Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ганс Носсак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
Как государственный человек, я полагаю, что, принимая свои решения, мы прежде всего должны задаваться вопросом: что делает людей восприимчивыми к данной новой форме болезни? До сих пор мы довольствовались тем, что искореняли наиболее неприятные симптомы: это было ошибкой и не дало ни малейших результатов.
Другими словами: я считаю христианство заразной болезнью, которая поражает все органы чувств и препятствует естественному восприятию жизни.
Если в какой-то местности вспыхивает голод, было бы безумием карать и сам голод, и возникающие из-за него беспорядки как обдуманный и организованный мятеж. Голодающим посылают хлеб, устраняя тем самым повод, вызвавший беспорядки. Только после этого можно подумать о мерах для предотвращения новой вспышки. И лишь потом уже выяснять, кто виноват.
Все это подробно обсуждалось в сенате, и император без всяких колебаний одобрил новые идеи. К сожалению, смену курса нельзя произвести мановением руки, приходится считаться с неповоротливостью государственной машины. И главное – с нехваткой средств, поглощаемых войной с парфянами. Пока император и армия заняты обороной восточных границ, необходимо избегать всего, что могло бы привести к беспорядкам внутри империи и к ослаблению ее оборонной силы.
Ретроградам новое направление, естественно, пришлось не по вкусу; они вопят о преступной мягкотелости, которая приведет Римскую империю к гибели. При этом они не столько озабочены судьбами Рима, сколько взбешены отстранением их от политики. Я имею в виду, в частности, ограниченных стародумов, группирующихся вокруг моей тещи, которая, словно пифия, восседает в этом окружении и призывает беспощадно крушить врагов государства. Все они, само собой, надеются, что смогут через меня, благоприобретенного родственника, обрести влияние на политику. Их болтовню не стоит принимать всерьез; я молча выслушиваю их советы и вежливо благодарю. Эти люди, живущие за счет процентов с капитала, который их отцы и деды выкачали из заморских провинций, ничем не отличаются от завсегдатаев харчевен, бранящих налоги и поборы. А что касается выпадов моей тещи, то ей можно было бы и указать, что пожилой даме как-то не к лицу придумывать новые виды казни для людей, которые ей не по нраву, да что зря стараться. Кстати, Клавдия все еще до смешного боится своей матери. Я спросил ее, знает ли матушка, что она ходит на сборища христиан. Клавдия побелела от страха при одной мысли об этом. Значит, власть таких старых дам сильнее, чем влияние вероотступников, но как союзники они недорого стоят.
Мы ничуть не терпимее к мятежным настроениям, чем наши предшественники, и не менее ясно осознаем таящуюся в них опасность. Мы только стараемся извлечь уроки из ошибок недавнего прошлого. К примеру, двадцать лет назад события в Лионе доказали, что суровые меры не душат эпидемию, а, наоборот, придают ей новый размах благодаря смятению душ, охватывающему массы. Мы всего лишь изменили тактику. И боремся со злом, не исходя из какого-то предвзятого мнения, пусть даже подкрепленного традицией, а пытаемся подавить его или хотя бы обуздать, лишив оснований для наскоков. Таким способом мы надеемся добиться того, что зло захлебнется в себе самом. Кто будит дух противоречия, дремлющий в каждом человеке, а у христиан даже возведенный в принцип, лишь играет на руку противнику.
Что и Клавдию захватила общая болезнь, приходится рассматривать как весьма тревожный симптом, насчет этого я не питаю никаких иллюзий. До моих ушей дошел слух, что несколько аристократок вдруг объявили себя христианками. Насколько мне известно, ими оказались презираемые всеми женщины, прожившие весьма распутную жизнь и теперь пытавшиеся другим способом привлечь к себе внимание. Во всех этих случаях удалось загладить скандал, не вынося его за пределы семьи, так что государству не было нужды вмешиваться.
Если бы случившееся с Клавдией было обычной супружеской размолвкой, о ней не стоило бы упоминать. Но, зная характер Клавдии, я не могу не сознавать, что это событие о многом говорит. Поэтому и любое решение, которое я приму в своей частной жизни, приобретает общественную значимость.
Пусть мои слова отдают бюрократическим педантизмом, однако одними женскими слезами проблему не решить. Ни государству, ни моей семье ими не поможешь. Женские слезы неопровержимы. И потому относятся к излюбленным приемам христиан.
