснула, она действительно очень устала… И Юзеф приподнялся на локте, охваченный внезапным страхом – жена так тихо дышала, что ему почудилось: ее каким-то образом вдруг не стало… Низко наклонившись над нею, он долго всматривался в едва заметные во мраке черты: чуть выступающую покатость щеки, полуоткрытый рот, слабый эмалевый блеск ровненьких зубов. И ему пришло в голову, что, если бы он был одинок, он так бы не испугался сейчас и вообще ему не было бы так трудно!.. Ведь любовь жены не только оберегала его и нянчила, но и чересчур много требовала: сил, которые уже истощились, надежд, которых не осталось. Если он еще держался, то только потому, что это было необходимо ей. «Бедная Иренка, ей было бы, наверно, веселее без меня», – подумал он.

В этот день Лену покинули все ее маленькие расчеты, все соображения о том, что ей можно и что нельзя, что прилично, а что неприлично. И чувство необычайного, чувство особенной напряженности жизни, охватившее ее в ответ на жестокость этого дня, уничтожило все ее благоразумные опасения.

– Федерико, я должна… у меня есть секрет, – волнуясь, сказала Лена, когда они вышли из библиотеки в зальце.

– Ого, у тебя завелись секреты… Ты становишься большой. – Федерико презрительно усмехнулся.

Все в его душе кипело… И та доброта и любовь, что были разлиты в этом доме, подогревали его злость – Федерико не мог простить доброте ее слабости… Ему не в чем было упрекать себя! – он мстил за ее обиды везде, где он воевал. Но он уже не верил в смысл доброты: побежденная на его родина, преданная в Испании, она терпела поражение за поражением и в этой северной, такой огромной стране. И разве сама воплощенная доброта – люди, приютившие его здесь, эта русская, влюбленная в него девчонка, не были завтрашними жертвами нацистов?! Лишь случай пощадил их сегодня… Доброта сама по себе ничего не стоила, если не была подкреплена превосходством в авиации. И в душе Федерико поднималось саднящее чувство, которое можно было бы выразить словами: «Так вам и надо – и хорошим и добрым!.. Если не можете постоять за себя – погибайте!»

– Тебе смешно, а я criminel, – звонким голосом проговорила Лена, – criminel[29]29
  Преступница (фр.).


[Закрыть]
. Я правильно сказала? – перебила она себя.

Вообще-то ее успехи во французском языке за одну неделю были просто необыкновенными, правда, она очень старалась: французский словарь все эти дни был ее настольной книгой.

– Ты типичная criminel, – буркнул Федерико.

– Моя тетя Оля!.. – воскликнула Лена. – Что будет, когда тетя узнает про меня? Я не смогла ей сказать…

Лена собралась объявить Федерико, что она уходит из дома, вернее, бежит тайком, вместе с ним. И это было почти то же, что объясниться в любви… Краснея от волнения, она чувствовала себя, как в жару, даже уши у нее пылали.

– Пойдем, нам надо поговорить… Тут неудобно, – сказала она.

В зальце укладывались на ночь солдаты, а Ольга Александровна ходила среди них, откидывая гордо голову, и раздавала подушки, одеяла, белье, фуфайки – она опустошила все свои хранилища.

– Куда же мы пойдем? – спросил Федерико.

– Хочешь, пойдем ко мне? – храбро сказала Лена.

В коридоре, освещенном лишь слабым светом из кухни, тоже были люди – стояли, проходили. Из комнаты тети Оли вышли Сергей Алексеевич и старший лейтенант, командир ополченцев; с ними шел и польский товарищ Войцех Осенка. Задержавшись возле Лены и Федерико, Осенка сказал, что к утру он вернется и что его обязательно надо подождать. Лена перевела это Федерико, и тот насмешливо кивнул:

– Bon voyage![30]30
  Счастливого пути! (фр.).


[Закрыть]

А Осенка учтиво пожелал:

– Dobranoc[31]31
  Доброй ночи (польск.).


[Закрыть]
, панна Елена!

