Текст книги "Даниэль Друскат"
Автор книги: Гельмут Заковский
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
«Хорошо смеется тот, кто смеется последним!»
От возбуждения у Гомоллы пересохло в горле, и он предложил:
«Пойдем-ка к Анне Прайбиш, выпьем по глоточку».
Даниэль подозвал агитмашину.
«Нет, – отказался Гомолла, – два шага я уж как-нибудь пешком одолею».
Они зашагали по дороге к озеру. До трактира Анны Прайбиш ходу всего минут пятнадцать, и все же путь затянулся, потому что Гомолла давненько не бывал в Хорбеке и нет-нет да и останавливался то у одного, то у другого палисадника поболтать с крестьянами, хвалил садоводческое искусство хозяек – «Надо же, какая красота!», – порадовался ревнивому соперничеству палисадников – один краше другого, даже принял в подарок букетик фиалок и сунул в петлицу – «Большое спасибо...», «Нет, ну и здоров же парень стал...»; «Вот те раз, еще один наследник?» Он сделал младенцу козу, прищелкнул языком, состроил гримасу, и беззубая кроха наконец заулыбалась; посетовал мужикам на немилости природы – «Опять слишком засушливая весна!» Он знал, все они отлично умели поплакаться и потужить, и тужил заодно с ними. Короче говоря, по дороге к Анне Прайбиш восстановил свою популярность. Люди скажут: «Воспитанный человек, товарищ Гомолла» – и станут пенять Штефану куда сильнее, чем раньше.
Даниэль молча шел рядом, заложив руки за спину. «Жаль, – думал Гомолла, – парень не больно-то общительный, не умеет ладить с людьми».
«Слишком уж ты нос дерешь, – сказал он. – Ты должен поступать, как я, сердца надо завоевывать».
Друскат не ответил, только посмотрел на него. Как? Лишь с удивлением? Или же в его глазах сверкнула насмешка?
Когда они наконец поднялись по ступенькам на застекленную террасу трактира Анны Прайбиш, было, наверно, уже около часу. В глотке у всех пересохло и после проигранного сражения отчаянно разыгрался аппетит.
Трактир был на замке.
Гомолла стукнул кулаком в дверь, еще и еще раз. Наконец послышались шаги, дверь шаркнула по полу, затарахтел жестяной колокольчик в прихожей, на пороге появилась фройляйн Ида и благовоспитанно осведомилась, будто в трактир ломились абсолютно посторонние люди:
«Что вам угодно?»
Гомолла хлопнул в ладоши:
«Восемь жаждущих мужчин желают, во-первых, доброго дня, а во-вторых, быстрого обслуживания».
Фройляйн Ида, казалось, только теперь распознала, кто стоит перед дверью.
«Ах, это вы, господин Гомолла, – пролепетала она. – Как мило».
И честное слово, попыталась сделать маленький книксен.
«Мы хотим пить», – повторил Гомолла.
«Какая жалость, – огорчилась фройляйн Ида. – Я бы, конечно, охотно вас обслужила, но... – она оглянулась по сторонам и зашептала, будто выдавая секрет: – по случаю событий пить сегодня запрещено».
В самом деле, бургомистр распорядился отпускать спиртное только с восемнадцати часов. А тут несколько жаждущих и голодных представителей официальных властей стоят перед трактиром, и они вполне правомочны снять запрет.
«Пусти нас наконец в дом, – нетерпеливо сказал Даниэль. – Ты же прекрасно знаешь, товарищ Гомолла у нас в районе главный начальник».
Фройляйн Ида захлопала глазами.
«Ну и что? – а потом заявила: – Вчера вот почтальон пришел не ко времени, тоже пить хотел, путь и впрямь дальний, сами знаете, к тому же в форме ходит, и все равно Анна не сделала исключения. Мы ведь уже однажды потеряли лицензию, господин Гомолла».
Тут в передней появилась сама Анна Прайбиш. Она расправила на голове черный платок и воскликнула:
«Заходите, заходите, коли моей комнатой не брезгуете».
Мужчины, разумеется, согласились. Их провели в диковинную комнату. Даниэль попытался усадить Гомоллу так, чтобы высокий гость не углядел портрета Бисмарка. Тем не менее тот недружелюбно покосился на портрет и, покачав головой, обратился к Анне:
«Никак с ним не расстанешься!»
«Воспоминания... к политике все это отношения не имеет, личные воспоминания,» – мечтательно отозвалась Анна.
Однажды, Гомолла еще помнил, ей стало невмоготу в черном вдовьем уборе, он пособил с застежкой, но потом – черт побери, когда же это было? Он смотрел на старуху, старуха на него.
«Скоро на пенсию, Густав. По тебе видно», – сказала она.
Он вернул комплимент:
«Ты тоже не помолодела».
«Эх, молодость... чудесное время», – вздохнула Анна.
«Не для меня», – помрачнел Гомолла.
Но потом оба улыбнулись, почему – никто не понял. Они были на «ты», и никто этому не удивился: Анна издавна привыкла обращаться на «ты» ко всем посетителям, будь то ребенок, который просил шипучки, или знаменитый актер. Порой к ней заглядывали артисты и спрашивали угрей или старинные стулья. У Анны была поразительная память: она могла сказать, в чьи горницы в свое время перекочевала обстановка графского особняка, вот почему хорбекскую трактирщицу знали даже в самом Берлине, в кругах любителей старины.
Они улыбнулись друг другу – Гомолла и Анна, кому придет в голову, что у них есть общий секрет, что старики знакомы с той поры, когда Анна была уже, правда, не первой молодости, но гораздо моложе, чем теперь, и в пятьдесят еще бела и крепка телом, только вот он тогда не смог. Никак ему не забыть, до чего язвительно она смеялась, когда он бранил этого самого Бисмарка, чей портрет действовал ему на нервы, – собака-реакционер, говорят, каждый день лопал на завтрак по четыре яйца. Что ж, Гомолла искупил свое поражение, попозже, когда окреп... ай-ай-ай, старушка Анна, помнишь?
В ту субботу, весной шестидесятого года, Анна сказала:
«Ничего особенного предложить не можем – хлеб, яйца, шпик. Но, по-моему, это то, что нужно. У вас, поди, и так забот хватает».
Как и всегда, Анна Прайбиш была прекрасно осведомлена обо всем, что происходит в Хорбеке, слухи дошли до нее быстрее, чем Гомолла со своими людьми.
Они заказали яйца и шпик, и женщины удалились на кухню, снабдив гостей пивом и шнапсом.
Мужчины стали держать совет. Решили подкараулить траурную процессию на обратном пути, и пусть хоть полночь будет, документы в комитете лежат наготове – знай подписывай.
Друскат хотел непременно посчитаться со Штефаном, в одиночку, без посторонней помощи. Гомолла понимал, что самолюбие парня требует этого. Все они тоже хотели расквитаться, придется, правда, терпеть до вечера, ведь сейчас и двух нет.
Восемь мужчин сидели в комнате у Анны, курили и разговаривали, удивляясь, как хладнокровно Гомолла сносил свое нынешнее поражение.
«Мне, – сказал он, – еще не такое пережить довелось в свое время, когда нужно было решать: кто кого? А ведь сегодня этот вопрос давно решен...»
Он как раз собирался поведать о небывалых классовых битвах, но тут вдруг открылась дверь.
В комнату с ребенком на руках вошла Розмари. Она тогда помогала Друскатам по хозяйству. Писаная красотка, двадцать-то ей было ли? Вряд ли. Изящная, белокурые волосы, длинные, с рыжеватым отливом, да зеленоватые глаза – ох, ведьмочка. Даниэль как будто смутился. А мужчины многозначительно переглянулись. Гомолла не знал, насколько плоха была в ту пору жена Друската, как же могло ему прийти в голову, что Даниэль и эта рыжеватая вертихвостка, чего доброго... нет, это ему в голову не пришло, зато бросилось в глаза, что, прежде чем поздороваться, красотка весьма вызывающе оглядела мужчин.
Хрупкая девочка обхватила Розмари за шею, может испугалась такого количества людей. Друскат встал, взял малышку на руки, прижал к себе, потом осторожно поставил на ножки.
«Это моя дочка, Аня, товарищ Гомолла».
Потом попросил девочку – сколько ей тогда было? Года четыре, наверно:
«Скажи: здравствуйте!»
Девчушка несмело подала ручку всем присутствующим и тоненьким голоском поздоровалась.
«Боже святый, – растрогалась Анна Прайбиш, она как раз открыла дверь, чтобы впустить в комнату фройляйн Иду с подносом, – боже святый, кто же это отправил крошку в мужскую компанию? Иди к Анне, – поманила она, – иди!» – и обрадовалась, когда Аня со всех ног кинулась к ней и зарылась мордашкой ей в юбки. Анна взяла ребенка на руки, фройляйн Ида проворно накрыла на стол; потом хозяйка спросила, и голос ее звучал отнюдь не приветливо:
«В чем дело?»
Красавица потупилась, снова открыла глаза, посмотрела на хозяйку, всего один миг, и повернулась к Даниэлю:
«Ваша жена беспокоится. И потом... она себя плохо чувствует».
Затем она спросила старуху Прайбиш:
«Можно я ненадолго оставлю ребенка у тебя? Я еще не успела накормить скотину».
Анна сделала вид, будто просьба исходит от Друскатовой дочки.
«Ну конечно, – сказала она, лаская девочку, – конечно, ты останешься у Анны».
Розмари поблагодарила и ушла, Даниэль – следом за ней. Мужики опять переглянулись, Анна Прайбиш глубоко вздохнула, а фройляйн Ида шепнула Гомолле:
«Говорят, она вовсю спит с ним, дрянь эдакая, – а вслух проговорила: – Милая девушка».
Гости засмеялись. Тут Анна, забыв, что на коленях у нее дочка Друската, закричала: какая, мол, дикая затея накрывать этот стол на восемь персон и вообще она не потерпит никаких пересудов, пусть вся компания убирается в зал. Ребенок расплакался, и она принялась звонко целовать девочку:
«Ну что ты, лапушка моя, люди дурные, но старая Анна тебя любит».
Действительно, сухарь чуть не прослезился. Что же такое стряслось? Она повелительно мотнула головой, и гости, покорно забрав тарелки, гуськом потянулись из комнаты. Шествие замыкала фройляйн Ида, лицо у нее было обиженное, юбки сердито развевались.
Гомоллу Анна остановила:
«Мы с тобой тут поедим».
Она снова кликнула Иду, та робко заглянула в комнату, и Анна отдала ей ребенка.
«Ступай с Идой, моя маленькая. Ида сделает тебе вкусный-превкусный пудинг».
«В чем дело?» – спросил Гомолла, когда они наконец остались одни.
Анна Прайбиш опустилась на диван.
«Не прикидывайся более недогадливым, чем ты есть».
«Ишь, сластолюбец! – Гомолла вооружился ножом и вилкой. – Чуяло мое сердце, с ним что-то не так. Ну, парень, это тебе даром не пройдет!»
«Эх... – сказала старуха. – Не могу я его осуждать. – Она подвинула Гомолле солонку и перечницу, а потом поведала печальную историю Даниэля и Ирены. – В пословице говорится: каждый сам кузнец своего счастья, и над порталом хорбекского замка что-то похожее высечено. Но это неправда. Так, разговоры... Одного счастье бежит, другого судьба бьет, они и защититься не могут, только несут свой крест, так или эдак, и я отлично понимаю, почему кое-кто ищет утешения в церкви».
Гомолла с наслаждением уписывал глазунью, но тут предостерегающе поднял нож.
«Только не заводи мне про свою политику, – отмахнулась Анна. – Брось ты, Густав, я ведь тоже газеты читаю. К тому же я на несколько лет тебя постарше и имею собственный опыт и собственные взгляды. Я вот не успела замуж выйти, как уж овдовела, и, между прочим, не думаю, что виноват в этом кайзер Вильгельм. Даниэлю просто не везет, да и Ирене не больно-то много счастья выпало, а ведь при вашем социализме! Даже с любовью поначалу толком не ладилось.
Помнишь, в сорок пятом эсэсовская сволочь высекла его кнутом, и нужно было прежде всего убрать мальчишку из замка. Ида привезла Даниэля ко мне, Ирена не отходила от его постели. Сперва я думала, она выполняет христианский долг, но нынче понимаю: девчонка любила парня с той самой поры, потому и осталась у меня. Твердила, хочет, мол, Владека дождаться. Вздор! Даниэля она дожидалась, красавчика Даниэля, а этот дуралей бегал за Крюгеровой дочкой, пока та в один прекрасный день не дала ему отставку. – Анна Прайбиш сухо засмеялась. – И поделом!»
Хильда Крюгер и Даниэль... Старуха рассказывала дальше, а Гомолла размьшлял о них обоих. Когда-то его тоже злило, что Друскат приударил за русокосой красавицей, надо же – за дочерью бывшего ортсбауэрнфюрера! Он вспомнил, как укорял Даниэля – к любви-де тоже надо подходить по-классовому или что-то в этом роде, – но парень непонимающе смотрел на него, даже смеялся, будто Гомолла говорил необычайно забавные вещи.
Однако самое удивительное было то, как относился к этому нацисту сам Гомолла. В концлагере он думал: «Хочу выжить. Меня поддерживает солидарность товаришей, но есть еще две вещи, которые помогают сносить муки: ненависть и мысль о возмездии». Конечно, кто посмеет упрекнуть меня, гонимого, поруганного, за то, что думал о мести?
И вот он впервые после лагеря видит перед собой живого нациста, Крюгера, ортсбауэрнфюрера в Хорбеке, и думает про себя: «Сволочь, дрянь ты поганая, тварь ты жалкая!» Презирая Крюгера, он, однако, чувствовал, что жалкий вид этого человека не вызывал у него настоящего приступа ярости, в его глазах тот не был противником. Крюгер, так сказать, на несколько ступеней не дорос до него.
Вскоре Гомоллу назначили бургомистром, и хочешь не хочешь ему пришлось принять этого нациста в свою паству, ибо теперь под его официальной властью находились все – и невинные, и виновные.
Так вот, военная администрация в свое время издала приказ, согласно которому все нацисты несли наказание: должны были являться на работы в райцентр или платить денежный штраф. Этот подлец не мог ни того ни другого, потому что в хозяйстве у него, как и у всех остальных, почти вовсе не осталось живности и доходы были мизерные. Гомолла об этом знал, а на тяжелую работу Крюгер не годился из-за подагры, и вот ведь, как нарочно, именно он, Гомолла, бургомистр, был вынужден выписывать нацисту оправдательные записки.
Почти каждую неделю повторялась одна и та же сцена. Крюгер являлся в канцелярию, бледнел, краснел, разворачивал дрожащей рукой платежный приказ, и хмурый Гомолла, ссутулившись за громадой письменного стола, не спеша закладывал за уши дужки стальных очков, долго изучал бумажку, потом наконец вызывал общинного писаря Присколяйта и диктовал: «Штрафные работы выполнены в деревне по месту жительства». Потом Крюгер бормотал: «Спаси вас бог», Гомолла же обыкновенно отвечал: «За работу!» – и бесцеремонно выпроваживал мужика.
Гомолла распорядился устроить в хорбекском замке общественную столовую. Туда он и посылал Крюгера на принудительные работы, два-три раза в неделю, как видно считая особо унизительным для Крюгера то, что облаченный в мешковатые штаны нацистский «герой» должен был вместе с женщинами чистить картошку. Однако пронзительный визг из столовой скоро разубедил его. Для женщин-переселенок все это было, пожалуй, не более чем развлечением, они даже имели глупость окружить Крюгера материнской заботой. Поэтому Гомолле пришлось на три месяца откомандировать бывшего ортсбауэрнфюрера на еженедельную уборку деревенской улицы.
Даниэль и Крюгерова дочка – хорошенькая была девчонка и молоденькая, зачем же ей расплачиваться за провинности отца? Тем не менее Гомолла порадовался, услышав, что их свадьба расстроилась.
«Ты хоть слушаешь?» – недовольно спросила Анна Прайбиш.
«Ну конечно, – сказал Гомолла. – Когда же она была, свадьба Макса и Хильды?»
«Погоди... – Анна задумалась. – Кажется, в пятьдесят первом, я тогда как раз опять воевала за свою лицензию, у меня ее отобрали. Ты, Густав, помнишь, наверно: ревизия нашла у меня две селедки, а по книгам они не прошли... нет, свадьба была в пятьдесят третьем... – уточнила Прайбиш, – во всяком случае, Даниэль жил у меня тогда на полном пансионе; каждый день с Иреной вместе... у меня уж глаза не глядели – бедняжка прямо извелась вся из-за этого малого.
Однажды вечером я уже закрыла трактир, и мы домывали рюмки – вдруг слышим: в дверь стучат. Открываю и вижу – ночь была лунная: на пороге Даниэль, качается, лицо зеленое.
«Господи, – кричу, – Ирена!»
Кричу, а сама думаю: ведь, того и гляди, рухнет замертво у тебя на крыльце... Только он просто-напросто был в стельку пьян.
Отвели мы его в зал, он маленько очухался.
«Шнапсу, – бормочет заплетающимся языком. – Анна, сегодня мне надо напиться».
«Ну погоди, – кричу, – стыда у тебя нет... Не ожидала я от тебя... Марш в кровать!»
В довершение всего прибежала Ида, и вот мы, три бабы, потащили малого в постель, он кулаками машет, прямо сладу нет. Тогда я выпроводила Иду с Иреной, велела им сварить крепкого кофе.
«Ничего, малыш, – говорю, – сейчас дадим тебе напиться», – сажусь рядом, по руке его глажу, успокоить хочу. А он бросился мне на шею, жмется, как ребенок, и шепчет:
«Он видел, Анна, он видел».
«Кто?» – спрашиваю.
«Крюгер, – говорит. – Крюгер видел».
«Что? – спрашиваю и трясу его. – Даниэль, что он видел?»
«Все», – да как заревет у меня на груди.
По-моему, самое милое дело, когда мужики по пьянке слезливыми становятся. Ну, думаю, небось застали их с Хильдой, грешных, в постели в чем мать родила.
«Что ж тут такого, – говорю, – ты же собирался на Хильде жениться?»
«Нет, – отвечает, – нет, она за Макса выходит».
Странно, думаю, старик видал... Никак в толк не возьму, что к чему.
Тут пришла Ирена с кофе, услыхала, что свадьба расстроилась, обрадовалась, смеется – господи, до чего, дескать, пьяные смешные! – вьется вокруг него и так и эдак, в конце концов он позволил уложить себя в постель.
Да... а через полтора месяца сыграли Штефанову свадьбу. У меня в доме. Натащили разных деликатесов, и я все наилучшим образом приготовила.
Даниэль на свадьбу ни за какие деньги идти не желал.
«Как, – говорю, – неужели доставишь этим задавакам удовольствие почувствовать, что они тебе душу ранили? Ты будешь танцевать на этой свадьбе!»
Нарядила его собственноручно, дала ему лучший костюм сына, рубашку белоснежную, галстук повязала – парень хоть куда.
К полуночи доплясались до того, что фата пошла в клочья. Хильда, конечно, по обычаю подкинула обрывок кому-то из деревни. Только на сей раз, объявляю я, фата, мол, в предсказании ошиблась – ведь только что обручились Даниэль с Иреной, и будто о собственных детях говорю.
Все зашумели, поздравлять начали, туш – ты меня знаешь, да и сам при этом был, – просто не могла я сдержаться, постучала по рюмке и говорю: Даниэлю, мол, позавидовать можно, у Ирены приданое дай бог каждому – мне ведь свое, к сожалению, не пригодилось, – и жена у него будет, второй такой не сыскать, чтоб так разбиралась в домашнем хозяйстве. Ведь я обучила ее всем кулинарным тонкостям, и девчонка владела искусством, которое, как ни прискорбно, находится на грани вымирания».
«Ну-ка, налей», – сказал Гомолла, и старуха Прайбиш налила ему и себе, должно быть, от разговоров у нее тоже в горле пересохло.
«Он видел? – спросил Гомолла. – Что, Анна, что видел Крюгер?»
Анна развязала черный платок и поправила его.
«Не знаю, – проговорила она, – был у него тогда против Даниэля какой-то козырь, но, что ни говори, для парня все обернулось к лучшему, с Иреной ему очень посчастилось. Пусть некоторые считают, что настоящей любви промеж них не было, взял-де девчонку из жалости, а может, назло или себя пожалел. Но, по-моему, он тогда понял: никогда в жизни не встретить ему женщину, которая бы в нем эдак души не чаяла. Конечно, он Ирену годами не замечал, но, наверно, все-таки бывает, Густав, что сила женской любви в конце концов побеждает мужчину и ему ничего не остается, как тоже по любить ее.
Хрупкая, нежная, и сил у нее не столько, как у других, но она была ему хорошей женой. Боже мой, вот уж я говорю – была».
Анна нашарила в кармане фартука платок, аккуратно развернула, промокнула нос и рот и наконец продолжала:
«Два года назад зашла я к ним как-то в выходной. Мы сидели в саду, разговаривали о том о сем. Стемнело, но никому не хотелось идти в дом. Даниэль принес свечу и поставил на садовый стол. Была одна из тех душных ночей, когда цветут липы, спать не хочется, и знаешь – со многими происходит то же, по всей деревне на пороге сидят люди и вполголоса переговариваются. В такие часы, Густав, старому человеку вдруг думается: сколько еще таких ночей тебе отпущено, сколько раз еще встретить такое лето? Чувствуешь, как прекрасна жизнь, хочется, чтоб так было всегда, а ведь точно знаешь: когда-нибудь придет час и заставит тебя похолодеть.
В ту жаркую ночь Ирена вдруг сказала, что ей холодно и она не в силах больше сидеть. Хочет встать и почему-то не может. Даниэлю пришлось взять ее на руки, как усталого ребенка, и отнести в дом, она ведь уже тогда легонькая была, будто перышко. Господи, – говорю, – Ирена, что с тобой? Она только слабо улыбается: ничего, мол. Хрупкая такая, прямо прозрачная, накрываю ее одеялом, а самой кажется – одеяло-то ей боль причинить может.
Считай меня чудачкой, но в ту летнюю ночь на меня пахнуло смертным холодом, вот с тех пор я и поверила тому, о чем шептались в деревне: у нее, мол, та самая болезнь, неизлечимая. С той ночи, уж два года, Даниэль жену по дому на руках носит, коли ей надо к столу, или в туалет, или в сад, когда на солнышко захочется.
Ему пришлось взять в дом девчонку, эту вот Розмари. Не спрашивай, как Даниэль к ней относится, знать я этого не хочу, да если б и знала, все равно не смогла бы осуждать его за то, что ему нужна женщина».
Кончив рассказ, Анна схватила Гомоллу за руку, может хотела доверить подробности об отношениях Друската с этой рыженькой девчонкой, но тут в коридоре послышались громкие шаги и в дверь постучали.
«Должно быть, депеша для тебя, – сказала Анна Прайбиш и крикнула: – Войдите!»
Но в комнату вошла всего лишь фройляйн Ида, она смущенно улыбалась, точно застала парочку за нежностями.
«Извините», – пискнула она краснея и попросила указаний насчет пудинга: сколько можно положить яиц? Анна всплеснула руками.
«Два яичка, – сказала она, – или четыре», – но прозвучало это так, словно она с упреком воскликнула: господи боже! Потом она повела рукой и шикнула: «Вон!»
Фройляйн Ида обиженно произнесла:
«Как угодно», – и закрыла за собой дверь.
«Вот видишь, – сказала Анна, – так тоже бывает, правда не слишком часто... Почти шестьдесят лет бабе, а она в одиночку пудинг испечь не в состоянии. А ведь человек способен многому научиться, труднейшие вещи постигает, потому что все в жизни можно сделать дважды, а то и чаще, но самое трудное, Густав, самое горькое – умереть – от человека требуют без тренировки, да еще ждут, что он сделает это достойно. Ирена, бедняжка, не в силах свыкнуться с мыслью о конце, и я бы солгала, если б стала утверждать, что она храбрая. Спрашивает меня: «Почему, почему, Анна? Чем я заслужила? Я всегда была добра к людям, и ребенок у меня еще мал. Почему именно я?»
Что ей ответишь? Не вижу я никакого смысла в такой смерти. В Писании, правда, сказано: «И се, Я с вами во все дни до скончания века»[19]19
Евангелие от Матфея, XXVIII, 20.
[Закрыть]. Ах, знаешь, никого у меня нет, нет детей, в которых чуточку продлилась бы моя жизнь. Так что же останется? Немного поговорят, какое-то время будут рассказывать: «Помните старуху Прайбиш?» Потом забудут, жизнь пойдет своим чередом, словно меня вовсе и не было.
И все-таки я больше не страшусь смерти, говорю себе иной раз: тебе, Анна, в жизни всего привелось узнать, бесконечно много глупостей и так мало путного – на твой век хватит. Не знаю, сколько времени мне еще отпущено, но часть его я бы отдала Ирене, пару лет, чтоб она хоть смогла увидеть, как ребенок подрастет.
Нет у меня никого, – повторила Анна Прайбиш и медленно покачала головой, – никогошеньки, Густав, ни там наверху, ни на земле, с кем бы насчет этого договориться. От судьбы не уйдешь. Смерть приходит незваная, к одному слишком рано, к другому слишком поздно. Она несправедлива.
Но ты-то, Густав, ты куда умней меня, к тому же ученый, ты находишь смысл в смерти?»
Гомолла помолчал, потом сказал:
«Анна, ты ужасная женщина, как можно в такой чудесный весенний день непрерывно толковать о смерти?»
Старуха издала ехидный смешок. Наверно, решила, что товарищ Гомолла опять засмущался. Она еще раз до краев наполнила рюмки и сказала:
«Да, да, ты отбрасываешь мысль о смерти, как все, кто помоложе. Нацелиться на жизнь, быть готовым к жизни – вот ваш девиз: жить, жить. Кто нынче отважится посмотреть в лицо покойнику? А нас с детства приучали к этому. Я еще маленькая была, когда отец взял меня за руку и велел заглянуть в лицо бабушке. «Попрощайся», – сказал он, и я не испугалась; потому что в смерти она улыбалась, как человек, совершивший самое-самое трудное. Вы же хотите прогнать смерть и даже негодуете – я, Густав, газеты читаю, – ежели в какой-нибудь книге человек встречается со смертью».
«Ну хватит, – воскликнул Гомолла, поднял рюмку, чокнулся со старухой: – Будь жива-здорова, Анна!»
Анна, улыбаясь, чокнулась с ним:
«И ты, Густав, будь жив-здоров!»
«Чем была бы жизнь без смерти? – сказал он. – Она потеряла бы свою неповторимость, свою драгоценность. Ею дорожишь, потому что она невозвратима, потому-то, Анна, она так прекрасна, и мы что-то из нее делаем, наслаждаемся ею, ибо знаем, что век наш недолог. Смерть, моя дорогая Анна, имеет смысл, когда смысл был в жизни, а жизнь, я чувствую, как она проходит, поэтому мне и хочется поторопиться, как каждому, кто видит вдали цель своего похода и знает, что скоро доберется до места. Сделать еще и еще что-то.
Я много чего сделал в жизни. Конечно, случались и глупости, но, по-моему, толкового все-таки было больше. Я ведь путешествую сквозь время не один, всегда рядом со мною товарищи, идущие к той же цели. Когда настанет час умирать, я уйду с сознанием, что солнце будет светить, как всегда, и деревья будут зеленеть, и цветы цвести, но многое все-таки будет иным, чем прежде, люди станут жить лучше и относиться друг к другу по-иному, чем до меня, и здесь есть доля моего труда. Это непременно останется, я уверен в этом так же, как в том, что будет и лето и зима, хоть я их и не увижу».
«Ты ведь тоже героем был, – заметила Анна Прайбиш и, когда Гомолла нахмурил брови, поспешно добавила: – Густав, я сказала это без задней мысли».
Однако Гомолла не поверил, тем более что, когда она продолжала, уголки ее губ тронула улыбка:
«На твоих похоронах – я определенно доживу до этого – не зазвонит ни один колокол, но полгорода будет на ногах. Люди низко поклонятся тебе и станут прославлять твои дела, поставят тебе большой памятник и улицу твоим именем назовут, а я скажу: Гомолла заслужил. Но что ответить Ирене, когда она спрашивает: почему сейчас, в тридцать лет, почему именно я?»
Гомолла не знал, что ответить. «Можно продлить жизнь и уменьшить горести, – думал он, – но печаль в мире останется. И по-моему, так и должно быть. Чем гуманнее мы сделаем жизнь, тем горше, наверное, будет любое расставание, чем богаче станут чувства, тем больнее будет для нас любая утрата, любая разлука. И в этом тоже заключены те самые пресловутые противоположности, которые образуют единство. Нет, печаль не уничтожить, и чем был бы человек, если б стал воспринимать лишь одну сторону бытия, если б начисто забыл, что́ есть боль, или горечь, или глубокое сожаление, – он не был бы человеком. Кто никогда не плакал, не сможет от души смеяться, кто не знает страха, тому неведома и истинная отвага, кто не знает печали, не ведает, что такое радость, кто не умеет ненавидеть, не сумеет и полюбить... Но как объяснить это старухе?»
«Грустная история, – сказал Гомолла, – не знаю я, что ты должна говорить Ирене. Коснись меня, я предпочел бы услышать правду, чтобы лучше прожить срок, который мне остался».
Они долго сидели вдвоем, Гомолла и старая Анна, разговаривали о боге и о людях, о жизни и смерти в ту субботу весной шестидесятого года.
Гомолла любил беседовать с трактирщицей и, хотя порой называл ее в душе отъявленной мещанкой, все же ценил ее благоразумие и прямоту, с которой она выкладывала свои колкости и премудрости. «По духу, – думал он, – Анна чем-то сродни моей доброй Луизе. Та старый член партии и потому, вероятно, считает себя вправе высказывать мнения, противоречащие моим собственным. Однако обоснованное возражение в тысячу раз лучше угодничества, с которым, к превеликому сожалению, еще нередко сталкиваешься.
Между прочим, как хорошо, что Луиза не послушалась меня и сварила Даниэлю кофе. Парню и так достается, таскает девчонку на руках, а я и не знал... потеряет молодую жену, как я потерял свою, но то было давно... Даниэля уж поджидает следующая: парень-то красивый и всего тридцать ему, а умудренная опытом старуха Анна не может осуждать его за то, что ему нужна женщина. И все-таки я еще возьмусь за малого. Человек, который должен представлять партию, так не поступает. Нечего валяться по чужим постелям. Может, он потому и авторитет в Хорбеке растерял? Да еще это: «Он видел, Анна». Что он такое видел, этот старый подагрик Крюгер?
Я обязан выяснить, где правда, а где сплетни, поглядеть надо, все ли тут в порядке. Зайду-ка я к Ирене, прямо нынче вечерком, время еще есть, и пусть каждый в деревне знает, как Гомолла ценит жену Друската. И Розмари пусть знает, эта чертовски хорошенькая вертихвостка. Надо же, когда-то подбрасывал ее на коленях, лет пять ей было, а она задавала странные вопросы: «Почему у месяца нету ножек?» Теперь мой черед спрашивать: «Почему ты даешь пищу для сплетен, почему, дитя мое? Из-за любви?»
Ах, любовь! Миновало, – думал Гомолла, – возраст не тот, но не забыто, и женщины, они мне все равно нравятся. Как сказал поэт? «Женщинам слава! Искусно вплетая в жизнь эту розы небесного рая...»[20]20
Ф. Шиллер. Достоинство женщин. Перевод Т. Спендиаровой.
[Закрыть] Прямо видишь, как эти мамаши сидят у очага, собранные в узел волосы прикрыты кружевными чепцами, вот они и шьют, и чинят, и вяжут, и вышивают эти самые розы небесного рая – тонкая ручная работа... Конечно, великий человек мыслил это символически, но все же чувствуется: Шиллер, хоть и был профессором, женщин понимал плоховато – розы небесного рая! – во всяком случае, это стихотворение, я еще зубрил его наизусть, кажется мне весьма мещанским.
Зато второй, из Веймара, тот женщин знал, и с тем, что он пишет о них – в тюрьме был один, разбирался в искусстве и читал наизусть, – с тем, что говорит этот Гёте: «За кроткой женской речью честный муж идет охотно»[21]21
И. В. Гёте. Ифигения в Тавриде, акт 1, явление 2. Перевод Н. Вильмонта.
[Закрыть], с этим я могу согласиться, чего бы я иначе торчал у этой старухи трактирщицы. Уж она-то отнюдь не Ифигения, но, надо сказать, не лишена известной внушительности и твердости характера. А историю Даниэля и Ирены эта старая перечница, конечно, рассказала мне не просто так, и старуха права, надо разобраться».
Он и вправду навестил Ирену. Друскаты жили всего через несколько домов от трактира. Ему‑де, уверял Гомолла, с Даниэлем нужно потолковать, вечером ожидают возвращения траурного кортежа. Анна Прайбиш увязалась с ним: Аню к матери отвести, с шести часов в трактире всегда полным-полно, а сегодня и вовсе будет столпотворение.
День был чудесный, безоблачный, над лужайкой по-прежнему сияло солнце.
Ирена, закутанная в пледы, полулежала в кресле, которое вынесли в сад. Увидев их, она обрадовалась.
«Ой, Анна, проходи! Здравствуйте, товарищ Гомолла. Ах ты, моя маленькая».
Она подозвала малышку и поцеловала ее, а потом – удивительно, какая сила в голосе у такой хрупкой женщины, – кликнула Розмари, так прежде сердитые хозяйки звали нерадивых работниц:








