Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ганс Носсак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц)
Несколько секунд Шнайдер с торжеством глядел на меня, блестя очками. Во всяком случае, мне так казалось, в действительности он давно забыл о моем присутствии, забыл, что изливает душу человеку, якобы превосходящему его. Да, Шнайдер говорил сам с собой и никого иного не стремился убедить в своей правоте. Я же был случайным медиумом.
И возможно, от смущения, а возможно, чтобы показать, что я внимательно слушаю, я одобрительно кивнул, и это сбило его с толку. Стекла очков мгновенно потеряли блеск, и в голосе прозвучала усталость, которой раньше не было; могло почудиться, что Шнайдеру наскучил разговор и он продолжал его только ради меня.
– Вскоре после вышесказанного мои дела в школе резко улучшились. Я сам удивился, такого успеха я не ждал. И он не входил в мои намерения. До той поры я был серой мышью, не мог сконцентрироваться, учителя жаловались на мою рассеянность. И вот неожиданный результат: бдительность, которой я вооружился, чтобы мои домашние не задушили меня, дала свои плоды и в школе. Бессознательно я применил по отношению к учителям ту же тактику, какую принял дома: стремился разгадать, чего они в каждый данный момент от меня ждут, и настраивался на соответствующую волну. Все другое, что меня отвлекало или затрагивало прежде, я в этот час или в эту минуту отбрасывал. Пусть мир рушится, пусть на пороге стоит палач, пришедший за мной, для меня в это мгновение не существовало ни будущего, ни прошедшего, для меня существовал только поставленный вопрос или порученная работа. В крайнем случае тот человек, который задал вопрос. Но лишь только урок заканчивался или контрольная была решена, я переключался на какую-либо следующую задачу. Если наступала перемена, я настраивался на перемену и полностью отдавался ей. Учителя буквально не могли нахвалиться мною. И я переключался на похвалу. И на скромность. Ежедневно я наблюдаю в лаборатории и на семинарах одну и ту же картину. Студенты занимаются далеко не в полную силу. Они устали от вчерашних развлечений. Заранее радуются завтрашним. А когда они развлекаются, их мучит мысль о лаборатории. Или о денежных затруднениях. Или страх перед экзаменами. Но зачем думать об экзаменах, если ты занят лабораторной работой? Ничего так не обесценивает труд, как мысль об успехе. Человек превращает себя в платежное средство, в потребительский товар, а это увеличивает отходы, отбросы. Но зачем вразумлять людей? Так называемая гуманность здесь ни при чем. Она часто остается физиологическим явлением. Уже сейчас ее надо рассматривать как ископаемый слой. Как известковые отложения.
Только после того, как я осознал собственное преимущество, случайно обнаруженное в школе, я построил свой механизм. В сущности, мне ничего не надо было изобретать заново, только совершенствовать детали. И всегда я шел по линии упрощения. По-настоящему обременительны лишь всякие совместные мероприятия. Так называемое общение. Компании однокашников для меня мука мученическая, тем более что это времяпрепровождение бессмысленно. Несомненно, у людей существует некая физиологическая потребность к общению, потребность, которой я начисто лишен. Но я не должен был этого показывать, тут я не устаю себя упрекать. Примитивные существа не столь примитивны, у них есть безошибочный инстинкт к людям иного склада; и все же, если товарищи иногда чувствуют кое-что, я не даю им оснований для ненависти. Мою ахиллесову пяту обнаружить трудно, и меня предпочитают просто не замечать. Вот как обстоит дело с коммуникабельностью и с моим отношением к коллегам. Я говорю с ними о том, что их интересует, сочувствую во всем, а также обсуждаю те темы, которые, по их мнению, должны интересовать меня. Временами я становлюсь сердечным это нетрудно; лучше всего проявлять сердечность, когда они этого совсем не ждут: люди потрясены и долгое время чувствуют себя растроганными. А чтобы окончательно ублажить товарищей, я иногда даю им возможность обнаружить ошибку в моем поведении, они начинают ругать меня, давать советы. Воистину, для них нет большего счастья! И все же я замечаю, что при моем появлении они настораживаются, а когда я ухожу, вздыхают с облегчением. Они сами этого не подозревают, да и как им подозревать? Ведь я оправдываю надежды, могу даже превзойти ожидания. Не вызываю сомнений. Того, кто во мне усомнится, будут хулить. «Что вам еще надо, – сказали бы ему, – я был бы рад иметь такого сына». И все же в моем отсутствии людям легче хвастаться своими сыновьями: «Мой сын такой, мой сын эдакий». Не в моих силах это изменить. И так будет всегда. К примеру, я стараюсь, чтобы в университете меня не считали карьеристом. Изображаю «надежного середнячка», Делаю вид, будто науки даются мне с трудом. Когда меня спрашивают, не спешу отвечать, словно должен хорошенько подумать, а потом запинаясь даю правильный ответ, но в вопросительной форме. Не хочу я также, чтобы ко мне чересчур привыкали. Или чтобы какой-нибудь доцент нагрузил меня, использовал в своих целях и тем самым преградил дорогу. Одним, словом, я не стремлюсь стать любимым учеником. И все-таки я вижу иногда, что в глазах у товарища на мгновение вспыхивает искорка недоверия. А может, товарищ просто удивился, что такой тугодум, как я, по недоразумению правильно ответил? Ибо, поглядев на мое равнодушное лицо, товарищ опускает глаза, и искорка гаснет. Что было бы, если бы они почувствовали: свой ответ я вовсе не считаю правильным, только для них он правильный. Лишь бы не заметили, что ты ночи напролет продираешься сквозь груду избитых истин к своей собственной правде. Только не проявлять самостоятельных суждений. Не то они провалят тебя на экзаменах.
Внезапно Шнайдер опять вспомнил обо мне.
– Да, ты ведь решил бросить университет, – сказал он.
– Должен, – ответил: я.
– Должен? Можно продолжать учиться в другом городе.
– Я это делаю из-за денег.
– Нет, не из-за денег, меня не обманешь. Ты потерял интерес.
– Что?
– Я давно потерял интерес. Однако профессия необходима для маскарада. Жизнь станет значительно легче. Поэтому я решил продержаться. После выпускных экзаменов в механизме саморегуляции придется кое-что изменить, ясно как божий день. От студента, в общем, ждут одного – чтобы он закончил курс наук. Чем он занимается между делом, что говорит – не столь уж важно. Над этим обычно посмеиваются. И думают про себя: подожди-ка. Столкнешься с жизнью, и дурь из тебя выйдет. Или нечто подобное. Наоборот, студенту припомнят, если он, например, слишком увлекается политикой. Благонамеренные граждане заметят с явным возмущением: «Пусть докажет сперва, на что он годен. У него еще молоко на губах не обсохло». Точно так же от студента не ждут особого благочестия. Вслух, правда, этого не скажут, но про себя сочтут такого студента ханжой и тряпкой. Однако с той минуты, как у человека появилась профессия, он должен вести себя более определенно. Вести себя в их смысле. Я уже сейчас читаю ихние газеты, хотя это – тоска смертная. Признаюсь, жаль терять время, наблюдая за рябью на поверхности, но завтра или послезавтра мне придется взять чью-то сторону. Фашистов, или демократов, или коммунистов. Политические взгляды мне так же глубоко безразличны, как покрой костюма, – здесь я следую моде. И я ежедневно бреюсь только потому, что этого требуют от каждого порядочного человека. А уж вовсе не потому, что мне это нравится или стало для меня потребностью. Пусть получат то, чего хотят. Итак, в един прекрасный день у меня появятся собственные мнения. Тогда они оставят меня в покое, не будут цепляться. Какие именно мнения, об этом еще рано гадать. Ясно одно: лучше придерживаться ложных взглядов, нежели вообще их не иметь. Взгляды быстро меняются, зато химия остается и химики всегда в цене. Подозрительны, вызывают антипатию только полностью нейтральные люди, ведь с ними даже нельзя поспорить. Ну а поскольку я пойду в промышленность, для которой политика – орудие, используемое в нужных целях, придется заранее решить, с кем я и за кого. Да и к церкви надо принадлежать. А коль скоро я живу в стране, называющей себя христианской, я буду принадлежать к христианской церкви. Да, я стою за то, чтобы ее власть усилилась. Церковь общественное установление, без которого нельзя обойтись. Кто, кроме церкви, может заткнуть пасть крикунам, несогласным с размером пособий по безработице или пенсий по старости? И кто займется тем, чтобы призвать к порядку людей, которые, несмотря на солидные доходы, начинают выкидывать черт знает что, потеряв способность к самостоятельному мышлению? Да, я не сомневаюсь, что в последующие десятилетия власть церкви примет весьма неожиданные формы. Для этого не надо быть ясновидящим. Любая инволюция, процесс обратного развития, неизбежно приводит к усилению радикализма. Отмирающие системы стараются спасти себя, пятясь назад. Люди склонны путать свой вес с удельным весом. Мертвеца тяжелей нести, нежели живого. Таким обрезам, процесс обратного развития подвержен ускорению. Постепенное застывание хорошо видно в геологии. Сперва образуется месиво, потом торф, потом бурый уголь, потом антрацит и так далее. Или же мы наблюдаем известковые отложения из низших живых организмов. А отходы используются впоследствии теми, кто сумел избежать гибели; причем они не испытывают романтических угрызений совести по поводу происхождения сих отходов. Зачем же мне противиться естественным процессам? Я не могу их задержать, да и не заинтересован в задержке. Кто сопротивляется, ничего не может доказать, в конце концов и его увлекает стихия. Я хочу быть таким, как все, и церковь пусть получит от меня решительно все, что ей угодно. Я не стану проявлять к ней никакого особого отношения. Никакого особого отношения не буду я проявлять и к тому, что зовется религией. Церковники выигрывают, а в то время религия идет на убыль. Старая история. Не знаю, существует ли сейчас вообще истинная вера. Не знаю даже, что под этим понимают. Быть может, вера настолько редка, что лишь по чистой случайности ты с ней столкнешься. Не исключено, что она уже задохнулась под образовавшейся коркой. Я еще ни разу не встречал такого человека, как Паскаль, которому я доверял бы, даже если бы не соглашался с ним. Но мне это безразлично. Я химик. Думать о религии – не моя специальность. Иногда я сам себя подозреваю в религиозности. Хотя не придаю этому особого значения. И вообще, это лишь моя догадка, я опасаюсь ее разглашать. Меня бы побили каменьями. Ведь то, что мне порой снится, нельзя произнести вслух. Такие сны следует забывать, их не расскажешь, но я их хорошо помню, значит, они были. И теперь я иногда вижу их наяву. Они ужасны, оскорбительно-непристойны, обнаженно-бесчеловечны. Сплошное алкание, и страшно подумать даже на какую-то долю секунды, что сон может сбыться… Впрочем, мне снились и ангелы, эти сны вызывали во мне не меньший страх. Стало быть, они существуют. Кстати, ангелы не носят длинные ночные сорочки, и у них нет крыльев. И все же то были ангелы, я это сразу понял. Иначе такой человек, как я, никогда не увидел бы ангелов даже во сне. Я не удивлюсь, если встречу одного из них на улице. Или в университетском коридоре в дни семинара; он стоит, облокотившись о перила, и ждет, но никто его не видит. Ангела можно узнать по его ужасающей беззащитности, столь явной беззащитности, что ты чувствуешь себя уничтоженным ею. Ангела нельзя выдавать, иначе ты пропал… Но я ни разу не видел во сне того, кого они называют богом. Наверно, бог – чистая абстракция. То, что не является людям во сне, не может быть правдой. Однако зачем отрицать их бога, пусть он будет, если им так хочется. Отрицать ради них самих? Чтобы доставить им удовольствие обратить тебя в истинную веру? Насчет этого можно подумать. Но куда проще приспособиться к их религии. Мне это действительно ничего не стоит.
Шнайдер замолк, вперив глаза в стол. Он, вероятно, и впрямь устал. По нему было видно, что он страшно измучен. Сейчас он походил на пассажира, который после долгой, утомительной поездки по железной дороге сидит в зале ожидания третьего класса и ждет очередной пересадки; денег у пассажира нет, есть только билет, стало быть, ему не остается ничего другого, кроме ожидания.
На улице перед окном, горланя, прошла пьяная ватага. На углу она, очевидно, наткнулась на девиц, послышался визг. Я думал об ангелах, которые снились Шнайдеру, мечтал расспросить о них подробнее, но не решался.
Внезапно Шнайдер опять поднял голову и заговорил, голос его звучал глухо.
– Следующие десять лет моей жизни будут совсем неинтересные. Их историю я мог бы рассказать уже сейчас, но боюсь, она нагонит сон. Почти единственная опасность для меня – как бы не впасть в спячку самому. У меня не будет ни романов, ни неожиданных происшествий – словом, того, что зовется судьбой. Все решено заранее, и все произойдет так, как я решил. Отклонение хотя бы на волосок погубит весь мой план. Но я не вижу, что могло бы вызвать отклонение. Сквозь густую толпу живых я буду пробираться к мертвым. Мертвец никого не вытесняет, не занимает чужое место, вот почему я быстрее пойду вперед, даже не работая локтями. Все другие в какую-то минуту неизбежно остановятся, ослепленные своим успехом, своими приобретениями, все, кроме меня; я буду двигаться все дальше и дальше. Поистине аноним. Мое имя не попадет ни в полицейские протоколы, ни в научные журналы. И если я совершу открытия, я передам их тем, кто сумеет сделать на них свой бизнес. Они решат, что одурачили меня, пусть. Они привыкнут ко мне настолько, что я стану незаменим, хотя они сами этого не заметят. И тогда они явятся ко мне на поклон, предлагая все больше и больше денег: испугаются того, что я вдруг исчезну. Я пожму плечами, они растеряются и предложат еще больше денег. Так будет. Через десять, самое позднее – через пятнадцать лет я окажусь в конце пути, который избрал. Да, сорок лет – последний срок. И тогда… Конечно, случалось, что меня одолевали сомнения, хватит ли сил пережить эти ужасные годы. Нет, я не обольщаюсь, никакая нужда, никакие страдания не сравнятся с тем, что мне предстоит. Существует и такая опасность: маска проникнет сквозь плоть; играя роль мертвеца, я в один прекрасный день и впрямь стану мертвецом. В часы сомнений меня охватывает тоска по безрассудствам, безрассудства так легко совершать, мало людей не поддались этому искушению! Перегрузки, сон, опять перегрузки, вот и нее. Tramp, beachcomber [бродяжничество, случайные заработки (англ.)] или иностранный легион. Сдохнуть в пустыне, где твои кости никогда не найдут. Или пить горькую до тех пор, пока какой-нибудь сутенер не проломит тебе череп бутылкой из-под пива. Ты не услышишь даже сирены полицейской машины. Какое блаженство! Но это называется-бегством. А если бы я хотел бежать, лучше было бы дать себя убить еще тогда, в ранней юности. У пруда около маслобойни. Или самому стать убийцей. И сидеть сейчас в камере, не зная забот. Но мне было предназначено другое. Часы сомнений ничего не значат, ты учишься принимать в расчет химические реакции, происходящие в твоих клетках. Разумеется, я не могу предсказать детали. Кто знает, какой костюм я буду носить пять лет спустя? Какой пост займу? На каком предприятии? В каком городе? Все это так же несущественно, как цвет волос женщины, которую я назову своей женой. Да, и это предусмотрено. Я хочу сказать, предусмотрена моя женитьба. Иначе анонимность и роль мертвеца потеряли бы законченность.
– Ты, безусловно, считаешь, что я ненавижу женщин? – спросил меня Шнайдер после недолгой паузы.
– Да нет же, почему? То есть… – сказал я запинаясь.
– Да потому, что я прошелся насчет цвета волос будущей жены. Многие будут так считать, услышав мои речи. А если бы они знали все, что знаю я, то сказали бы: у него есть на то основания. Но я не ненавижу женщин. Просто мне не хватает времени, чтобы жалеть их. И сил тоже. Однако о женщинах меня заставила задуматься брань завсегдатаев пивнушек и заядлых игроков в скат. И еще надменные слова Христа: «…Что мне и тебе жена?» Куда понятнее были бы слова женщины: «Что мне и тебе мужчина?» Но в таком виде, нет, я не могу это принять. Иногда слова эти печалят меня. Пожалуйста, не смейся. Просто я констатирую факт: я испытываю печаль, не не даю себе воли и в этом. Может быть, я сержусь только потому, что ничего нельзя изменить. А может быть, во мне говорит любопытство. Что мы знаем о женщине, которая находится наедине с собой, о женщине, за которой не наблюдают и которой не надо ни оказывать сопротивления, таи выставлять себя напоказ? Мы сравниваем ее с пейзажем. Но что мы знаем о пейзаже? Мы сравниваем ее с морем. Но что мы знаем о море, кроме того, что оно по временам волнуется, а та временам наступает на берег? И еще – что в море есть впадины, глубина которых превосходит высоту самых высоких гор? О чем же это свидетельствует? И что-мы знаем о погоде? Мы изучаем только собственные привычки и забываем из-за них о существовании горя, которое становится иногда невыносимым. Бог не осмеливается заглядывать туда, где горе сгущается. Боги годятся лишь на то, чтобы утирать слезы. Как же может женщина справиться с горем? Справиться одна? В раннем детстве я наблюдал за матушкой, холодно и внимательно, боясь, что она застигнет меня врасплох. Впрочем, слово «наблюдал» здесь не на месте; матушка сразу это заметила бы, она была хитрая. Нагнувшись над тарелкой с супом и орудуя ложкой, я прислушивался к ее интонациям. А потом спрашивал себя: почему она такая? Ведь ей это самой наверняка неприятно. Каким образом она с непостижимой точностью наносит удар в самое больное место? Быть может, и у нее есть болевые точки? Что мне известно об ужасающей скуке, испытываемой женщиной? О ее разочаровании в добыче, которая оказалась слишком легкой? Что я знаю об отвращении, которое охватывает существо, вынужденное ставить на карту свое тело, дабы его домогались? Что я знаю о неприятных ощущениях, связанных с высокими каблуками, на которых женщина ходит, чтобы казаться на несколько сантиметров выше? И тем самым нравиться? Нравиться кому? Будучи одна, женщина не думает о красоте. Все это не она выдумала. И что я знаю об изнурительной задаче управлять своей жизнью, стараясь, чтобы этого никто не заметил? Анонимно. Да, женщина – пример анонима. Не исключено, ее печаль вызвана тем, что она ищет недосягаемого, того, что выходит за рамки ее возможностей. Вот почему она становится злой. Даже болтовня о женской красоте не может ее утешить. Женщинам я не нужен; развлечения, которые их интересуют, доставят им миллиарды других мужчин. С большим успехом. Нужны ли женщины мне? И зачем? Все ото я точно взвесил. Я познал их рано. Конечно, падших. Но это обозначение придумано не нами. Заставлял себя ходить к ним. Мне надо было преодолеть отвращение к копанью в чужих внутренностях, к этой возне с органами, один внешний вид которых говорит: они пережиток палеозойской эры. Я все изучил: возбуждение, его действие, отлив крови от мозга, выделение гормонов, вызванное поляризацией. Привыкнув к функциям своего организма, я сумел преодолеть отвращение, которое человек испытывает к тому, что он расслабляется там, откуда появился. Все, что связано с функциями организма, скверно, но совершенно необходимо. Заблуждаться на сей счет – значит отрицать очевидное. Однако до той поры, пока люди будут приукрашивать эту свою функцию, называя ее любовью, на свете не переведется смертельная вражда. И полная несостоятельность. Людям честным надо помогать друг другу. И все же я не раз спрашивал себя: нельзя ли вовсе обойтись без секса? Многое говорит в пользу этого, да и не так это трудно. Без патетики, не притворяясь аскетом. Сейчас, во всяком случае, аскетизм заключается не в том, что человек лишает себя кое-каких телесных радостей, а в том, что он отказывается от всяких чувств. Любые функции организма легко на время обуздать, без сомнения, человек рано или поздно вовсе преодолеет их. Однако было бы бессмысленно требовать от механизма саморегуляции большего, чем он может дать. Решающим для нас является не то, что было вчера, и не то, что будет завтра. Только принимая как должное нынешнюю ступень нашего развития, мы сумеем двигаться дальше. Мои эксперименты показали, что, хотя половой инстинкт можно без особого труда подавить, он все равно останется в подавленном состоянии. Стало быть, возникнет опасность внезапной метастазы. Контролирующий орган подвергнется воздействию яда; неизлечимая болезнь! Итак, пока что химические процессы в нашем организме требуют, чтобы время от времени мы проводили курс обезвреживания, иначе пострадает душевное здоровье. В ночь накануне трудных испытаний или экзаменов я стараюсь не спать один, тогда на следующий день у меня ясная голова. Замечу в скобках: поскольку подавляющая часть человечества тяготеет к гетеросексуальности, я также принял ее за норму. Ни к чему усложнять функции организма, а тем паче сублимировать их. Конечно, ради всего этого вовсе не обязательно жениться, – быстро добавил Шнайдер, словно сердясь, что ему вообще надо высказывать подобные соображения. – Все это легко достижимо и без брака. Ни при чем здесь и так называемый домашний уют со всеми вытекающими отсюда последствиями: вытиранием пыли, стряпней, стиркой и прочими удовольствиями. Поесть можно в первой попавшейся забегаловке спокойней, чем дома. Что касается остального, то любая приходящая прислуга обслужит вас лучше и с меньшими издержками, нежели законная жена. Зачем людям нашего склада дом? Давайте назовем вещи своими именами: не дом, а теплый закут для самца, это будет правильно. Бесподобное изобретение женщин. Действительно бесподобное! Выражаю свое искреннее восхищение! Медленное угасание самца-производителя в теплом закуте. Над болотом поднимаются пузыри метана – бессмертные идеи мужчины… Я совершил бы величайшую ошибку, если бы не сделал выводов из моего искреннего восхищения женщинами, а именно не женился бы. Ибо только женатый человек полностью растворяется в толпе. Холостяк слишком на виду; все ломают себе голову, почему он до сих пор не вступил в брак. Да, пожалуй, я женюсь как можно скорей, не хочу привлекать к себе излишнее внимание. Из тех же соображений я выберу в жены очаровательное создание, так это принято называть. К тому же с приданым. Заранее вижу, как люди будут ухмыляться. «Поглядите-ка на этого пострела!» – подумают они. Моя женитьба покажется им совершенно естественной. Деньги? Да и деньги тоже! Но дело вовсе не в том, что они меня привлекают. Я всегда буду иметь столько денег, сколько мне понадобится. Много. Или мало! Ибо кто знает, сколько их надобно? Главное – супруг красивой и богатой женщины окажется в тени: его навек затмит ее великолепие. Решительно все будут ослеплены красавицей, и муж в это время может спокойненько почивать на лаврах. Механизм саморегуляции упростится. Я рассчитываю также, что впоследствии смогу упразднить ряд рычагов. Со своей стороны я сделаю все, чтобы еще укрепить у жены чувство превосходства надо мной и внушить, что без нее я пропаду. Однажды она скажет: «Мой бедный муж совершенно беспомощный». И тогда я наконец буду надежно укрыт. Надо придерживаться матриархата, это единственная общественная форма, при которой можно держать в узде мужчину. Вообще-то самое ужасное, что бывает на свете, – это мужчина без руля и без ветрил. Моей жене не придется на меня жаловаться: все, что я заработаю, я сложу к ее ногам. Я буду ей верен. Она родит мне ребенка или даже двух, это не имеет значения. Дети так возвысят ее в глазах людей, что я вообще уже не буду нужен. В один прекрасный день мой портрет в рамке заменит меня, перед ним она будет плакать и биться в припадках бешенства, на которые, впрочем, не стоит обращать внимания. Я же окажусь в это время столь далеко, что…
Шнайдер запнулся. И заметно подался назад, словно дорога, по которой он шел, вдруг оборвалась, вильнула в бездну.
– Об этом нельзя говорить, – заметил он. Голос его звучал теперь иначе.
Он старался не глядеть на меня. Может быть, ему было стыдно, что он так разоткровенничался. Когда я вспоминаю тот вечер, мне кажется, будто голос Шнайдера впервые немного дрогнул.
– Это уже за пределами моего механизма. И если я заранее почувствую, что не в силах достичь точки, о которой идет речь, то незаметно самоустранюсь. Слова здесь излишни. Прости.
Совершенно неожиданно Шнайдер поднялся с дивана. Глазами поискал плащ. Я тоже вскочил. Монолог моего гостя буквально огорошил меня. Я боялся, что он наденет плащ и уйдет, даже не кивнув мне головой на прощанье.
– Но к чему же тогда все? – в испуге воскликнул я; казалось, я заклинаю Шнайдера не уходить без ответа. Не мог же он бросить меня сейчас. Надо же и обо мне подумать.
К моему удивлению, гость резко повернулся, словно пораженный чем-то. Правда, в лице Шнайдера не дрогнул ни один мускул, оно было таким же неподвижным и нереальным, как и во время его рассказа; видно было, однако, что он задумался, глядя на меня оценивающим взглядом.
– Почему ты насмехаешься надо мной? – тихо спросил он в конце концов.
Вопрос этот или, вернее, болезненное удивление, которое прозвучало в его голосе, должно было насторожить меня, но в ту секунду я не обратил на него внимания.
– Да нет же, мне всего лишь хотелось знать, зачем нужен окольный путь. – Изо всех сил я старался поправиться.
Трудно себе представить, насколько я был пристыжен и смущен. И каким ничтожным считал себя по сравнению со Шнайдером. Однако ничего этого он не заметил. Снял непромокаемый плащ с вешалки у двери и не спеша надел. Материя заскрипела и зашуршала точно так же, как и тогда, когда Шнайдер скидывал дождевик.
– Стало быть, ты все же насмехаешься, – сказал он. – Странно, я этого не ожидал. Какой тебе, собственно, смысл иронизировать надо мной? На худой конец, чтобы отделаться от меня. Но для насмешек я уже достаточно неуязвим. К тому же я ухожу сам, меня не надо прогонять.
– Я ведь вовсе не насмехаюсь! – закричал я.
Шнайдер стоял в дверном проеме на сравнительно большом расстоянии от меня. Нас как бы разделял газовый свет.
– Назовем это презрением, – сказал он из своего далека. – Конечно, ты вправе презирать. Не думай, что я не понимаю: окольный путь займет лет десять, если не больше. Допустим, я не сознавал этого прежде, но твой разрыв с корпорацией должен был открыть мне глаза. Объяснив все, ты заставил меня устыдиться. Видишь, я говорю без утайки. Окольный путь, десять лет, которые пройдут впустую, уже сейчас терзают мою душу, словно десять фурий. Но что толку рвать на себе волосы! Я уже говорил: я не такой сильный человек, как ты. Ты и тебе подобные могут с ходу, сегодня же совершить то, что мне, возможно, удастся только десять лет спустя. Неужели я должен поэтому отказаться от всяких попыток? Да, я учитываю свою уязвимость, знаю, что ее не превратишь в твердость. Я подверг себя тщательному анализу. Мягкое не станет жестким – такого не бывает; в крайнем случае мягкое черствеет, а потом рассыпается в прах. Однако я могу скрыть свою мягкотелость. Более того, я не стоял бы сейчас здесь, в твоей комнате, если бы до сегодняшнего дня мои усилия не увенчались успехом. Все вокруг голодные, все вокруг жаждут ухватить кусок? Тот, кто покажет свою незащищенность, пропал. Ведь и рак прячет не покрытую панцирем часть тела в какой-нибудь колючей раковине. Ну а через десять лет? Через десять лет людям навряд ли придет в голову, что я легко уязвим. Без конца кусая раковину, в которую я заберусь, они будут считать меня самым жестким, самым бесчувственным субъектом из всех, какие существуют на свете. Я окажусь в полной безопасности, ибо люди побоятся обломать зубы, нападая на меня. Такова цель, да… Зачем? Зачем все это? Удивительный вопрос! Особо удивительный в твоих устах, когда ты сделал такой шаг. Разве это не насмешка? И еще одно, без чего механизм саморегуляции не действует. Я не должен оглядываться назад, вспоминать детство. Иногда я ощущаю потребность нанести миру сокрушительный удар. Грубая ошибка. Желание отомстить не что иное, как желание идти вспять. Это непозволительно. Так же как догадки о том, что случится спустя десять лет… Стремление увидеть будущее не должно завладеть человеком. Предвосхищение событий только ослабляет бдительность, сродни онанизму!.. Ты и впрямь хочешь поступить на завод?
– Да. То есть я должен, – сказал я.
– Должен, должен, – передразнил меня Шнайдер. – Странно звучит. Но почему именно на завод? Разве это не старомодно? В ближайшие десятилетия рабочим будет житься лучше, чем всем остальным. От всей души желаю им этого, но… Что общего у тебя с этими людьми с хорошим самочувствием будущих победителей?
Я хотел что то возразить, по он махнул рукой.
– Можешь не отвечать. Меня это не касается. Я думал о нищете, а не о твоих планах. Похоже, что с нищетой окраин, которую политики всех времен с такой любовью лелеяли, дабы иметь тему для своих предвыборных выступлений, теперь покончено. Нищету придется искать в других местах. Существует нищета – иногда я об этом догадываюсь, – которую никто не замечает. Нет смысла ее замечать, нет смысла с ней бороться. Эта нищета не приносит лавров. Страх перед возможностью заразиться охраняет ее от забот благотворителей. Только среди этих нищих можно будет опять обрести невинность. Прости за слишком высокопарную фразу. Но при чем здесь рабочие? А может, по-твоему, материальная обеспеченность для всех, к которой мы стремимся, как раз и ведет к той самой чудовищной и немыслимой нищете? Ну что ж, это тоже точка зрения. Но не мое, а твое дело ломать себе голову на сей счет. Мне до этого еще далеко.
Шнайдер пошарил у себя за спиной, хотел открыть дверь.
– Ладно! Завтра, когда все соберутся, я внесу предложение, чтобы тебя cum infamia [за дурную славу (лат.)] исключили из корпорации. Тем самым мы одним ударом убьем двух зайцев. Или даже трех. Они опять станут мнить о себе бог знает что, а меня сочтут прекрасным малым. И тебе тоже будет польза. Здорово!
С этими словами он вышел из комнаты. Не поклонившись, не кивнув головой. Разговор был для него окончен, вопрос исчерпан. Он поставил точку.
Я побежал за Шнайдером, чтобы открыть входную дверь. Смехотворный жест. Коридорчик был слишком тесен, я никак не мог обогнать гостя. Он уже прошел его и спускался вниз. В темноте, ибо у меня на лестнице не было света. Я не осмелился крикнуть ему несколько слов вдогонку. Как можно кричать вдогонку человеку, для которого ты больше не существуешь? Ведь Шнайдер полностью переключился. Переключился на обратный путь или на что-нибудь еще. Откуда мне знать? Во всяком случае, меня он вырубил из своего сознания.