И даже козырнул ей…

Из зальца протопал тяжелыми ботинками мальчик-солдатик, которого привезли с собой интенданты; на нем была уже вязаная кофта Ольги Александровны.

– Почему не спишь, Гриша? – окликнула его Лена. – Тебе надо спать.

– Я попить, сестрица! – ответил он.

И это «сестрица» ново и радостно отозвалось в ней… Их старый дом словно бы раздался в стороны, стал домом для всех, кто нуждался сегодня в нем, – тут и спали, и ели, и совещались, и перевязывали раны, и баюкали младенца… И все добро, что имелось в доме, что было накоплено за многие годы и бережно хранилось, все и обесценилось сразу, и одновременно словно бы выросло в цене, потому что служило теперь каждому, кто входил в дом. Ничего решительно не было жалко ни для кого – тетя Оля точно вошла во вкус этого расточительства. И ни с чем не сравнимое чувство легкости и освобождения доставляло оно самой Лене. Ей хотелось оставить для себя одной только свою любовь.

Завидев в коридоре у стены еще два знакомых лица: длинное, вытянутое книзу профессора-ополченца, похожего на Александра Блока, и толстощекое, с редкой, точно поклеванной бородой – нового интендантского шофера, Лена улыбнулась от переполнявшей ее сейчас симпатии ко всем, кто ее окружал. И она удивилась: оба были заметно не рады, когда она и Федерико подошли к ним… Федерико чиркнул спичкой, закуривая, и профессор взглянул так, будто они им помешали; шофер замигал ресницами и отвернулся.

– Да, Лена… вот что… – досадливо проговорил профессор. – Собирайтесь, поедете завтра с нами… Наш командир говорил с вашей тетей. До Ташкента не довезем, а куда-нибудь доставим.

– Я вам ужасно благодарна за приглашение. Но я, наверно, не смогу воспользоваться вашей любезностью, – сказала Лена и не удержалась: – Bon voyage!

Перед дверью в свою комнату она оглянулась на Федерико: он стоял большой, весь черный, и она запоздало заколебалась, вернее, ей нужна была эта остановка, чтобы укрепиться в своей решимости… В комнате было темно. Лена осторожно двинулась к лампе, и тут же твердая рука Федерико легла ей на плечо.

– Это ты? – спросила она, хотя можно было и не спрашивать.

А его твердые пальцы перебрались ближе, к ее подбородку, и она вдохнула запах табака и ружейного масла.

– Это ты? – слабо, шепотом повторила Лена. – Зачем?.. Не надо.

Она вся сжалась, как от холода, но мысленно приказала себе: «Пусть, пусть… Ты ведь любишь его».

В ту же секунду Федерико ее отпустил. Он и сам не знал, что толкнуло его к ней; просто не подумал и обнял в темноте, как обнимал других, – он был уже недоволен собой.

– Есть у тебя свет, малышка? – спросил он.

«Ну конечно!.. Он считает меня ребенком», – упрекнула себя Лена.

Она долго не могла зажечь лампу, словно забыв, как это делается, и чуть не уронила абажур, когда надевала.

Федерико стащил с плеча свою винтовку – полуавтомат, прислонил к стене, сдвинул с живота на бок револьвер, засунутый за пояс, плюхнулся на диван и огляделся: в комнату Лены он попал впервые.

Это была довольно большая комната, вся в синеньких букетиках на обоях и в бесчисленных фотографиях, приколотых кнопками везде, где только можно: над диваном, над деревянной кроватью, по обе стороны настенного зеркала в ореховой раме, над стареньким секретером, заменявшим стол. Образы прекрасных женщин с деланно-приветливым выражением лиц и красавцев мужчин с демоническим или глубокомысленным выражением населяли во множестве комнату – то были знаменитые актеры и актрисы. И взирали они сегодня на страшный беспорядок, следы поспешных сборов: смятая постель была не покрыта, чулки свисали с подлокотника кресла, и у кровати на коврике валялась туфелька, похожая на опрокинутый кораблик.