В нашем домашнем обиходе с того вечера ничего не изменилось. Во всяком случае, насколько способен судить об этом мужчина, целыми днями занятый вне дома. Однако я не думаю, что посторонние могли что-либо подметить. Как обстоит дело со слугами, сказать трудно; для создания репутации и возникновения сплетен нынче слуги важнее, чем друзья и соседи. Скромные меры предосторожности в этом направлении я принял; о них речь впереди. Другой вопрос, окажутся ли они достаточными. Этими мерами я в известном смысле себя связал и вполне могу потом оказаться в западне. Я сделал первое, что пришло в голову.
В настоящее время, как уже было сказано, жизнь в нашем доме течет своим обычным путем, то есть так, как принято в нашем кругу. Клавдия следит за порядком и по-прежнему безупречно исполняет обязанности гостеприимной хозяйки дома. Религиозные обряды, которые мы все обязаны соблюдать, понимаются нынче настолько вольно, что никому не бросается в глаза, если их выполняют кое-как или даже вообще о них забывают. Никому и в голову не придет из-за этого назвать нас неблагочестивыми. А если бы потребовалось принять участие в публичных церемониях, то я достаточно влиятелен, чтобы объяснить отсутствие супруги недомоганием. Посмотрел бы я на того, кто посмеет усомниться в достоверности моих слов. Даже светские сплетницы не нашли бы к чему придраться. Так что поводов для скандала извне мы как будто не даем, не в последнюю очередь благодаря такту Клавдии.
Такое состояние дел можно было бы назвать вполне сносным, если бы я не отдавал себе отчет, что не от нас зависит, сколько оно продлится, – ни от Клавдии, ни от меня. Переступая порог своего дома, я всякий раз испытываю страх, не изменилось ли что-то за время моего отсутствия. Христиане обладают такой властью над членами своей секты, что в любую минуту могут потребовать от них новой линии поведения. Столь внезапные повороты, так сказать, в мгновение ока, частенько причиняли мне и моим подчиненным немало хлопот. А начнешь доискиваться причин, так не найдешь ни одной хоть сколько-нибудь основательной. Мои осведомители сообщают, к примеру, о некоем приезжем проповеднике, который произнес подстрекательскую речь. Зачинщика беспорядков, конечно, легко взять под стражу и немедленно выслать из города, но зло все равно уже свершилось. По моему мнению, все это происходит не преднамеренно и продуманно, а просто потому, что эти люди постоянно находятся во взвинченном состоянии. Оно-то и делает их поведение непредсказуемым. Возможно также, что их главари искусственно раздувают волнения и беспорядки, чтобы вернее держать своих приверженцев в узде.
Клавдия, скорее всего, оказалась совершенно не защищенной от таких методов, а значит, в любой момент может быть вовлечена в какие-то неразумные действия. Я не знаю, как оградить ее от этого. Следовательно, мой дом целиком во власти христиан, и мои собственные решения в конечном счете зависят от них. Это невыносимо.
Чтобы уж быть откровенным до конца: я не мог допустить, чтобы и в интимной сфере, обычной между супругами, произошли какие-то перемены, заметные для посторонних, – будь то привычные мелочи повседневной жизни, на которые после двадцати лет супружества почти не обращаешь внимания, или же общая постель. На такие вещи подчиненные и слуги, как правило, имеют особо зоркий глаз. Не столько из-за домашних соглядатаев, сколько ради того, чтобы показать Клавдии, что я, несмотря на ее необдуманный и направленный против меня и нашего брака шаг, не отворачиваюсь от нее, более того, всячески стараюсь создать вокруг нее атмосферу покоя и безопасности, я счел своим долгом уделить этой интимной сфере больше внимания. Хотя и не слишком явно, а так, как приличествует мужчине, прожившему с одной и той же женщиной двадцать лет. Было бы глупо изображать пылкую страсть, хотя нельзя не признать, что при столь неожиданном отчуждении, грозящем разрывом естественных и привычных привязанностей, потребность в нежности лишь возрастает.
Пусть это покажется смешным ребячеством, но обстановка из-за этого еще сильнее обострилась. Однако виновата опять-таки не Клавдия. Она не только выполняет мои желания, но и сама проявляет ко мне, пожалуй, больше нежности, чем прежде – вероятно, из чувства вины передо мной и потребности ее загладить. Но именно это и мешает мне отделаться от мучительного ощущения – даже в минуты полного слияния с ней, – что я обнимаю не свою жену, а христианку. Выражаясь яснее: от объятий остается горечь совершаемого насилия.
Такое признание нелегко дается. И если бы речь шла лишь обо мне как о частном лице, его не стоило бы делать; тысячи браков скрепляются отнюдь не общей постелью. Но если исподволь распространяющаяся эпидемия вопреки воле партнеров подрывает естественную физическую близость супругов, то в этом нельзя не усмотреть доказательства абсолютной враждебности христиан к истинному благочестию и их стремления уничтожить как самое жизнь, так и любой порядок, содействующий ее сохранению, – доказательства куда более весомого, чем категорический отказ от участия в жертвоприношениях и прочие проявления непокорности.
Такие тенденции для государства опаснее внешних врагов опаснее, чем орды варваров на севере и востоке. Границы легко защищать, пока нет сомнений, что естественные основы жизни нуждаются в защите. Если же отвергаются само собой разумеющиеся ценности, границы теряют всякий смысл и рушатся изнутри. В этом вопросе малейшая терпимость неуместна; она равнозначна самоуничтожению, ибо чревата превращением мира в хаос. Повторяю, дело не в терпимости, дело в средствах. Но даже теперь, когда я лично уязвлен, мне отвратительно из-за появления симптомов болезни карать безобидных людей, не имеющих точки опоры в жизни и потому легко поддающихся любому влиянию. Правда, как и все недовольные, они беспрерывно кричат о свободе – но только по причине неспособности или нежелания справиться с собственной судьбой. Христианам оказывают чересчур большую честь, осуждая их на смерть за выступления против официальной религии, как это практиковалось в прошедшие десятилетия. Мы бьем мимо цели, взывая к чувству ответственности у людей, неспособных отвечать за свои поступки.
Некоторые сенаторы критиковали эту точку зрения как далекую от реальности. Они указывали, что, несмотря на новый курс, эпидемия распространяется все шире. К сожалению, они правы. Случившееся с моей женой подтверждает это.
Но и она ни в чем не повинна. Она не осознает своего безбожия. И даже уже не замечает, как изменилась ее речь: в ней стали все чаще встречаться выражения, которые не только оскорбительны для меня – с этим еще можно было бы примириться, – но и выдают ее губительную веру в неминуемое крушение естественного порядка вещей.
Правда, дело идет об относительно неважных, вполне обиходных выражениях. Было бы глупо придавать неумеренно подчеркнутым словам, тем более сказанным в пылу спора, больше значения, чем они заслуживают. Есть целый ряд таких оборотов и фраз, которые то и дело выплывают во время допросов христиан. С достаточной долей уверенности удается предсказать, что, задав определенные вопросы, именно их и услышишь. При этом сразу заметно, что эти выражения вообще не вяжутся с обычным словарем говорящего. Уже не только мне, но чуть ли не каждому судье доводилось обращаться к подсудимому с вопросом: «Ну-ну, милейший, откуда вы все это взяли? Вы ведь и сами ничему этому не верите». Этих несчастных, словно одурманенных наркотиками, так и хочется встряхнуть, чтобы привести в чувство. Они и впрямь похожи на детей, подражающих взрослым и бездумно повторяющих случайно услышанное. Поначалу это забавляет, но, к сожалению, речь идет о взрослых, ведущих себя по-детски, а когда слышишь те же самые фразы из уст своей жены, тут уж и вовсе не до смеха.
Помимо всего прочего, число заученных выражений крайне невелико. Прямо диву даешься, с какой идиотской точностью получаешь один и тот же готовый ответ на самые разные вопросы. Эти фразы выделяются на фоне естественной речи, словно жирные пятна на поверхности воды – не имея четких очертаний, они все же больше бросаются в глаза, чем сама вода. Папиниан, циничный, как все юристы, называет меня идеалистом за то, что меня возмущает это унизительное оболванивание; он находит, что это вполне в порядке вещей и что должно существовать всего несколько простых и четких законов, которые избавили бы людей от необходимости мыслить самостоятельно. Но считать закон чем-то абсолютно объективным, а не результатом договоренности между людьми, вероятно, было бы еще более опасным идеализмом. И именно теперь, когда зараза проникла в мой дом, я в еще меньшей степени склонен довольствоваться тем, что незыблемость моей частной жизни, подвластной естественным и божественным законам, будет обеспечена лишь с помощью государственных установлений. Такое мироощущение представляется мне не менее постыдным, чем христианское.
О Клавдии же скажу: именно будучи женщиной, она должна была бы почувствовать, что эти их мнимые истины далеки от подлинных или по крайней мере не обладают хоть сколько-нибудь реальной ценностью для женского ума. Нормальная женщина должна была бы, в сущности, посмеяться над христианским учением как над пустой словесной игрой, забавной, но ничего еще не меняющей в действительной жизни. И раз Клавдия, которую я всегда уважал и чтил как разумную женщину и которая в силу своей женской природы ближе соприкасается с жизнью, чем наш брат мужчина, поступает вопреки врожденному инстинкту и, извините за выражение, несет чепуху, то это доказывает лишь, что я прав, говоря о болезни, поражающей все органы чувств и искажающей здоровое восприятие жизни.
Это поразило меня в первый же вечер. И напугало меня не само преступное действие, в котором она призналась, – его еще можно было бы при необходимости как-то скрыть, – а та болезненная невменяемость, которой я у нее раньше не замечал. В ту секунду мне с беспощадной внезапностью и совершенно неожиданно открылось, какая опасность нависла над всеми нами. Может быть, покажется странным, что я, несмотря на многолетнее знакомство с трудностями, чинимыми государству участившимися выступлениями всевозможных чудодеев, фантазеров и других смутьянов, воспринял все это как нечто более опасное, чем обычное правонарушение, без которого не обходится ни один государственный строй. Но то, что опасность явилась мне именно в лице моей жены, то есть человека или, вернее, живого существа, полное единение с которым я всегда полагал самоочевидной основой всей своей жизни, неопровержимо доказало мне, что для победы над этим противником обычные разумные средства придется сменить на чисто религиозные.
Признаюсь, что никогда прежде не мыслил о браке в столь высоких понятиях. Я воспринимал его как общественную институцию, размышлять о которой не было никаких особых причин. И лишь в ту минуту осознал брак как установление, угодное воле бессмертных.
Слово «противник», конечно, не совсем уместно, когда говоришь о собственной жене. Оно неудачно еще и в другом отношении: преуменьшает грозящую нам всем опасность. Противник может нанести ущерб лишь чему-то, лежащему вне нас; и либо мы одолеваем его, либо он одолевает нас. Но всегда есть возможность защищаться. И больше всего напугало меня в словах Клавдии именно то, что я ощутил себя совершенно беззащитным: передо мной зияла пустота. Земля, на которую я привык опираться, отстаивая свое существование, заколебалась у меня под ногами.
В тот вечер мы ужинали дома одни. Это случается не слишком часто; обычно либо у нас гости, либо мы сами где-то в гостях. Мое официальное положение накладывает на меня обязанность поддерживать тесный контакт с обществом. Зачастую это занятие довольно-таки утомительное; приходится выслушивать много пустой болтовни и неприятных сплетен. Поэтому мы с Клавдией ценим тот редкий вечер, когда удается побыть вдвоем, как своего рода отдушину и даже подарок судьбы. Чтобы вполне насладиться им, мы обычно отсылаем из столовой слуг, дождавшись, когда они расставят все блюда.
Я даже точно помню, о чем мы тогда говорили. Гонец из управления армии в тот день доставил мне прямо в служебный кабинет посылочку от сына; я, не вскрывая, принес ее домой и вручил Клавдии. Распечатывать такие посылки одна из маленьких радостей каждой женщины.
Сын служит при штабе наших войск где-то на Дунае. Я устроил его туда адъютантом. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он немного избалован и самонадеян, как все молодые люди. Этим я хочу только сказать, что он полагает, будто за собственные достоинства получил должность, которой на самом деле обязан моему имени и влиянию. Впрочем, это привилегия молодости. Я позабочусь, чтобы его через некоторое время перевели в главный штаб, где он приобретет более широкий кругозор и доступ к императору. Не сомневаюсь, что он оправдает мои надежды и пробьет себе путь наверх, хотя и по накатанной мною колее.
Что он вспомнил о матери, находясь вдали от дома, в солдатской среде, говорит в его пользу. В посылочке оказалась бронзовая брошь, достоинство которой заключается не в материале, а в безусловном, хотя и варварском, своеобразии воображения и вкуса мастера. Насколько я знаю, нынче у римских дам считается модным носить такие экзотические украшения и даже их дешевые подделки. Нас с женой очень обрадовала эта весточка от сына.
Потом Клавдия рассказала, что в тот день побывала в гостях у дочери. Той как раз минуло восемнадцать, и она уже около года замужем за молодым человеком из очень знатного и состоятельного рода. Догадываюсь, что моя теща приложила руку к этому замужеству: устраивать сословные браки одно из самых излюбленных ее занятий. В данном случае ею руководило еще и стремление загладить позор семьи: в ее глазах я недостоин Клавдии, так как мой род насчитывает менее двух веков и не восходит к основанию Рима. Не исключено, что наша дочь и сама поймала этого юношу на крючок. Она необычайно честолюбива, и это прямо написано на ее миловидном и живом личике. Так или иначе, я ничего не имею против зятя, с этим все в полном порядке. Две недели назад у них родился первенец. Клавдия рассказала, что ребенок развивается нормально и что дочь старается кормить его грудью теперь это опять считается хорошим тоном, – но что она уже вновь появляется в обществе и так далее. Я подшучивал над Клавдией, которая в тридцать семь лет стала бабушкой, предупреждая, что ей придется вести себя сообразно своему новому званию и что мы с ней, если дела так пойдут и дальше, скоро обзаведемся правнуками.
О чем бы еще мы ни говорили в тот вечер, общий тон беседы был именно такой, какой я пытаюсь передать. Потому я и привожу здесь эти подробности.
Лишь в ту минуту, когда мы уже покончили с ужином, но Клавдия еще не дала слугам знак убирать со стола (мы с ней были одни и как раз собирались разойтись по своим комнатам; я хотел обсудить кое-какие дела с управляющим), – только в эту минуту спокойного и дружеского прощания она вдруг обронила те слова.
Вероятно, мы уже обменялись рукопожатием, и Клавдия, как обычно, попросила меня подумать о своем здоровье и не засиживаться допоздна.
Когда я пытаюсь восстановить в памяти эту минуту, мне мерещится, что мы с ней успели уже разойтись и стояли в нескольких шагах друг от друга – я у двери своей комнаты, где меня ожидал управляющий, а Клавдия – у двери в прихожую. Вероятно, покажется странным, что я придаю значение столь ничтожным подробностям. Этим я хочу лишь подчеркнуть, что слова Клавдии прозвучали для меня как бы издалека, словно она крикнула их мне вдогонку. Я ощутил их как удар в спину. А ведь она наверняка произнесла эти слова едва слышно, опасаясь, что у стен могут быть уши. Да и сама интонация ее фразы, брошенной как бы вскользь, как бы лишь в дополнение к тому главному, что уже давно было между нами решено и сказано, и потому сейчас значащей не больше, чем слова прощального привета уходящему или даже чем прощальный взмах руки находящемуся на другом берегу, уже почти вне досягаемости для звука, – сама эта интонация усиливает в моих воспоминаниях впечатление удаленности. Не могу, однако, поручиться, что Клавдия начала эту фразу именно так: «Кстати, я хотела тебе еще сказать…» Это «кстати» неотвязно звучит у меня в ушах.
Разумеется, я застыл на месте или даже обернулся. Небрежный тон не обманул меня ни на долю секунды – неважно, был ли он наигранным и выдавал лишь, каких усилий стоило. Клавдии решиться на это признание, или же оно и впрямь стало для нее естественным, чему я просто отказываюсь верить. Когда живешь с человеком столько лет, подмечаешь малейшие изменения в интонации и сразу понимаешь, находится он под влиянием мимолетного настроения или же говорит продуманно и всерьез. Давним супругам трудно друг друга провести.
Так вот, в нескольких метрах от меня стояла привлекательная элегантная дама, вполне под стать обстановке нашего дома вообще и столовой в особенности. Было слышно – да и то лишь потому, что в комнате царила мертвая тишина, – как в кухне один из слуг поет за мытьем посуды. Стояла женщина в расцвете лет, с безукоризненными манерами, происходящая из древнего патрицианского рода. Стояла моя жена, с которой я прожил под одной крышей двадцать лет, мать моих детей – и вдруг такие слова: «Кстати, я хотела тебе еще сказать…» – и так далее.
Совершенно невероятно! И теперь, когда я описываю все случившееся, мне все еще чудится, будто я, подобно болтливой старушке, пересказываю страшный сон, в котором на тебя наваливается что-то бесформенное и непонятное, а ты силишься высвободиться и проснуться.
Невероятным мне представляется именно то, что я услышал эти слова из уст собственной жены.
Христиане вербуют своих сторонников почти исключительно в низших слоях, среди плебса. Это слуги, вольноотпущенники, мелкие лавочники, ремесленники и неимущие крестьяне, переселившиеся в город из-за того, что земля больше не может их прокормить. Подавляющее большинство их приверженцев не коренные жители Рима, а выходцы из провинций. Мне, как судье, приходится постоянно помнить об этом. Я имею дело с людьми, не связанными с какой-либо традицией и потому воспринимающими всякую традицию как препятствие их продвижению в жизни. Только так можно понять ничем иным не объяснимую популярность христианского учения. Оно разжигает зависть и ненависть тех, кто начисто лишен корней или же оторвался от почвы, питавшей эти корни. Тем, кто не обладает ни особыми способностями, ни предприимчивостью, но считает себя обойденными на жизненном пиру, лестно услышать, что виновато в их бедах существующее устройство общества. Весьма умело им внушают, что грядущее будет принадлежать им, как только удастся покончить со сложившимся порядком вещей. Разрушение традиций возводится в заслугу и норму поведения.
На все это набрасывается легкий покров туманной мистики, но истинная причина эффективности их пропаганды заключается только в этой уловке, в этом риторическом выверте. Они недвусмысленно взывают к инстинктам толпы. Простолюдин возвышается в собственных глазах, когда ему вновь и вновь втолковывают, что все люди равны и что он имеет столько же прав, как тот, кто стоит у кормила власти лишь благодаря родовитости и богатству.
Что деловые качества и способности важнее, чем семейные связи, и в самом деле верно. Ни один разумный римлянин не станет подвергать это сомнению. Узколобые дамы вроде матери Клавдии не в счет. Неверно лишь использовать эту верную мысль как аргумент для насильственного слома, а не для улучшения существующего строя, то есть без готовности взять на себя высшую ответственность. Не может быть достоин власти тот, кто хочет заполучить ее насильственным путем.
Разрушительные тенденции уходят корнями в истоки христианского учения. Оно зародилось в странах Востока, где деспотия всегда была законной формой правления и где угнетенные именно поэтому отождествляют свободу с неповиновением. Все знают, что иудеи – особенно строптивый народ, а ведь христиане – иудейская секта. Пусть даже теперь они друг с другом на ножах, но свою нетерпимость христиане, безусловно, унаследовали от иудеев. Эти исторические факты общеизвестны, но все же полезно еще и еще раз напомнить о них, дабы увидеть проблему в истинном свете.
Событие, на котором построено учение христиан, само по себе крайне сентиментально. Очевидно, поэтому оно так волнует примитивные умы и женские сердца. Они видят в нем своего рода символ их собственного положения, который дает им возможность жалеть самих себя. Только этим можно объяснить тот факт, что прискорбная судебная ошибка, какие в ходе истории случались сотни раз, смогла превратиться в угрозу для Римского государства и его религии.
Какого-то ничтожного иудейского фантазера осуждает на казнь политически несостоятельный и, вероятно, подкупленный губернатор. Десятки таких фантазеров издавна бродят по дорогам Востока. И то, что они вещают, отнюдь не ново; нечто похожее можно найти у греческих философов. Если отбросить мистическую шелуху, все они проповедуют освобождение от повседневных забот о хлебе насущном через нищету и отказ от земных благ. И всегда находят приверженцев, толпами следующих за ними и похваляющихся своей наготой. Еще бы, ведь как удобно жить без всяких естественных обязанностей и забот. Да и климат на Востоке благодатен для таких веяний.
Обо всем этом не стоило бы и говорить. От природы люди склонны добросовестно и усердно трудиться, а хаос и беспорядок их отталкивают. Менее глупый губернатор отпустил бы этого иудея на все четыре стороны, и сегодня о нем бы никто и не вспомнил. Но то, что ошибка была допущена и его казнили, само по себе еще не объясняет, почему из-за этого могла возникнуть смута, выплеснувшаяся далеко за пределы ничтожной провинции. В худшем случае последователи казненного подняли бы небольшой бунт, который ничего бы не стоило подавить. С тех пор как Рим господствует над миром, любому губернатору приходилось иметь дело с мелкими беспорядками такого рода. Обычно их даже не удостаивают упоминания в хрониках.
А в ту пору, то есть примерно сто семьдесят лет назад, даже такого бунта не произошло и дело ограничилось чисто местной грызней между прочими иудеями и приверженцами Иисуса. Последним пришла в голову странная мысль хоть и не сразу, а, насколько теперь можно установить, предположительно лишь в ходе самой перепалки – выдать казненного человека за сына иудейского бога. Это оскорбило иудеев, и по-своему они были правы. Их собственному богу приписывали какого-то сына-человека, что, по их мнению, было неслыханным кощунством. Как я уже упоминал, иудеи убеждены, будто в мире существует только их бог, и эту их убежденность просто позаимствовали христиане. Таким образом, в Иудее вдруг оказалось сразу два бога: один исконно иудейский и второй – присвоенный христианами и имевший сына.
Римлянину трудно постигнуть эту восточную софистику, почти начисто лишенную практической ценности, как и всякая софистика. Прежде всего невозможно понять, что общего между судебной ошибкой или каким-то просчетом правителей и религией. Вот тут я и подхожу к самому главному: речь идет вовсе не о религии, а всего лишь о ее суррогате для массы, чуждой подлинной религии. Провозвестники этого учения борются, осознанно или неосознанно, не за своего так называемого бога и его мнимого сына, а только за власть и влияние. Возмущение казнью их Иисуса вполне правомерно, по они придают ему глобальный характер и возводят его в принцип. Подчиненному всегда лестно найти ошибку у начальника. Кто заденет эту струну, встретит восторженный прием, сметающий любые языковые и расовые преграды.
Священные книги христиан написаны словно для малых детей; они взывают не к разуму, а к чувству и доводят это чувство до фанатизма. Несчастного фантазера они превращают в божьего сына, которого злые римляне казнили только за то, что он был слишком добр. Это доступно и самому неразвитому уму; отныне каждый может сказать: «Я добрее и, значит, лучше тебя, точно так же как этот сын божий, которого ты казнил». Теперь, по прошествии почти двух столетий, христиане начинают рядить свое учение в разные мифологические одежды, дабы придать себе ореол святости. С этой целью они беззастенчиво присваивают многое из нашей религии и других древних вероучений. Из-за этого они, насколько мне известно, пока еще яростно спорят между собой; их учение еще не отстоялось. Однако было бы ошибкой по этой причине заблуждаться на их счет.
Для практической политики важно отметить: кто принимается опровергать христианские догматы – а это не слишком трудно, – берется за дело не с того конца; он просто путает причину со следствием. Мы должны понимать все это как бунт недоразвитого сознания. Народы и провинции, только благодаря Риму приобщившиеся к цивилизации, хотят пользоваться ее благами, не считая цивилизацию своей собственной целью.
Жажда социального престижа и недовольство своим положением в обществе свойственны женской натуре. Многие женщины считают себя обиженными не только из-за того, что их угнетают мужья и оттесняют соперницы, но часто и из-за того, что природа наделила их чисто женскими физиологическими функциями. Стремясь к социальному престижу, они пытаются компенсировать свое недовольство. Поэтому нельзя сбрасывать со счета явно матриархальную окраску всех вероучений, пришедших к нам с Востока.
Часто, допрашивая какую-нибудь обиженную судьбой женщину, которая, стараясь выразить мне презрение или же вызвать мое восхищение, козыряла муками, кои ей, как христианке, приходится терпеть, я невольно думал: предоставить бы тебе собственный дом, слуг, богатство и положение в обществе – короче, исполнись твоя заветная мечта, что осталось бы тогда от твоего христианского терпения? Наверняка вновь стала бы благочестивой римлянкой – хотя бы ради того, чтобы сохранить свой новый уровень жизни.
Однако сейчас я веду речь о своей жене, а не о какой-то другой женщине. Даже если не считать высокий интеллект подходящим мерилом женского достоинства, все же можно исходить хотя бы из наличия у всякой женщины врожденного инстинкта пола. Этот инстинкт не подвержен исторической изменчивости в отличие от всех законов и установлений, принимаемых мужчинами под давлением преходящих обстоятельств. За это постоянство жизненных устоев мы чтим женщин и чувствуем себя в их обществе покойно и легко. Кто рискнет ополчиться на эти устои, ополчится на самое жизнь. Насколько я знаю, на это не решилась еще ни одна религия, какая бы она там ни была.