355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Березко » Дом учителя » Текст книги (страница 20)
Дом учителя
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 20:00

Текст книги "Дом учителя"


Автор книги: Георгий Березко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

 
Тот не знает наслажденья,
Кто картошки не едал, —
 

ответила она через стол Сергею Алексеевичу.

На некоторое время разговоры утихли – гости занялись картошкой: позванивали по тарелкам вилки, стукнула солонка, кто-то с присвистом дул на горячую картофелину. Мария Александровна напряженно вникала и в эти звуки. Как бы там ни было, а за одним столом с нею угощались люди, вышедшие из того оглушительного ада, который назывался боем. И, полная изумления и благодарности, она тщилась лучше рассмотреть этих людей, рассмотреть так, как только и было ей доступно – слухом. А звучали они для нее все звуками труб.

И еще один звук дошел до ее ушей, совсем посторонний, не принадлежащий ни к тому, что происходило за столом, ни к шуму непогоды за стенами – хлюпанию, журчанию, плеску, постукиванию веток в окно. Новый звук возник в самом доме и сразу выделился из всех других домашних звуков: это были осторожные, глухие шаги над потолком, они удалялись и возвращались – человек что-то искал на чердаке или что-то устраивал. И Мария Александровна удивилась: все, кто мог бы ходить там: сестра, племянница, Настя – сидели сейчас здесь, в библиотеке… Но ее недоумение тотчас же забылось: несравненно более тревожное незнание мучило Марию Александровну.

У гостей, после того как был утолен первый голод, разговор пошел живее. Однако ответа на свои главные вопросы: что будет со всеми завтра, отступится ли это ужасное чудовище – бой от их города, есть ли еще надежда на спасение, Мария Александровна все не слышала. Люди из боя как бы даже уклонялись в своих разговорах от определенного ответа… Застуженными голосами они нахваливали угощение, благодарили хозяев, а между собой разговаривали так, словно их и не очень интересовало это завтра. Порой Марию Александровну даже ставила в тупик обыденность их слов, раздававшихся в ее вечной, плотной – ни щелки, ни лучика – тьме; слова были такие:

– Интересно мне знать, что моя старуха сейчас? Спит уже, наверно…

– Отсыпь, браток, на завертку. Соскучился я по куреву – страсть!

– Ох, славяне, до чего ж я о бане мечтаю!

– Ну, поел я, отогрелся… Картошка точно сахарная.

– Сказано тебе: «пионеров идеал».

– А книг тут у них богато. За всю жизнь не перечитаешь…

И сердце у Марии Александровны испуганно заколотилось, когда с противоположного конца стола чей-то крикливый голос проговорил:

– Ничего… Поляжем и не прочитамши.

Боец, вспоминавший о жене, рассмеялся глухим смехом.

– Для пули образование ничего не значит, это ты угадал, – отозвался он.

Но вот кто-то рядом, молчавший до сих пор, вдруг, точно очнувшись, выкрикнул:

– До чего ж они в огне смердят! Я про тапки. Меня дымом от одного накрыло…

– Три их сожгли ополченцы, – сказал боец, мечтавший о бане. – Орлы все-таки.

– Два… – поправил боец с крикливым голосом.

– Я лично свою трехлинеечку лучше уважаю, – сказал кто-то еще. – А эта самозарядная, образца сорокового года, чересчур ухода требует.

Будто искры от невидимого костра, проносились в черной, слепой ночи Марии Александровны эти случайные фразы и гасли, исчезая раньше, чем она успевала что-либо понять в их летучем свете. Более добрым показалось ей то, что интендантский командир, этот бойкий молодой человек-шарик, рассказывал Сергею Алексеевичу. Работа на реке сильно подвинулась, по его словам, и завтра к полудню примерно сожженный мост должен быть восстановлен.

– Завтра будем всех переправлять, – своим легким тенорком пообещал он. – Эвакуируем госпиталь, а также местное непризывное население – женщин, ребятишек. Немецкой авиации при данной погоде можно не опасаться.

– Приложите все усилия, чтобы начать переправу утром, – сказал Сергей Алексеевич и добавил: – Я, кажется, недооценил вас, товарищи фуражиры.

Вскоре он поднялся, сказал: «Я еще вернусь. Спасибо, дорогие дамы!» – и куда-то пошел вместе с командиром, который пил много чаю.

Заскребли по полу отодвигаемые стулья – гости начали расходиться. Встала Лена, за нею – Федерико, и внимание Марии Александровны перенеслось на этих молодых людей. Разговаривали они на французском языке, которого она не знала, но тем не менее их разговор ей не понравился. Лена в ее звуковом мире была хрупкой пикколо – наименьшим по величине и самым высоким по звучанию музыкальным инструментом. И диалог Лены и Федерико показался Марии Александровне диалогом пикколо – крохотной флейты – с автомобильным сигналом. Флейта чисто и звонко – невыносимо звонко о чем-то просила, а автомобильный гудок хрипло рявкал и похохатывал, как только и может, вероятно, похохатывать гудок.

Лена и Федерико перешли из библиотеки в зальце, и кто-то из оставшихся еще за столом проговорил с тоской в голосе:

– Колосок пшеничный!

Конечно, это относилось к Лене – к кому же еще? – не к Федерико же! Потом, обращаясь к Ольге Александровне, тот же печальный голос словно бы попросил:

– Уходить вам надо, хозяюшка! Вы же на самой передовой…

И тут Мария Александровна услышала то, чего так боялась: боец, мечтавший о бане, объявил с непонятной, дерзкой веселостью:

– Завтра фриц обязательно опять полезет! Это как дважды два. Будь готов, Иван Петров!

– Наш Коляскин уже готов, – отозвался крикливый голос на противоположном конце стола. – На моих глазах его – весь живот разворотило. Бояджан тоже готов. Скворцов готов, младший сержант.

Кто-то переспросил:

– Скворцов? Мы же с одного района.

Наступила короткая тишина… И Мария Александровна опять уловила шаги на чердаке: медленные, мягкие. Можно было подумать, что там бродит кошка, если бы в этих шагах не чувствовалось тяжести. Но кто он был, этот человек, и как он туда попал?

Сестра Оля пошла провожать гостей, а Настя принялась убирать со стола; с дребезжащим звоном падали в миску ножи и вилки. И под этот аккомпанемент раздался голос интендантского шофера с птичьей фамилией.

– Настя, – позвал Кулик, – Настя, не узнаешь, что ли?

После долгого молчания та спросила:

– Тоже воевали сегодня? Что у вас с рукой? В крови вся…

– Бревном садануло… Мы на мосту были, на переправе, – ответил Кулик. – Да чего там… Ты-то как?

– А так… Веселилась до упаду.

– Настя!.. – с виноватой интонацией вновь позвал он.

– Скоро двадцать два года, как Настя, – сказала она.

– А я об тебе весь день думал, – он утишил голос до шепота. – Не веришь?

И опять наступило молчание, только звякали тарелки в руках Насти.

– Обмыть надо руку и завязать, – сказала она. – Пойдемте, я вам завяжу.

Она пошла с тарелками, и Кулик потопал за нею.

Мария Александровна тоже вышла в зальце, а затем в коридор. По дому, где все вещи годами не меняли своих мест, она передвигалась совершенно свободно. Лены и Федерико ни в зальце, ни в коридоре уже не было, и она подумала, что следовало бы поискать племянницу. Но тут над ее головой, на чердаке, что-то упало и рассыпалось, словно разбилось. Кто-нибудь другой, может быть, и не расслышал бы этих слабых стуков – ее они не столько встревожили, сколько раззадорили. И Мария Александровна захотела выяснить наконец, кто же это так неловко хозяйничает наверху? А то, что взбираться наверх ей пришлось бы сейчас в полной темноте, не имело для нее, естественно, никакого значения. В сенях она услышала музыку, доносившуюся с чердака, – милую, старинную, хорошо знакомую ей мелодию, которую вызванивали колокольчики. И это привело ее в полное изумление.

Тринадцатая глава
Возвращение блудного сына
Враги

1

Младший Синельников, Дмитрий Александрович, вернулся в родные места… Он не мог еще сказать, что это овладевшее им в последние годы желание исполнилось именно так, как ему воображалось, но то было лишь вопросом близкого времени. Ему опять повезло, как везло в жизни всегда, в чем он сам, по крайней мере, не сомневался…

Все произошло без особенных затруднений и почти неожиданно. После недавней командировки на швейцарскую границу, где ему пришлось участвовать в хлопотном деле – в похищении некоего немецкого эмигранта-антифашиста, он мог и не попасть сюда, на Восточный фронт. Его начальство Geheime Staatspolizei[27]27
  Тайная государственная полиция, гестапо (нем.).


[Закрыть]
намеревалось вначале послать его в Африку, в армию Роммеля, что также не сулило большого удовольствия: там, в пустыне, можно было сейчас изжариться. И с этим намерением начальства не согласилась, как видно, его удачливая судьба. В последний момент все переменилось, он получил другое назначение и, очутившись в России, в штабе армий «Центр», уже сам напросился на эту второстепенную операцию.

…На рассвете, после удачного, кучного приземления, когда его небольшая группа вся собралась и парашюты были закопаны, он вывел ее на опушку Красносельской дачи – он помнил этот на редкость красивый бор, мощную сосновую колоннаду. Отсюда были уже видны сады и крыши городской окраины, и отсюда он, даже без бинокля, рассмотрел в осенней, просквозившей листве длинную, с тремя печными трубами, покрашенную суриком крышу. Утро стояло росистое, пахло хвоей и, чуть уловимо, хлебным квасом, запахом палых, намокших в росе листьев – по опушке росла лещина. И словно бы хмель ударил в голову Дмитрию Александровичу – он был дома, почти что дома! Через какие-нибудь полчаса он мог увидеть свою дочь, которую никогда не видел, своих сестер – Олю и Машу, что сулило нечто неиспытанное, нечто из мира тех странных отношений, которыми, в общем-то, живет большинство людей и которые называются любовью и добром. Словом, его ожидал праздник, а праздника он и искал, заскучав в своих буднях, где все уже было испробовано и обычно.

Дмитрий Александрович если и испытывал когда-нибудь чувство, близкое к любви, то только к старшей сестре, заменившей ему рано умершую мать. И не это было главное – сестра Оля запомнилась ему необычайно красивой, он восхищался ею еще в том возрасте, когда его сверстники презирали слабый пол, он ревновал ее ко всем кавалерам. И, глядя сейчас на крышу отчего дома, Дмитрий Александрович ощутил себя тем самым озорным мальчишкой, которого часто за шалости корила старшая сестра. Случалось, что она и плакала, узнавая о его проделках. Но ее слезы доставляли ему почему-то необъяснимо сладкое переживание…

Дмитрий Александрович потер ладонью свои крепкие, загорелые, цвета обожженной глины, щеки.

«Надо бы побриться», – подумал он.

С широкой и как бы хозяйской улыбкой он обернулся к своей команде… Все молодые, рослые, подкачал один только радист, тоже гестаповец, – коротенький, узкоплечий, с вытянутой вперед мордочкой шпица, но проворный и цепкий; все обвешанные автоматами, гранатами, ножами, все спортсмены, а двое из пяти – чемпионы по плаванию, все натасканные в своей боевой специальности, это были бравые парни, настоящие молодые волки – он сам их отобрал. И его великолепное настроение передалось в это безоблачное, удачливое утро всей команде. С живым интересом его волчата посматривали по сторонам, точно принюхивались в новых местах, где им предстояло нападать и кусаться.

– Guten Morgen, Herr Hauptmann[28]28
  Доброе утро, господин капитан! (нем.)


[Закрыть]
,– растянув в ответной улыбке толстые губы, проговорил высоченный здоровяк с белокурыми усами.

Красноармейская шинель, в которую он был обряжен, едва сходилась на его выпяченной полушарием груди; в расстегнутом воротнике гимнастерки виднелась сильная бело-розовая шея… Его товарищи были также перед вылетом переодеты в шинели и пилотки, снятые с русских военнопленных; на самом Дмитрии Александровиче ладно сидела подогнанная портным командирская шинель с советскими знаками различия, присвоенными капитану. И этот маскарад тоже веселил парашютистов… Коротенький радист сдвинул пилотку с красной звездочкой на затылок, растопырил руки и вытаращил круглые глаза, изображая глупого Ивана. Другой десантник, румяный, голубоглазый – он был бы красив, если б его лицо, с выпуклым лбом и со сломанным, вдавленным носом, не напоминало кавалерийское седло, – одобрительно хлопнул радиста по плечу с такой силой, что тот присел; и они оба рассмеялись.

Десантники переминались с ноги на ногу, ожидая команды, готовые тут же приступить к своей работе.

«Как перед гоном… – с удовольствием подумал Дмитрий Александрович, – пусти их – пойдут рвать!» Он переживал сильное искушение. Следовало бы, конечно, прежде чем входить в город, разведать обстановку, но решительно ничто в этих тихих садах на окраине не говорило об опасности.

Послышался в стороне шумок: на дороге вдали показались три повозки; бабы правили лошадьми. Тарахтя по засохшим колеям, погромыхивая молочными бидонами, повозки проехали и скрылись за окраинным забором. А над крышами домов, прятавшихся в садах, поднимался уже кое-где столбиками дым, розово окрашенный ранними лучами, – хозяйки готовили завтрак. И покой, и прелесть этой картины, ее мирная беззащитность заставили Дмитрия Александровича рискнуть. Слишком уж близкой – только выбраться на дорогу, а там до первых домов рукой подать, и слишком соблазнительной представилась ему возможность сегодня же позавтракать в кругу семьи, в отцовском гнезде!

Но на въезде в город, у первого же углового дома с заложенными болтами ставнями, с отцветшим палисадником, их – к чрезвычайной досаде Дмитрия Александровича – остановил патруль.

Двое очень юных пареньков – молоко на губах не обсохло! – в пальтишках, в кепках, в шарфиках, но с винтовками выскочили из палисадника и потребовали документы: удостоверение и командировочное предписание. Юнцы держались в высшей степени официально, потому, вероятно, что им самим было неспокойно; тот, кто спросил документы, поминутно откашливался. И так как предписания у Дмитрия Александровича не оказалось – не запасся таковым, не предусмотрел, а удостоверение вызвало какие-то сомнения, один из пареньков приказал другому идти за разводящим. Отступать было поздно, и Дмитрий Александрович подал взглядом команду своим людям. Те предусмотрительно обступили уже обоих патрульных, взяли их в кружок, и в ход, сразу же, без единого слова, пошли ножи. С одним из мальчишек было покончено мгновенно, другой, раненный, отбился прикладом, выстрелил. И из дома с закрытыми ставнями высыпали и стали палить другие молодые люди… Первая попытка пройти в город потерпела полную неудачу – пришлось отстреливаться и что было сил удирать. А радисту, самому маленькому и проворному, более всех не повезло – две пули догнали его.

От патруля группа отстрелялась и ушла, унося на руках своего раненого, – помогли заросли черемухи, тянувшиеся вдоль заборов. Но затем перед Дмитрием Александровичем встал вопрос: как быть с неудачливым радистом? Пули попали ему в ногу и в спину, передвигаться самостоятельно он не мог, а умирать мог довольно долго… Его перевязали, как умели, положили под деревом, прикрыли шинелью – он подрагивал в начавшемся ознобе и быстро слабел. Но, догадываясь, видимо, о тех соображениях, что забродили в головах его товарищей, и страшась заснуть, он отчаянно боролся с обволакивавшей его слабостью. Подманивая пальцем к себе то одного, то другого, кривясь и охая от боли, он говорил о своей жене, которая должна скоро родить, – все о ней одной. И в его круглых, стеклярусно блестящих, шпицевских глазах была голодная мольба.

Товарищи что-то ободряющее бормотали и отходили с замкнутым выражением. Оставаться здесь, в такой близости от схватки, они опасались; таскать раненого повсюду на себе – им было обременительно, а оставить его здесь в живых одного – значило рисковать слишком многим. Попади их радист к русским, он, спасая свою жизнь, навел бы, чего доброго, на след всей группы, кроме того, он знал код. И десантники, отворачиваясь, вопросительно посматривали на своего командира.

Тот понимал, что ситуация подсказывает только одно решение. А раненый радист как бы и сам пошел ему навстречу: вдруг на полуфразе он забылся с открытым ртом, веки его сомкнулись. И Дмитрий Александрович тотчас жестами приказал своим десантникам забирать рацию и уходить. Их спины еще виднелись между стволами сосен, когда он, вытащив из кобуры парабеллум, подошел к уснувшему радисту. С чувством благодарности, как за своевременное содействие, он сунул ему в рот вороненое дуло, раздвинул легко подавшиеся зубы и нажал на спуск. Радист дернулся, у него затрепетали веки, и он обмяк, так и не успев проснуться. А из его рта вылетел сероватый дым, точно это высвободилась из коротенького тела и унеслась душа. Улыбнувшись своей мысли, Дмитрий Александрович обтер о его шинель ствол пистолета, а потом закидал труп сухими сосновыми ветками с осыпавшейся хвоей. Никто из уходивших десантников не обернулся на тупой звук выстрела, – все ждали этого финала. И Дмитрий Александрович пустился догонять свою группу.

В последовавшие двое суток он потерял еще двух человек: один был наповал уложен в перестрелке, когда на вторую ночь группа вышла из леса, чтобы поохотиться на одинокие машины, другой не вернулся из разведки. И конечно, потери вызывали у Дмитрия Александровича деловую досаду; особенно неприятной была неизвестность с разведчиком – пришлось забраться глубже в лес и там тихо сидеть некоторое время, ничего не предпринимая. Но то нетерпеливое предвкушение праздника, которое испытывал младший Синельников, не покинуло его, даже усилилось. Он верил в то, что случай неизменно служит сильнейшему, а за ним стояла вся немецкая армия.

…Дмитрий Александрович никогда не мог себе ни в чем отказать, да, собственно, и не находил нужным отказывать, он был полон жаждой обладания и не сомневался в своем праве на утоление этой жажды. Запретное лишь возбуждало его, вызывая дразнящее искушение… Восемнадцати лет, перед самой Февральской революцией, он был призван в действующую армию и, оказавшись на юге страны в юнкерском училище, принял участие в карательных операциях деникинцев, о чем, кстати сказать, никогда впоследствии не рассказывал своим близким – в сущности, из некоего снисходительного презрения к их добродетельно-однообразному существованию. А там, откуда он появился спустя три года, у него не было недостатка в примерах удивительной дешевизны человеческой жизни. И тайные влечения, которыми, по-видимому, он вовсе не был обязан своим ближайшим родственникам – благодушному отцу, добрейшей матери, – заговорили в нем в полный голос. Ему удалось скрыть свое белое прошлое и своевременно убраться с юга домой. В уголовный розыск, куда Дмитрий Александрович предложил сперва свои услуги, его не взяли, и ему пришлось довольствоваться более тихим положением. Но и в те давние времена он, служащий местного почтового отделения, франтоватый молодой человек во френче и в галифе с кожаными наколенниками, как тогда одевались, был воспламенен не одними только планами моментального обогащения. Высиживая положенные часы в окошечке под табличкой «Прием заказной корреспонденции и продажа марок», Дмитрий Александрович задавал себе и такие вопросы: «А что, если я промокну этим пресс-папье эту потную рожу?»

И, мысленно забавляясь, он улыбался гражданину, просунувшему в окошечко лицо: враждебности он не испытывал, он попросту не задумывался над тем, что перед ним существо, подобное ему самому, он презирал все окружающее и словно бы поддразнивал себя. «Преступление и наказание» Достоевского он осилил не без интереса, хотя нравственные терзания Раскольникова показались ему совершенно надуманными, более понятной была философия личности, которой все позволено. Впрочем, с особенной охотой читал он тощенькие, отпечатанные на скверной бумаге книжонки о беспощадных подвигах знаменитых Ната Пинкертона и Ника Картера… Все же кое-какие факты из его службы у деникинцев стали известны, хотя и с опозданием, местным властям, и его для следствия и суда переправили в Смоленск. Когда его арестовывали, он улыбался – страха, надо сказать, он тогда еще не знал. С тех пор Дмитрия Александровича и погнало по жизни из одного приключения в другое, а его жажда утверждения себя все искала удовлетворения.

Редчайший случай – опять же случай! – помог ему бежать из домзака в Смоленске, а затем перебраться через границу в Польшу. И там его арестовали по подозрению в убийстве. Хозяин лавчонки «Аптекарские товары», в которую он проник перед ее закрытием, так напугался, что, не протестуя, расстался со своей дневной выручкой. Но в лавчонке кроме них никого не было, и острый соблазн овладел Дмитрием Александровичем… Позднее ему часто вспоминались плоские, в розовых пятнах экземы ладони аптекаря, которыми тот заслонялся от ударов. А вообще-то он испытал чувство освобождения: захотел вот и убил, и потрясения не произошло.

Обвинение в убийстве осталось недоказанным, и Дмитрий Александрович был освобожден. Вскоре он перебрался в Германию и уже прочно обосновался там, пользуясь отличным, с детства, знанием немецкого языка – в семье языкам учила мать. Знакомства, завязавшиеся у него в мюнхенской уголовной тюрьме, оказались весьма полезными после прихода к власти нацистов, его товарищей по заключению. И он быстро сделал карьеру в той области, где его склонности получили возможность свободного проявления. Он стал убивать не только потому, что за это ему платили и давали награды и чины, но и потому, что убийство было тоже какой-то формой обладания – обладания чужой жизнью. Он выполнял теперь специальные поручения гестапо, и его настоящая фамилия Синельников затерялась среди многих других фамилий, которые он переменил за эти годы; ныне он был Францем фон Штаммом, из небогатой помещичьей семьи в Восточной Пруссии…

Случалось, что Дмитрий Александрович чувствовал даже симпатию к своей жертве, как чувствует ее охотник к своему зайцу или к своей куропатке. А весь человеческий мир представлялся ему огромным отъезжим полем, необозримым охотничьим угодьем с разнообразной дичью. Берлинское начальство простило за услуги младшему Синельникову его славянское происхождение – он дослужился до оберштурмфюрера. Ну а сослуживцам пришелся по вкусу его нрав: Франц фон Штамм был жизнерадостным человеком… Самое, может быть, удивительное в нем и заключалось в его постоянном, до недавнего времени, хорошем настроении. Это, по общему мнению сослуживцев, был славный малый, что редко встречалось в их угрюмой, подозрительной среде, – легкий в общении, предприимчивый в веселой компании.

Но как ни ладно, по мерке, пришлось Дмитрию Александровичу его новое обличив, совсем забыть, кто он и откуда, он не мог. Это не сделалось ностальгией, тоски по родине он не испытывал, как не сознавал и вины перед нею. Но с годами он стал уставать – не телесно: в свои сорок с немногим лет он был крепче, чем в двадцать, заматерел, как говорят в таких случаях. У него лишь притупился интерес к той работе, которую он теперь из года в год делал, его жизнь становилась кроваво однообразной… Дмитрий Александрович ни о чем и ни о ком не сожалел, в конце концов, он был только исполнителем, он – черт возьми! – даже служил обществу, как утверждали его начальники. Но сам-то он знал про себя правду, как, раньше или позже, узнает ее о себе каждый: до общества ему решительно не было дела, – ему становилось до уныния, до злости неинтересно, пусто. И теперь он нуждался в некоем эмоциональном разнообразии, в новых ощущениях – ему потребовалось почувствовать себя и вправду добрым малым, далее подобным в чем-то своим жертвам. И именно в те моменты, когда такая потребность обострялась, он переносился мысленно в родительский дом в маленьком русском городе. Там о нем ничего не знали, там он и сейчас был не Францем фон Штаммом, а Митей, самым младшим в семье и потому самым любимым…

Еще до начала этой войны Дмитрий Александрович дознался, что его сестры здравствуют, живут все в том же старом доме, что у них воспитывается девушка, по всей вероятности его дочь. И ему вообразилась картина возвращения домой, после столь долгого отсутствия: общая радость и своя щедрость… О, он сумел бы вознаградить сестер Олю и Машу за заботы о его дочери: зажили бы на старости, как помещицы, свою дочь он одарил бы сверх меры, одел во все парижское, отправил в Берлин – там у него было кое-что накоплено… И он услышал бы наконец слова, которые ему так ново было бы услышать: слова признательности и любви. Ему просто необходимым показалось теперь поохотиться и в этих угодьях – угодьях родственности, семейных привязанностей, великодушия. Всю жизнь Дмитрий Александрович избегал недовольства собой и душевных огорчений, он улыбался, даже убивая, что, кстати сказать, создало ему особую популярность в его среде. А ныне дошло до того, что его уже только раздражало бесполезное сопротивление его жертв или их чувствительность. Вот и этот доверчивый идиот, попавший в ловушку на швейцарской границе, так давился рыданиями, когда его увозили, связанным, с кляпом, во рту, что Дмитрий Александрович чуть не прихлопнул его на месте, в машине…

И случай, который в прошлом много помогал младшему Синельникову, поспособствовал ему и ныне – подвернулась эта десантная операция.

…На четвертый день Дмитрий Александрович сам пошел в разведку – трусом он во всяком случае не был – и смог удостовериться в поражении советских войск. Дороги на восток были забиты отступающими тылами – интендантскими автоколоннами, обозами; на километры растягивались разорванные вереницы беженцев, вдоль обочин валялись брошенные повозки, околевшие лошади – все это показалось ему достаточно убедительным. А с запада доносилась артиллерийская канонада: дивизии фон Бока, державшие направление на Москву, были уже хорошо слышны.

В этой неразберихе тотального отступления никому не было дела до одиноко шагавшего вместе со всеми пехотного капитана. Дмитрий Александрович старался лишь не выдать своего оживления и прятал любопытно-веселые глаза. Выйдя к реке у монастыря – как хорошо он помнил эти белокаменные стены, эти пузатые башни с контрфорсами, с покрошившимися зубцами! – и поглядев на обозников, съезжавшихся к мосту, послушав их ругань, злобные понукания, завывание моторов, треск сцепившихся тележных колес, он, почти уже не рискуя, решил побывать и в самом городе. Никто в этот раз не спросил у него командировочного предписания, что тоже было признаком всеобщего расстройства.

В его, Дмитрия Александровича, время окраинная улочка, на которой стоял родительский дом, называлась Второй Земской, теперь на жестяной табличке, приколоченной к забору, он прочитал: «2-я Трудовая» – тут он опять не сдержал улыбки. Сделав еще несколько шагов, он остановился у знакомой тесовой калитки и с великим интересом провел взглядом по окнам… До этой минуты он как-то не задумывался: бежали его сестры от войны или нет? Сейчас он забеспокоился: было возможно, что они и сами эвакуировались, и увезли его дочь… Но дом не показался ему необитаемым: ставни были распахнуты, в окнах белели занавесочки, цвели на подоконниках цветы, и только бумажные крест-накрест полоски на стеклах напоминали о войне. А во дворе за воротами раздавались голоса… И Дмитрий Александрович, с волнением узнавания, услышал голосок сестры Маши; что она там говорила, разобрать было невозможно, но он тотчас же вспомнил этот певучий альт. Потом застучал во дворе автомобильный мотор, и Дмитрий Александрович попятился. Полотна ворот разомкнулись, выехала грузовая машина с двумя военными в кабине, и открылся зеленый, в мохнатой травке двор. У сарая белела березовая поленница, как будто та же самая, что стояла там и двадцать лет назад, при отце; в травке перекрещивались те же узкие, протоптанные дорожки к поленнице, к колодцу, к баньке – Дмитрий Александрович жадно вбирал в себя эту картину… Но тут на открытое место выбежала девушка в желтом плащике, мелькнула светлая копенка волос, и воротные полотна опять сомкнулись, и стукнул деревянный засов.