– А это твои les jouets?[32]32
  Игрушки (фр.).


[Закрыть]
– спросил Федерико, показав кивком на вдвинутый в угол треугольный шкафик красного дерева с остекленными дверцами. – Твои куклы?

И он захохотал своим ужасным хохотом, напоминавшим сухой стариковский кашель.

В шкафчике действительно были Ленины куклы – все, подаренные ей, начиная с первой елки, а потом во все дни рождения. Они теснились на полочках – разряженные, в шелковых платьях, и самодельные, тряпичные, в ситцевых косыночках, – целое большое кукольное общество, со своими аристократками и плебейками, а наверху на шкафчике, растопырив толстенькие ручки, уставившись перед собой фарфоровыми глазками, сидела кукла-великанша, в голубом атласе и белокурых локонах.

– Ты еще в куклы… с куклами?! – Федерико хохотал, кашлял и никак не мог успокоиться.

Лена – она торопливо прибиралась, набросила на постель покрывало – попыталась было возразить:

– Теперь уже не играю. Ну что ты?..

Но он бурно веселился, раскачивался, хлопал себя по коленям, и Лена тоже стала смеяться.

– Ну да, да! – закричала она. – Ну и что? Ну, играла… Это был мой театр!

– Театр… – повторил Федерико – Это был твой театр…

Он вдруг разом умолк и посмотрел на нее долгим и, показалось ей, недобрым взглядом.

А ему пришло в голову одно воспоминание об Испании; иногда оно возвращалось к нему во сне… Кончился бой, его батальон выбил из деревеньки фалангистов, те бежали, и он приковылял в крайний домишко – пуля оцарапала ему колено, – чтобы обмыть ралу… Там он увидел на полу мертвую женщину: ее крестьянские руки с большими, загорелыми кистями были раскинуты, юбка задрана на живот, а низ живота и тощие белые ноги были измазаны кровью. В плетеной колыбели, подвешенной к потолочной балке, лежал голенький, как Христос в яслях, младенец – странный младенец… Федерико не сразу понял, что с ним такое: вместо головы у него было нечто, похожее на раздавленный круглый плод граната – ему прикладом размозжили череп. И тоже какие-то игрушки: трещотка из высушенной тыквы, деревяшка, обернутая тряпочкой, валялись на каменном полу, среди окурков.

…Лена повернулась на одной ножке, поглядела вокруг и махнула рукой:

– Я приберу все, когда вернусь когда-нибудь, – сказала она.

– Сядь, – коротко скомандовал он.

И когда она села, он вытащил из-за пояса наган и протянул ей, рукояткой вперед.

– Тяжеловатый, тебе бы что-нибудь поменьше калибром, – сказал он. – Но другого нет.

В первый момент Лена не поверила:

– Это ты мне?!

Федерико все так же нехорошо смотрел на нее… Он был необычно для себя бледен – смуглая кожа на его лице, посветлев, приобрела оливковый оттенок, глаза сузились, сделались из синих черными. И Лена только сейчас подумала, что он, пожалуй, пьян – опьянел за ужином от нескольких рюмок коньяка, которым угощал Веретенников.

– Хорошая штучка, – сказал он, – никогда не отказывает. Ты должна всегда носить ее, спать с нею.

– Спасибо, Федерико! – выговорила Лена с чувством. – У меня теперь будет свой револьвер.

Она сложила подносиком ладони и приняла на них эту увесистую, вороненую штучку, с узкой трубочкой ствола, с круглым, ячеистым барабаном, с рукояткой, заштрихованной мелкой насечкой; придержав дыхание, она присматривалась к «штучке».

Федерико отвернулся, ему было трудно расставаться с оружием; правда, у него оставалась еще винтовка – советский полуавтомат с тесаком и четыре гранаты, но и наган не помешал бы. И только эта ожившая в его памяти испанская картина толкнула Федерико на его подарок. Конечно, пока он находился здесь, он бы защищал эту беспечную девчонку из всех видов оружия, но уже завтра его может не быть с нею, вообще может не быть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю