Текст книги "Дом учителя"
Автор книги: Георгий Березко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
– Сайма-озеро?.. Далеко это, Иванович?! – спросила Настя. – Наша Ольга Александровна на карте смотрела, говорит – далеко.
– Да уж не близко, – непонятно, с полным ртом отозвался Кулик, – а сейчас и вовсе.
Она подперла обеими руками подбородок и задумалась – на ее чистом лбу пролегла вверх от переносицы морщинка. И Кулик, проглотив кусок, серьезно осведомился:
– Ты никак на могилку собралась, на то озеро? Ну и ну… Зачем это тебе?
– Как так зачем? – она удивилась.
– Вот именно, зачем? К тому же и могилки той уже нету, учти это, – сказал он. – Фашисты наши могилки с землей ровняют, танками.
Силясь проникнуть в смысл его слов, она долго молчала и вдруг тихо вскрикнула:
– Ой, что же они делают?!
– То и делают, чтобы духа нашего не осталось, и памяти, чтобы с корнем нас, и на все будущие времена, – сказал Кулик. – Ну да это одна их фантазия. Подавятся, жабы!
Настя не проронила ни звука, не пошевелилась, глядя мимо него своими остро блестящими, в пол-лица, остановившимися глазами.
– Между прочим, снегу там – не проедешь, не пройдешь! – сказал он, вновь наполняя рюмки. – Финляндия – это тебе не Крым… Да ты что, Настя?
Она не откликнулась… Он сожалительно вздохнул, так и не поняв, какой уничтожающий удар нанес он ей сейчас мимоходом, отняв то, что сам же ненароком дал. Еще минуту назад она точно знала, казалось ей, где именно она встретится со своим женихом – пусть и за сотни верст, пусть на краю земли! Но как же найдет она своего сержанта – встал теперь вопрос, – если не было больше ни холмика, ни креста, ни другого знака, под которым он ждал ее? Немецкие танки словно бы во второй раз его убили. И как тысяче тысяч других женщин, овдовевших на войне, это безмогильное, бесследное исчезновение представилось Насте окончательной и непоправимой утратой. О свидании нечего было теперь и думать – ее сержант навсегда потерялся в той бескрайней пустыне, в той бесконечной тьме, где никто ни с кем не может встретиться.
– Ну, чтоб не последнюю, – сказал Кулик. – Выпей, лапушка, облегчи душу!
Она повела на него невидящим взглядом и не прикоснулась к рюмке… В безмолвии он допил свою водку, покончил со студнем, с консервами, съел антоновку, хмурясь и посматривая на Настю. В доме стояла тишина, время было позднее, все, наверно, спали, и Кулик решил, что пора уходить. Он вообще-то примирился уже со своей неудачей – да и постигла ли его неудача? – размышлял он: день завтра предстоял такой же хлопотный, и надо было хорошенько выспаться; он и отяжелел к тому же после обильного ужина.
Очень неожиданно за спиной у него послышалось птичье лесное «ку-ку». Кулик обернулся – между окнами, в простенке, висели часы-ходики, смастеренные в виде домика с окошечком, и из домика высунулась кукушка. Она прокуковала еще один только разок, а затем что-то внутри часов звонко звякнуло, и птичка спряталась в своем теремке, крохотные ставенки захлопнулись.
– Гляди-ка, гляди! – Кулик был простодушно заинтересован. – «Кукушка вековая нам годы говорит…» Мало она нам с тобой накуковала. Вредная у тебя кукушка.
И Настя очнулась, задвигалась, ладонями обеих рук провела по лицу, точно отирая его. А когда отняла руки, лицо ее открылось измученным, словно бы погасшим.
– Испорченная кукушка, – устало проговорила она. – То вовсе молчит, а то не вовремя…
Ей вдруг стало холодно, и она, сжавшись, обхватила себя скрещенными голыми руками.
– Озябла… – участливо сказал Кулик, – а это потому, что мало выпила.
Он тяжело поднялся и выбрался из-за стола.
– Ну, спасибо, угостила – лучше не надо. Знаешь песню: «Ночной привал, вино, подруга, труба – и снова на коня!» Мой командир ее обожает. Вся разница, что у меня конь с мотором.
– Уходишь… уже?! – прерывающимся голосом выговорила она.
– Прости, если что не так. Прощай, может, и не свидимся. Мы завтра раненько… – сказал он.
Настя тоже встала и неожиданно подалась к нему – ее объял страх, телесный, непобедимый страх. Ничего уже у нее не оставалось – ни этого жилища, из которого она должна бежать, ни этого разворошенного сундука с ее погибшим приданым, ни даже могилы дорогого человека. Она была начисто обкрадена – так, как может обокрасть, оголить одна лишь война… Кругом стояла поздняя, глухая – ни отзвука, ни дыхания – тишина. И Насте померещилось, что ее покидает единственный, последний в ее существовании живой человек. Стоило только ему уйти, этому прохожему солдату, и уже никогда не наступит утро, не кончится эта ночь…
– Куда же ты?! – жалобно вскрикнула она.
– Поспать минуток двести-триста, – сказал он.
– Не ходи!.. – Она схватила его руку своей небольшой, но сильной рукой с твердыми пальцами. – Зачем тебе уходить. Я… я, как ты хочешь… Я постелю. Я – мигом… Не ходи! – беспорядочно заговорила она, с трудом двигая губами. – Боязно мне… Так-то боязно… Не ходи… Христом богом молю!
Она прижалась к нему всем телом – грудью, животом, коленями, ее голова пришлась ему под подбородок, и он услышал земляничный запах мыла, исходивший от ее не просохших еще волос. Нерешительно – Кулик был ошеломлен этими капризами женской натуры – он погладил ее вздрагивающую спину. Сразу ослабев, Настя повисла на нем.
– Я мигом… мигом, – лепетала она, страшась, что он все же уйдет.


Оторвавшись от него, она побежала к кровати и там обернулась… Мгновение она стояла, опустив руки, в своем небесно-невестином облачении, в веночке, точно ждала послушно какого-то его знака. Кулик не трогался с места – она вызывала сейчас жалостное изумление, ничего другого. И она рывком сдернула с кровати покрывало, бросила на изножие, потом покидала к изголовью подушки. Торопясь, переступая узенькими ступнями, она стянула через голову платье и тоже кинула куда-то. Она оказалась по-девчоночьи худой и угловатой, как и представлял себе Кулик, и в девчоночьем, по-деревенски лифчике – он приметил и это. Медленно, с саднящим чувством он двинулся к ней…
Потом, когда Кулик уже засыпал, лежа с нею рядом, он еще раз услышал ее тихий, как дыхание, голос. «Алеша… родненький… любименький… Алеша, Лешенька…» – звала она и все гладила своей твердой, жесткой ладонью его лоб, щеки, плечо… Кулик хотел было ее поправить, сказать, что его зовут не Алешей, а Иваном, как и русских царей, но тут же каменно заснул.
2
Возвратившись из своего позднего похода к городским властям, Веретенников обнаружил, что в Доме учителя его никто, кроме Истомина, не поджидал. Правда, он очень задержался, ему понадобилось побывать еще и у районного военкома, и в местном отделении Центросоюза, и в поисках коньяка для командира дивизии заглянуть в городскую столовую. Был уже одиннадцатый час, когда он, в предвкушении разнообразных удовольствий: свидания с хорошенькой девицей, ужина в приятной компании, а возможно, и партии в преферанс, постучался в двери Дома учителя. Впрочем, не все обитатели этого гостеприимного дома спали: проходя по коридору, Веретенников повстречался с молодой женой польского музыканта: она несла перед собой, как флаг, выглаженную мужскую голубую рубашку. И, кивнув с достоинством в ответ на лихо отданную ей честь, она скрылась в комнатке, которую занимала с мужем. А в темном зальце Дома теплился огонек коптилки, и под огромными, как лопатки весел, листьями фикуса, в неразберихе теней, Веретенников разглядел профиль девушки, той самой, что обещала ему на вечер свое общество: возле нее сидел уже кто-то другой, укрытый сплошной тенью. И когда он, Веретенников, сунулся было к ней со своим: «Добрый вечер, хозяюшка! А вот и я…» – она отозвалась: «Кто это? Это вы?» – таким тоном, точно вовсе позабыла о его существовании.
За ужином ему пришлось поэтому довольствоваться компанией одного только унылого Истомина, у которого всегда как будто болели зубы. Преферанс также не состоялся, из-за отсутствия третьего партнера – старый учитель куда-то ускользнул на ночь глядя. Словом, у Веретенникова набралось достаточно оснований, чтобы обидеться, тем более что поход его к начальству закончился вполне успешно и в кармане у него лежали теперь все необходимые резолюции. Ему посчастливилось даже раздобыть тут на месте вторую машину – трехтонку, с водителем, на которой он и вернулся и которая стояла сейчас рядом с машиной Кулика во дворе, а ее водитель ночевал в кабине. Это означало, что сверх всего запланированного ранее он привезет в дивизию еще и центросоюзовский сушеный картофель, и компот, и мед – целое сокровище! А вот в заслуженной награде, за инициативу, за незаурядный успех, ему было несправедливо отказано, как нередко случалось в мире. И его подчиненный – водитель Иван Кулик, завязавший знакомство с некоей Настей, «техничкой», проводил время, наверно, веселее, чем он. Вообще в самом воздухе этого Дома веяло соблазнительным женским присутствием, влюбленностью, женской заботой. И только его, Веретенникова, наиболее, может быть, достойного, женское внимание не коснулось.
– Завтра подъем в шесть ноль-ноль, – приказал он Истомину. – Ни минутой позже. («Вот вам всем! – подумал Веретенников. – Люди воюют, а вы чем занимаетесь?..»
Но затем он смягчился. И, ложась, сунув под подушку сумку с документами и пистолет, он словно бы простил своим новым знакомым, а заодно и всему человечеству, их слабости.
– Подъем в семь, готовность к восьми ноль-ноль, – перерешил он. – А кровати здесь хорошие, пружинные… Спокойной ночи, Виктор Константинович!
3
На рассвете невдалеке от Дома учителя на шоссе ударила автоматная очередь, загремели выстрелы, и разбуженные галки полетели над садами. Стрельба тут же стала удаляться в сторону леса, Красносельской дачи – так назывался старый сосновый бор, тянувшийся к востоку от города. И обитатели Дома учителя не дознались тогда, что это было, кто стрелял. Мария Александровна рассказала, что, проснувшись раньше других, она слышала перед стрельбой громкие голоса на шоссе, крики, а потом кто-то пробежал совсем близко, за садовым забором, продираясь сквозь трещавшие кусты. И действительно, слежавшаяся там палая листва была разворошена чьими-то ногами, а в глухой черемуховой чаще свисали кое-где сломанные ветки… Но лишь позднее, в райвоенкомате, куда Веретенников заехал, чтобы отметиться перед отбытием, он получил достоверную информацию об этой перестрелке.
Районный военком ввел проезжего техника-интенданта в обстановку: выяснилось, что в окрестностях города, пребывавшего до нынешнего утра в покое, появились немцы-диверсанты, – возможно, в одну из последних ночей здесь был сброшен парашютный десант, – и одеты немцы были в красноармейскую форму – прием у них не новый. На шоссе их вышло на рассвете шестеро, – возможно, то была лишь разведка, – наш патруль на въезде в город остановил их, спросил документы, и после недолгих препирательств – у немцев оказался кто-то, отлично говоривший по-русски – они внезапно обнажили ножи. Один наш боец был убит наповал, другой ранен, и диверсантам удалось уйти и увести с собой своего раненого. Сейчас на поиски их и уничтожение отправился поднятый по тревоге местный истребительный отряд, составленный из добровольцев и милиционеров.
– Надеюсь, нет необходимости инструктировать вас, товарищ техник-интендант второго ранга! – сказал военком. – Будьте в дороге внимательны, особенно на лесистых участках. Не сажайте в машины неизвестных вам людей.
У этого очень уж немолодого командира были медленные, тихие движения, шелестящий голос. И держался военком с той официальной сухостью, с той чопорностью, за которой скрывается иной раз боязнь обнаружить свою стариковскую немощь. Выбритый до красного раздражения на дряблых щеках, с жестким седоватым ежиком над бледным лбом, он выглядел на все полных шестьдесят лет, а то и на шестьдесят пять. Это был, несомненно, ветеран гражданской войны, дослужившийся в свое время до сравнительно высокого звания: на воротнике его опрятного, но заметно уже поношенного диагоналевого кителя алели ромбики комбрига… А вот аттестации на генерала он, видно, не прошел – подвели годы.
– Так точно, товарищ комбриг, – с лихостью выкрикнул Веретенников. – Будем держать оружие в готовности!
Маленький техник-интендант испытывал душевный подъем в присутствии любого начальства.
– Весьма обнадежен, – коротко сказал военком.
Пристукнув печать под своей подписью и датой на бумажке, поданной Веретенниковым, он, однако, не сразу его отпустил.
– Прошу садиться! – предложил он и длинным пальцем указал на стул. – Вы недавно из дивизии? Как у вас обстановка? Противник проявляет активность?.. Прошу – в общих чертах.
Выслушав ответ, из которого следовало, что там, откуда прибыл этот молодцеватый техник-интендант, никаких боевых действий не происходило – дивизия стояла в резерве и только готовилась к боям, – он умолк и погрузился в размышления. А Веретенников с интересом поглядывал вокруг – служебный кабинет старого ветерана выглядел не совсем обычно – весь был увешан по стенам картами: на одной стене – большая, от пола до потолка, карта Советского Союза, утыканная красными и черными флажками, изображающими линию фронта; на других стенах – школьная карта полушарий и карта Европы. Замечательный письменный прибор украшал стол военкома: между двух медных чернильниц, выточенных в виде артиллерийских снарядов, скакал на гривастом коньке кавалерист с обнаженным клинком. И Веретенников, не удержавшись, осторожно потрогал фигурку пальцем.
– Художественная вещица, – заметил он.
Военком поднял на него водянисто-голубые глаза.
– Я с утра не имею связи с управлением тыла, – проговорил он своим шелестящим голосом, – возможно, повреждена линия. По последним сведениям, полученным мною, противник бомбит штабы, тылы, коммуникации. Возможно, противник перешел на нашем участке в новое наступление. Вам, я полагаю, надлежит знать об этом, товарищ техник-интендант второго ранга.
– Есть знать, товарищ комбриг! – отчеканил Веретенников.
Позвякивая шпорами, военком вышел из-за стола – сухопарый, неприступно-отчужденный, в накрахмаленном подворотничке, в белых манжетах, высовывавшихся из рукавов кителя, в разношенных, но начищенных сапогах с задравшимися кверху носками – и остановился у карты полушарий.
– Замаскируйте машины ветками, – приказал он, – не пренебрегайте маскировкой… У меня все. Можете быть свободны.
Веретенников надел фуражку, откозырял и по-строевому «налево – кругом» повернулся; военком проводил его отрешенно-строгим взглядом. И, чувствуя на себе этот взгляд, маленький техник-интендант прошагал на прямых ногах до двери; ему визит к военкому доставил удовольствие. Вообще он чувствовал себя превосходно: у него был на редкость хороший, победный, можно сказать, день.
Подобно большинству людей, Веретенников такой, каким он был «для себя», не совпадал с Веретенниковым «для других». В своей реальной жизни, в довоенную пору, он, работник торговой сети, поднялся всего лишь до должности заведующего отделом хлебобулочных изделий в большом гастрономическом магазине. Но параллельно с этой скуповатой действительностью Веретенников жил еще тайной жизнью в своем щедром воображении. И, как опять-таки случается у большинства людей, его любимые мечты мало менялись с годами, вернее, почти не менялась их тема, не старел главный образ, в котором и раскрывался весь «тайный» Веретенников. А это был образ капитана – олицетворение той красоты, властной распорядительности, энергии, дисциплины и бесстрашия, что прельстили когда-то его душу, и поныне оставшуюся мальчишеской. В свои двадцать восемь лет Веретенников по-прежнему был способен, как в мгновенном озарении, представите себя на капитанском мостике полярного ледокола, прокладывающего в арктических льдах жуть каравану судов, или, к примеру, на большом пожаре в блестящей каске брандмайора, отдающего в рупор команды бойцам с топорами и шлангами – эта великолепная картина врезалась в его сознание в далеком детстве. Футбольный болельщик московского «Спартака», он однажды увидел себя во сне капитаном спартаковской команды и запомнил этот единственный сон навсегда. Покупатели, теснившиеся в его хлебобулочном отделе, не догадывались, конечно, какие мысли волнуют низенького человечка в припорошенном мукой халате, когда он сосредоточенно наблюдал за движением батонов и булочек, подававшихся с транспортеров на прилавки. А ему представлялось, что длинные пшеничные батоны похожи очертаниями на крейсера, «московские булочки» – на легкие эсминцы и сам он является как бы адмиралом этого невиданно огромного флота.
Впрочем, музыка воображения никогда не заглушала у Веретенникова деловой инициативы. Его отдел был лучшим в магазине по всем показателям – образ волевого капитана одухотворял его практическую деятельность, придавая ей поэтическую окраску. Так было и сейчас, в этой командировке.
Две машины – не одна порожняя, с которой он отбыл из дивизии, а две, груженные до отказа, ждали его команды ехать; он раздобыл и коньяк для комдива – две бутылки пятизвездного армянского! Все отлично клеилось сегодня у него, все удавалось! – он был в своей стихии. И предостережения старичка военкома не слишком его встревожили, некоторый элемент опасности даже украшал его командировку.
Со второй машиной ему просто неслыханно повезло: не заговори он вчера вечером в городской столовой с ее водителем, он не заполучил бы ее. Но, с другой стороны, он совсем не случайно обратил внимание на армейскую, пустующую трехтонку, словно бы брошенную у крыльца столовой, – он искал транспорт, он думал о нем. Шофер трехтонки – вконец растерявшийся парень, в обтрепанном ватнике, обросший кустистой, словно бы пощипанной щетиной, путанно рассказывал, как он, не по своей вине, отстал от автобата. И он прямо-таки схватился за предложение Веретенникова поступить, временно разумеется, в новое подчинение; казалось, он предпочел бы даже вовсе не возвращаться в свою часть. Так или иначе, Веретенников пообещал уладить в штабе дивизии его личную незадачу – на выяснении всех ее обстоятельств он пока не настаивал. И было приятно смотреть, как этот завербованный им парень усердствовал сегодня на складе Центросоюза, таская мешки с картофелем и ворочая тяжеленные кленовые кадки с гречишным медом.
Веретенников торопил, распоряжался, подбадривал, подставляя при случае и свое плечо, успевая в то же время говорить утешительные слова заплаканной заведующей складом. Женщина получила нынче письмо из госпиталя от раненого мужа, и, что бы ни делала, ни говорила, слезы неостановимо выкатывались у нее из припухших глаз, «Ранен – не убит, радоваться надо, Лидия Трифоновна», – участливо говорил Веретенников, справившись об ее имени-отчестве. Про себя, однако, он не мог удержаться от улыбки, мысленно рисуя свое возвращение в дивизию. Мед, привезенный им, сразу же с машины пойдет в медсанбат, а затем о меде и сушеном картофеле – продукте бесценном в походных условиях, дивизионный интендант доложит, конечно, командиру дивизии. И было вполне возможно, что и в армейском штабе станет известно о выдающихся результатах этого интендантского «рейда по тылам». Все приятные последствия «рейда» трудно было предугадать.
Из Центросоюза Веретенников со своей командой на двух машинах покатил на маслозавод. И проведенные там два часа порадовали не его одного: даже этот горе-ополченец, кандидат наук Истомин, неплохо себя показал.
Виктор Константинович проснулся сегодня в гостинице Дома учителя, охваченный совершенно бессознательным, казалось, предчувствием какой-то перемены к лучшему. Может быть, тут сыграло роль то, что впервые за долгое время он прекрасно, всласть выспался в свежей, «маминой» постели, в тихой, опрятной комнате. Могло быть и так, что чересчур долгое страдание утомило Виктора Константиновича, превысило его душевные силы, и он безотчетно потянулся к освобождению от этого бремени. Поглядев на Веретенникова, приступившего уже к зарядке, ловко и часто приседавшего в узком проходе между кроватей, он и сам вскочил с кровати и немного потопал по полу тощими, белыми ногами. Это напомнило ему о собственном, еще живом, не очень старом теле, способном легко двигаться, ощущать прохладу пола, тепло солнечных лучей, проникавших в щели ставен. Откуда-то из соседних комнат повеяло ни с чем не сравнимым запахом настоящего, умело сваренного кофе, и он глубоко втянул в себя забытый запах, донесшийся, точно привет из дома в Большом Афанасьевском в Москве.
«Что сегодня в сводке Совинформбюро? – подумал Виктор Константинович. – А может быть, а вдруг там… перелом на фронте, большая победа?» Душа его в это утро раскрылась для добрых вестей и впечатлений.
На маслозавод они приехали около полудня, и ему там опять же чрезвычайно понравилось. Само слово «завод» – тяжеловесное, точно налитое чугуном, задымленное угольным дымом – не вязалось с этим милым, полудеревенским уголком… Распахнулись ворота с узкой, двускатной кровелькой, и открылся просторный зеленый двор с рябиновыми кустами, лиловато-багряными в эту пору бабьего лета; под кустами стояли зеленые садовые скамейки со спинками, врытые многоугольником вокруг дощатых столиков. А в глубине двора чистенько белели три-четыре одноэтажных строения – это и был завод. Длинный, с крытым крылечком дом, в котором могла бы скорее находиться сельская школа или другое детское заведение, был, как выяснилось, главным производственным корпусом. Но и в самом деле запахом детского сада, колыбели, яслей пахнуло на Виктора Константиновича, когда он, следом за Веретенниковым, переступил порог цеха.
Удивляться, впрочем, было нечему: здесь текли молочные реки, вернее, реки сливок, плескавшихся в дубовых бочонках маслосбивательных аппаратов. Готовая продукция – сливочные бело-желтые монолиты, сбрызнутые водой, – распространяла вокруг себя неяркое масляное свечение, и в этом жемчужном воздухе двигались гладколицые, розовые, все больше дородные женщины в белом, тоже похожие на нянечек из детсада.
– Кушайте, сыночки, – сказала румяная тучная старуха бригадир, поставив перед гостями по кружке сливок.
И, подперев круглым кулачком голову и придерживая согнутый локоть кистью другой руки, сложенной ковшиком, она с сострадательным вниманием, совсем как нянечка, смотрела на военных, пока они пили.
Вскоре в машине Кулика кузов был тесно уставлен бочками с маслом, а на заводском складе образовалась заметная пустота. Прозвенел кусок рельса, подвешенный к ветке дерева, возвестив обеденный перерыв, и работницы, вышедшие во двор, обступили военных. Чувствуя на себе общее внимание, Веретенников, приподнимаясь на носки и вытягивая шею, поблагодарил за «подарок фронтовикам», как он выразился, и, увлекшись, сказал даже, что этот подарок придаст бойцам силы для разгрома врага… Слушали его, надо сказать, с каким-то неясным отношением, не то что с недоверием, но словно бы с сочувствием, кто-то вздохнул, кто-то покачивал сожалительно головой. Как стало позднее известно Истомину, на заводе ожидалось уже со дня на день прекращение работы.
– Моего Сорокина не встречали там, на войне? – раздалось из группы женщин, как только Веретенников замолк. – Сорокин Илья Федорович, пожилой он, сорок четыре года.
Веретенников обернулся к своей маленькой команде: не встречался ли кому-либо из его людей этот Илья Федорович?.. Женщина переводила глаза с одного лица на другое, и под ее просящим взглядом мужчины молча хмурились.
– Как ушел в первый день, двадцать второго, так и голоса ни разу не подал, – пожаловалась она горько на мужа, – пропал человек, как и не был.
Молчание затягивалось, и румяная старуха, угощавшая в цехе сливками, сказала:
– Должно, твой не на ихнем участке, война – она через всю Россию идет.
– Присядемте перед дорогой, – басом сказала женщина – директор завода, крупная, с непомерно большой, распиравшей жакет грудью.
Веретенников хмыкнул, – мол, что за суеверие? – но сел; женщины – те, кому не досталось места на скамейках, подошли вплотную к сидящим. И на Истомина вновь наплыл пресный, сладковатый молочный запах – запах детства. Работницы тихонько коротко переговаривались между собой, поглядывая на гостей, обмениваясь какими-то впечатлениями, и Виктору Константиновичу подумалось, что женщины знают о своих гостях-мужчинах и даже о войне гораздо больше, чем кажется им, военным. «Какие они все терпеливые!.. – проговорил он про себя. – Какие снисходительные и терпеливые!» И ему опять, по смутной связи со всем тем, что приняла в себя сегодня его душа, пришло в голову: «А может быть, скоро уже победа, может быть, сегодня…» Эти женщины заслуживали ее больше, чем кто бы то ни было.
Девушка, почти девочка, со сливочно-розовыми, словно надутыми щеками, подалась вперед и выкрикнула:
– Дяденьки!.. Товарищ лейтенант, можно вас спросить?
– Говори, Астафьева, – разрешила женщина-директор.
– Я что подумала… – Глаза девушки расширились как от испуга. – Есть на свете правда или нет?
– Интересуешься, значит? – со смешком отозвался чей-то женский голос. – Скажи пожалуйста.
– А я теперь не пойму: есть ли, нет?! – выкрикнула девушка. – Не может так быть… Ну, не может, чтобы на фашистской стороне была правда! А почему тогда они нас побеждают?! Почему? Мы за то, чтобы всем было хорошо, всем народам – по-человечески!.. И мы крепили нашу оборону. А почему тогда?.. Вот я думаю, думаю…
Она запнулась и посмотрела на директора.
– Лучше бы ты совсем не думала, Астафьева, – сказала та. – Ты же комсомолка, а не знаешь, где, на чьей стороне правда.
– В том-то и дело! – воскликнула девушка. – Правда на нашей стороне. А фрицы нас побеждают! Почему?
– Эко загвоздила! – проговорил тот же насмешливый голос. – Вот так загвоздила!
Веретенников легонько подтолкнул локтем сидевшего рядом Истомина:
– С подковыркой пошел разговор. А вы что скажете, товарищ кандидат наук: есть правда или того… убежала в неизвестном направлении? – Сам он явно не нашелся сразу, что ответить, и кивком показал всем на своего бойца:
– Профессор из Москвы, автор книг, наш ополченец! Так что же, товарищ профессор, где она правда, на чьей стороне? – с усмешкой, как бы снисходя к книжной учености своего солдата, сказал он. – Товарищи женщины интересуются.
И застигнутый врасплох Виктор Константинович беспомощно задвигался, поднял, обороняясь, руку. «Не мне отвечать… Я и сам…» – чуть не сорвалось у него с языка. Но его остерегло воцарившееся безмолвие – эти осиротевшие женщины затеснились к нему, и опасливое выражение, какое бывает у людей на приеме у врача, сделало в эту минуту похожими их лица, молодые и немолодые. Виктор Константинович привстал, сел, встал во весь рост… И в последнее мгновение, когда молчать было уже невозможно, кто-то другой, показалось ему, а не он, проговорил его голосом:
– Правда? Вы спрашиваете, милая девушка, где правда? Она на стороне молодости и жизни… То есть на вашей стороне, дорогой юный товарищ!
Раздалось громкое «ой!», и девушка, задавшая вопрос, попятилась, чтобы укрыться за спинами товарок.
А Истомин почувствовал необыкновенное облегчение, и ему даже понравилось, как он начал, – видно, он не окончательно еще огрубел на войне, не отупел. Стремясь со всей искренностью утешить свою аудиторию, он продолжал – торопливо, возбужденно, точно волна подхватила его и понесла.
– Но я понимаю ваше недоумение. Да, да – оно вполне законно! Вы исходите из правильной мысли, из мысли, что сильными делает людей сознание своей правоты, что наивысшую силу питает поэтому стремление к добру, к справедливости, к всеобщему счастью. Это, конечно, так и есть! Но если это так, то почему же, спрашиваете вы, побеждают немцы, фашисты? Ведь фашизм – величайшее преступление, фашизм – это неправда, это зло, чернее которого ничего нет. Почему же он сильнее?..
Истомин помедлил, его длинное, исхудалое «блоковское» лицо выразило мученически-напряженное ожидание своего же ответа.
– А он не сильнее… – опять кто-то будто проговорил за него, но его голосом.
«Неужели это я?.. – крайне подивился он. – И неужели зло действительно не сильнее?» – Он был прямо-таки потрясен и, не зная еще, верить или не верить этому своему открытию, закричал с радостью, с чувством освобождения:
– Вот тут вы ошибаетесь, милая девушка, зло не сильнее добра! И никогда не было сильнее, в конечном счете!
Он отыскал среди множества женских лиц розовое, надутое, точно обиженное личико и обрадованно ему улыбнулся.
– Оглянитесь на историю! Это бывает очень полезно! – прокричал он. – И вы увидите: во все эпохи, в каждом человеческом обществе шла борьба – вечная борьба жизни со смертью, свободы с угнетением, света с тьмой! Бывали мрачные периоды, когда казалось, что все погибло, ночь, мрак спускались на землю. Но из века в век – оглянитесь на историю! – побеждали жизнь и правда! Озирис был убит, а потом воскрес…
Виктор Константинович почувствовал мгновенное колебание: может быть, не стоило об Озирисе? Но ничего более образно-доказательного не подсказала в эту секунду его память.
– Озирис – это бог воды в Древнем Египте, – снова заспешил он. – Озирис также научил людей земледелию – это был бог-благодетель. Так вот: младший его брат Сет позавидовал Озирису и лишил его жизни…
– Ближе к существу дела, товарищ профессор! – дошел к Виктору Константиновичу, как издалека, голос Веретенникова.
– А, да, да… – Он быстро закивал, развел руками. – Позвольте мне еще несколько минут… Я хотел рассказать товарищам женщинам, нашим гостеприимным хозяйкам, один старый миф, то есть легенду. Простите! Так вот: жена Озириса, Изида, богиня материнства и плодородия, оплакивала своего мужа. И ее слезы, ее любовь оживили его. Это, конечно, не более чем поэтический вымысел, Но в нем есть огромный смысл!.. «Что со мной?.. Я стал оптимистом! Что случилось?..» – проносилось в его голове. И дивясь, и не до конца еще веря этой метаморфозе, он испытывал особенное удовольствие, опровергая сейчас самого себя. – Жизнь, свет, любовь побеждают смерть, ночь, ненависть! – выкрикивал он, наслаждаясь. – И женщина – это носительница вечного, животворного начала. Я только об этом хотел напомнить. Мы и свою Родину видим женщиной, мы говорим: Родина-мать! Поэтому, в конечном счете… Ну, все, все!..
Он смешался, плюхнулся на скамейку и в растерянности поднял глаза на свою аудиторию. «Ну что, как?» – спрашивали его глаза.
Надутая девушка, которую называли Астафьевой, отвернулась, точно застыдившись, иные слушательницы смотрели на него с любопытством. Женщина-директор сохраняла серьезное выражение.
– Спасибо за красивую сказку, товарищ профессор! – сказала она. – Конечно, сейчас у нас период тяжелый.
– Бог правду видит, да не скоро скажет, – вступила в разговор румяная старуха бригадирша.