Дмитрий Александрович перешел на противоположную сторону улочки и еще постоял, водя по окнам глазами. В доме и не подозревали, конечно, что он стоит здесь – живой и невредимый, унесший ноги из черт знает каких переделок и вот возвратившийся – и не с пустыми руками, а с богатым прибытком. Дмитрий Александрович ощущал сейчас себя самого как бы живым подарком, которого заждались там, за бревенчатыми стенами, за беленькими занавесочками…

Из-за угла вытянулась цепочка одинаково серых от ныли, гуськом бредущих красноармейцев – долгонько, должно быть, пришлось им топать… И Дмитрий Александрович, спокойно повернувшись, чтобы не встречаться с ними, зашагал своей дорогой. В отчий дом он в этот день не постучался – разумнее все же было повременить денек-другой. А там, совершенно ничего не опасаясь, он поднимется на это крылечко, дернет деревянную ручку звонка, ему откроют – и он переступит порог… «Здравствуйте, сестренки, – скажет он, – как вы тут без меня?..»

2

Инструкция, полученная оберштурмфюрером фон Штаммом, командиром диверсионной группы, не ограничивала его инициативы: ему предписывалось действовать на коммуникациях, а как именно, он волен был решать сам. В той атмосфере победной воинственности, что царила в немецких штабах в эти последние перед завершающим ударом на Москву дни, задача фон Штамма представлялась не слишком сложной. «Пинайте их в задницу, пусть поджимают хвосты, – напутствовал его с той красочностью, что должна была свидетельствовать о солдатской простоте, эсэсовский генерал. – Седлайте дороги! Побольше шума! Возьмем Москву – придется подчищать остатки, это будет хлопотнее…» Но вот на месте оказалось, что хлопот и сейчас достаточно: препятствия возникали на каждом шагу. И все вблизи было мало похоже на ту прогулку по родному краю, что воображалась самому Дмитрию Александровичу, когда он летел сюда и слабо светившиеся под луной облака, похожие на неисчислимые овечьи стада, закрывали землю.

Лишившись в первых же попытках половины своей небольшой группы, Дмитрий Александрович отнес это на счет неизбежных на войне потерь. Но он серьезно задумался, как он будет выглядеть на докладе начальству: похвалиться покамест было особенно нечем. И в разведке у реки, на переправе, у него и родилась идея диверсии на мосту. Однажды в Польше, в 39-м, он устроил нечто подобное: его люди взорвали мост с беженцами, а сами ушли по реке на лодке. Здесь в его группе были отличные пловцы, пока еще, к счастью, уцелевшие: один, с вогнутым, как седло, лицом, даже работал некогда в цирке, в водяной пантомиме, человеком-акулой.

И Дмитрий Александрович заторопился: не сегодня-завтра его начальство могло уже появиться здесь, – и заторопил своих чемпионов.

Добыть повозку с лошадью им удалось без большого труда: диверсанты в красноармейской форме остановили на лесной просеке какого-то беспечного колхозного деда и через минуту сбросили с повозки его труп; горючим они запаслись раньше, во время охоты на одинокие машины, взрывчатка у них была, с нею они прыгали. Но целые сутки еще ушли на то, чтобы перебазироваться ближе к реке, отыскать там приемлемое укрытие, приготовить специальный заряд, обговорить все подробности. И лишь на шестое утро из березнячка на большак недалеко от переправы выехала рысцой крестьянская повозка с двумя ранеными. Один покоился на соломе, прикрытый до глаз рядном, другой, с забинтованной половиной лица, в наброшенной на плечи шинели, нахлестывал вожжами гривастую колхозную лошадку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю