Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ганс Носсак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц)
– Прошу вас, простите меня, – сказал священник тихо. – Только теперь я осознал, до какой степени нуждаюсь в вашем прощении. Я вам за это благодарен. Я внушил себе, что сумею вам помочь, но теперь вижу, что я недостаточно сильный. С моей стороны это было проявлением гордыни. Я совершил преступление и против вас, и против бога.
– Как так? Разве вам не показали все судебные протоколы? – спросил я.
– Дело вовсе не в протоколах, не в бумагах.
– Не в бумагах? – закричал я. – Откуда же я узнаю, почему со мной так обращаются? Ведь обычно все записано в официальных бумагах, каждая мелочь.
– В официальных бумагах нет бога, – ответил священник. И опустил глаза.
Пришлось и мне помолчать секунду. Я думал, он заговорит снова, но он не открыл рта. Все это навело на меня такую грусть, что даже описать трудно.
– Не сердитесь, ваше преподобие, – заговорил я в конце концов. Конечно, я могу молчать и дальше, если вам неприятно, но вы настолько моложе меня, что я…
– Говорите, будьте добры. Я все это заслужил, – сказал он.
– Послушайте, во всей этой истории я кое-чего не понимаю. Или, правильней сказать, я не понимаю вас. Я просил разузнать, почему они хотят меня помиловать, и вообще? А вы говорите, что дело не в официальных бумагах. Вы не сказали, к примеру, что вам не дали заглянуть в бумаги, это я мог бы легко представить себе, ведь и мне их не показывали. Но вы говорите, вы делаете вид, будто официальные бумаги – нечто совершенно несущественное. Как так? Это здесь нельзя произносить вслух. Ибо, если официальные бумаги – нечто несущественное, что же тогда главное? Вместо этого вы говорите о боге. Может, мне лучше помолчать? Скажите «да», и я вас послушаюсь.
– Я все это заслужил. Говорите дальше.
– Не в том вопрос, что вы упоминаете бога… такова уж ваша профессия, не знаю, как это назвать, меня это, во всяком случае, не касается… Вопрос в том, что вы говорите о боге именно сейчас, говорите мне… От этого меня охватывает грусть. Ведь речь идет теперь обо мне, а не о вашей профессии. Нет, так нельзя обходиться с людьми, негоже. Вы сами вредите себе, поверьте. Прошу вас, не сердитесь на меня. Вашему предшественнику я всего этого не сказал бы. Вы знали вашего предшественника? Ходят слухи, что он заболел. Он был толстяк, самодовольный, румяный господин. Совсем другого склада человек. И голос у него был громоподобный. Раскатистый и, пожалуй, веселый. Я очень обстоятельно исследовал предписания, чтобы приноровиться к ним. И вот я занялся проблемой; почему, собственно, к нам допускают таких людей, как вы или ваш предшественник? Они не нашего сорта, и они не надзиратели. Каково же их назначение? В предписаниях говорится, что нам разрешено просить о беседе со священником. Но это отнюдь не принудительная беседа. Поскольку, однако, это вносит небольшое разнообразие в нашу жизнь, мы иногда и впрямь просим о беседе с вами. Других причин искать не следует. А для того, чтобы не быть вам в тягость, мы пытаемся отвечать на вопросы так, чтобы доставить некоторое развлечение и вам. Когда ваш предшественник спрашивал: «Ну, сын мой, уповаешь ли ты на бога?», я отвечал: «Так точно, ваше преподобие». И на этом все кончалось. И вам я так отвечу в любое время, если пожелаете. Ведь я не вкладываю в это особого содержания. Но понимаете, с вашим предшественником я никогда не говорил бы так, как я сейчас говорю с вами. Он был настолько доволен жизнью и настолько верил в свое призвание, что не имело никакого смысла быть с ним откровенным. Впрочем, я не против вашей профессии, как таковой. И вот в один прекрасный день явились вы. Когда вы в первый раз проходили по двору, мои товарищи шепотом сказали друг другу: «Гляди-ка, новенький. Похож на тощую ворону!» Извините, речь у нас довольно грубая. А потом один заметил: «Ничего, скоро и он разжиреет». Но я-то понял сразу, что вы никогда не разжиреете. Вы догадываетесь, что я хочу сказать? Мне было вас даже жалко, ведь я знаю, здесь не так-то легко живется, конечно, если не облегчить себе жизнь раз и навсегда. И вдруг вы стали говорить со мной, как ваш предшественник. Неужели вы и впрямь хотите, чтобы я отвечал вам, как отвечал бы ему? «Так точно, ваше преподобие» и так далее. Вас бы это удовлетворило? Вас? Все дело только в вас, поймите. Не качайте головой. Я знаю, вас это не может удовлетворить. Вас – не может. Даже если вы сочтете сейчас, что вас это удовлетворит, то уже ночью это вас удовлетворять перестанет, и тогда… Не пытайтесь, пожалуйста, повторять предшественника, ваше преподобие. Это опасно, поверьте, я знаю. Говорите о боге, раз этого требует профессия, здесь никто не возражает против таких разговоров. Они привносят, как я уже отмечал, некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь, равно как и фильмы с воли, которые показывают нам три-четыре раза в год. Мы бы, конечно, обошлись и без них, но пусть. Все это входит в понятие образцового распорядка, в том числе и вы. Но вам-то не следует слишком привыкать к такому положению вещей. Никогда не забывайте, что это всего-навсего образцовый распорядок, не имеющий ничего общего с действительностью, о которой следует всегда помалкивать. И прежде всего… Ах, вы еще так молоды, поэтому мне страшно за вас, и я вас предостерегаю: прежде всего никогда не употребляйте слово «бог», если вы чувствуете, что человек в беде. Иначе вы сами попадете в такую беду, что, быть может, так и не сумеете спастись от нее. Я хочу вам помочь, ваше преподобие, вот и все. Вчера я смотрел через отверстие в крыше на волю. Совершенно случайно. Мне и еще нескольким моим товарищам приказали убрать рухлядь на чердаке. У нашего брата редко появляется возможность взглянуть на мир божий, окна у нас выходят во внутренний двор. От меня, стало быть, хотят избавиться, услать туда, думал я, стоя у открытого люка. А что я там буду делать? Наши здания находятся в такой отдаленной местности, что даже с крыши не видно ровным счетом ничего. Куда ни кинешь взор, все голо; таким образом, ничто враждебное не сумеет притаиться, чтобы внезапно напасть на нас. Приближение человека можно заметить за много километров. Сверх того, нас охраняют надзиратели, и у них есть оружие. Я видел только шоссе, неправдоподобно гладкое и какое-то ненастоящее, оно, делая виток, убегало вдаль. По нему шел человек, он казался меньше муравья. И еще: над горизонтом возвышалась фабричная труба. Из нее поднимался черный дым. Под прямым углом к трубе дым прочерчивал на небе черную линию. Длинный вымпел, который был поднят неизвестно зачем. Откуда взялась эта труба? И что обозначал дымовой сигнал? Все пустое. «Нет, это не стоит», – сказал один из парней, что работал со мной на чердаке. И я так думал, но он подразумевал совсем другое. «Даже если у тебя будет очень длинная веревка, ты спустишься прямо к ним в объятья». Он подумал, что я хочу бежать, поскольку стоял у самого люка. «А тебе это уж и вовсе не стоит», – добавил он злобно. «Почему, собственно?» – спросил я. «Они ведь и так скоро отпустят тебя». – «Откуда ты это взял?» – «Не прикидывайся, все это знают». – «Давай поменяемся», – сказал я. Тут он сплюнул. Стало быть, все уже знают, что меня избрали для этого. У нас тайное сразу становится явным. Наверно, потому, что нам не разрешено говорить друг с другом, слухи распространяются еще быстрее, чем где бы то ни было. Да, все знают о моей участи, и наверху, и внизу. Только я ничего не знаю. Это ужасно. И притом надо делать вид, будто я тоже все понимаю. И еще: я должен делать вид, будто я радуюсь, чтобы доставить радость тем, кто все это придумал. Догадываетесь, что я предполагаю? Они только болтают о помиловании, на самом деле хотят меня наказать. И знаете за что? За то, что я так привык выполнять все предписания, что для меня нельзя изобрести никакой другой кары. Да, они куда более коварны, чем я полагал. Не надо мне было верить им с самого начала. Но сейчас уже слишком поздно. Для нас обоих. Слезами горю не поможешь. Не правда ли? Одно я вам обещаю: я буду бороться против помилования, всеми средствами бороться, пока не узнаю правды. Не только ради меня самого, но и ради вас. Ибо простите меня, но, быть может, ни один человек больше не сумеет вам помочь. Это вообще редкий случай. Вы не должны стыдиться моей помощи.
…Я рассказываю обо всем не по порядку. В таких случаях это почти невозможно. Одно событие во времени предшествовало другому, но доходило до меня только тогда, когда я о нем вспоминал и пугался. В промежутке меня вызвали к начальнику тюрьмы, и мне стало совершенно ясно, что, прикрываясь словом «помилование», они измываются надо мной. Они бросаются этим словом как попало, особенно когда не могут придумать ничего другого, но всегда, так сказать, за наш счет.
К начальнику меня привел надзиратель. Нам пришлось некоторое время ждать в приемной. Там сидит один из наших, он ведет переписку начальника и разбирает его бумаги. Мы его не любим, ребята считают, что он науськивает на нас начальника. Пожалуй, все дело в его внешности: он очень маленького роста, лицо у него сморщенное и желтое. Да и на его руки противно смотреть. Вероятно, он болен. Неужели начальник позволяет такому человеку науськивать себя на нас? У начальника тоже есть предписания, навряд ли он может отступить от них.
Я заговорил с этим бедолагой, надзиратель был человек добродушный, и, поскольку мы находились в приемной начальника, он не стал мне ничего запрещать.
– Скажи, пожалуйста, может, все-таки произошла ошибка? – спросил я.
– Ошибка? Где, по-твоему, произошла ошибка? У нас не бывает ошибок. Заруби это себе на носу. – Говоря это, писарь обрызгал меня слюной, он буквально кипел от злости.
Я явно зашел не с того конца.
– Но ведь должна же существовать причина, по которой меня хотят помиловать, – заметил я.
– Вот ханжа, – сказал он с издевкой. – Тебя-то уж ни в коем случае не следовало помиловать. Но они полные идиоты. Когда такая дрянь якшается с попом, то…
– Якшается с попом?
– Да, лижет попу зад. Ты еще тот типчик, свое дело туго знаешь. Разве я не прав? – Он обратился к заспанному надзирателю, сидевшему на стуле у стены: – К тому же ему здорово фортит, что да, то да. С самого начала. Он ударил своим тощим кулачком по столу, но не очень громко, боялся, что услышит начальник.
– Почему с самого начала? – спросил я. – Ты знаешь что-нибудь конкретное?
– Ишь какую рожу корчит! Невинный ягненок, да и только. На это все и попадаются, – сказал он, задыхаясь от ярости. – Но передо мной бесполезно притворяться. Да, не на таковского напал. Я тебя насквозь вижу. Если бы они только послушались меня. Разве я не прав? Зато перед попом они развешивают уши. Вот идиоты!
Мой надзиратель, к которому он обращался, отрезал кусок жевательного табака и сунул его себе в рот.
– Я не знаю, о чем ты говоришь, – сказал я.
– Он не знает, о чем я говорю. Вы слышите? – Теперь он кричал.
– Потише, – предупредил его надзиратель.
– Я хочу тебе кое-что объяснить, парень. Того, кто там в кабинете, можешь водить за нос, сколько хочешь. Но со мной это не пройдет. Я не такой дурак, как ты думаешь. Я вижу тебя насквозь. Я вижу лучше, чем все они, вместе взятые. Что? Разве я не прав? – Он опять обратился к моему стражу: – Я же читал его дело собственными глазами. Там все написано черным по белому. На две недели раньше… Что я говорю? На несколько дней раньше, и приговор гласил бы – отрубить голову! Тогда не стали бы нянчиться с таким молодчиком, как ты. Тогда не было этих сладких слюней! Отрубить голову – вот и все. Ясный случай! Тех нельзя было провести! Их и попы не провели бы. Ну а ты? Как вы считаете? – спросил он надзирателя. В его голосе звучала явная обида. – Такие штуки проходят не чаще, чем раз в сто лет. И он выбрал себе как раз этот единственный благоприятный момент. Внезапно им там взбрело на ум, что надо поступать гуманно и запретить рубить головы. Их, видите ли, уговорили попы. Тьфу, черт! И вот вместо смертной казни ему дали «пожизненно». В следующий раз они наградят тебя за ото орденом. Но я в эти игры не играю. Меня пусть оставят в покое.
В той приемной висело зеркало. Я глядел на себя в зерцало и удивлялся. По мне не было видно, как я испуган. И хотя сам я знаю себя досконально, я ничего не замечал. Лицо у меня было довольное. На лице блуждала любезная улыбка. Уже немолодое лицо, на висках седина, но во всем остальном… Да, предельно вежливое лицо! Я очень удивлялся. Неужели это правда мое лицо? Почему же на нем не видны все те мысли, которые меня обуревали и которые я пытался скрыть? Почему на моем лице не написаны те ужасающие муки, которые я испытываю по ночам? И тот страх, который нагнал на меня злобный писарь? Неужели это и впрямь моя физиономия? Невозможно поверить, хотя все другие в это верят. Где же то выражение лица, которое появилось бы у меня, если бы я был заперт в темном карцере?
Потом нас позвали к начальнику.
– Садитесь, дорогой мой, – пригласил он, показывая на стул, стоявший около стола.
Я сел, раз он этого желал, а надзиратель остался стоять.
– Ну вот, я, значит, могу сделать вам приятное сообщение… – И так далее и так далее.
Он рассказал, что у них есть надежда на мое помилование, что он со своей стороны приветствует это и они составили соответствующее прошение, которое мне остается только подписать. С этими словами он подвинул ко мне через стол лист бумаги и протянул ручку. Да, он хотел меня одурачить. Повернуть дело так, словно помилование – его заслуга и я должен быть благодарен ему. Благодарность и есть та ловушка, которую мне расставили. Я это сразу понял. Но, конечно, не должен был подавать виду, что раскусил их.
Ну, заметил он нетерпеливо, поскольку я не взял ручку и не взглянул на бумагу. Ведь мне было совершенно безразлично, что там сказано. Меня занимало лишь одно! Надо подписывать или не надо? Если уж я решусь подписать, то подпишу не глядя все, что они потребуют. Зачем мне читать их писанину?
– Это новое предписание? – спросил я, не поднимая глаз.
– Предписание? При чем здесь предписание? – воскликнул он и сделал вид, будто поражен до глубины души. – Речь идет о помиловании, а это не имеет отношения к предписаниям. Помилование происходит всегда помимо предписаний. Вот в чем суть.
Вот в чем суть, подумал я. Вы себя невольно выдали этим словечком «помимо»! Что общего я имею с вашим «помимо»?
– А если я не подпишу? – спросил я.
– Если вы не?.. Господи, и чего только люди не придумывают, – обратился он к надзирателю, который стоял позади меня.
– Тогда вы запрете меня в темный карцер? – продолжал я спрашивать.
– Куда?.. Куда?.. – удивился он еще больше, но потом взял себя в руки. – Послушайте, от радости вы, кажется, совсем потеряли голову.
– Да, я потерял голову, – признался я. – Если это… это помилование происходит помимо предписаний, господин начальник, то тогда… Я не хочу себя хвалить, но я всегда старался действовать согласно предписаниям, даже в тех случаях, когда мне приходилось трудно. Однако раз мне было обеспечено здесь пожизненное пребывание… а это я знаю совершенно точно, у меня хорошая память, я помню все с первого дня, как очутился в этих стенах… то я и старался приноровиться к здешним условиям с самого начала.
– Ну конечно же, кто спорит. Именно потому, дорогой мой. Благодаря вашему хорошему поведению, – согласился он.
– Но если это, как вы говорите, происходит помимо предписаний, то возникает опасность впасть в ошибку.
– В ошибку? Но послушайте! – с возмущением воскликнул начальник. Он рассердился на меня точно так же, как писарь в приемной.
– Я хочу объяснить вот что, господин начальник. Извините, ради бога. До тех пор пока действуют предписания, известно, что требуется от каждого. Это довольно-таки ясно, надо просто все выучить наизусть. Но коль скоро речь заходит о том, чтобы делать «помимо», не знаешь, как вести себя. Что-то не сходится. И начинаешь блуждать в темноте. Поэтому я не понимаю, зачем надо отклоняться от прямой дороги. Не понимаю не только из-за себя, но также из-за здешних порядков. И знаете ли, как можно решить, является ли правильным то, что происходит «помимо»? Правильным и для меня тоже. Над тем, что совершается «помимо», мы теряем контроль, именно потому, что оно «помимо». Ибо, возможно – мне даже неприятно признаться в этом, хотя я знаю себя куда лучше, чем вы, – ибо, возможно, гораздо правильней было бы посадить меня в темный карцер.
Сразу он не нашелся, что ответить. Он разглядывал меня, высоко подняв брови. Очевидно, он испугался, а это отнюдь не входило в мои намерения. Нехорошо, когда люди пугаются, ведь тогда от страха они действуют иначе, чем хотели бы первоначально. И это немыслимо вычислить.
– Я вовсе не настаиваю, господин начальник, – заметил я, чтобы его успокоить. – Я просто высказываю предположение.
Начальник обменялся взглядом с моим надзирателем и вздохнул.
– Послушайте, дорогой мой, вы обладаете… Как это называется? В общем, вы очень щепетильны и очень совестливы. Прекрасно. В этом смысле все в порядке. И мы это очень ценим, поэтому, как сказано… Но нельзя же настолько преувеличивать. Я вас понимаю, конечно, я понимаю, не так-то легко все пережить. Но поскольку мы говорим, что хотели бы перечеркнуть прошлое, забыть о нем… Послушайте, надо же когда-нибудь покончить со всем этим.
Ага! – подумал я. По ошибке у начальника вырвалось нужное слово. Они намерены покончить со мной. Я не стал его прерывать, чтобы узнать как можно больше.
– Я хочу сделать вам одно предложение, – сказал начальник. – Не будем спешить. Днем раньше, днем позже, какая разница? Поговорите еще раз со своим священником и тогда… тогда приходите ко мне опять. Ладно? Уж священник-то даст вам правильный совет.
– Разве он в курсе дела? – спросил я.
– Конечно, дорогой мой. Он знает даже больше меня. Для этого он нам и нужен. Я имею в виду вопросы совести. В мою задачу это не входит. Итак, согласны? Хорошо, так и поступим. А сейчас отведите его обратно. До свидания.
Я поднялся и пошел к двери. Спиной я почувствовал его взгляд. Когда я обернулся, то увидел, что он наморщил лоб.
– Можно задать еще один вопрос, господин начальник? – спросил я.
– Конечно же, дорогой мой. Я слушаю! – воскликнул он, явно обрадовавшись.
– Почему я вдруг стал для вас такой обузой? – спросил я.
– Обузой? Откуда вы это взяли? Вы решительно ни для кого здесь не обуза. Как мы и договорились, побеседуйте со своим священником. У меня больше нет времени.
При этих словах я вышел из его кабинета. Я узнал достаточно, чтобы понять: дело обстояло очень серьезно. На карту было поставлено все.
Когда стемнело, я принялся думать об этом «помимо». Не надо считать, будто мы не знаем: там, за стенами, люди ведут совсем иное существование. Общество у них чрезвычайно многолюдное, оно коренным образом отличается от нашего. Я бы выразился так: у них там, за стенами, куда более нереальная жизнь; весьма трудно понять, как они ее вообще выносят. Возьмем, к примеру, только один факт: с женщинами они живут не врозь, а вместе, и притом в чрезвычайно тесной близости, как будто им не хватает места; конечно, это свидетельство столь плохого понимания реальности, что диву даешься. Разумеется, не всей информации, исходящей оттуда, надо непременно верить. Свои знания мы черпаем в основном из кинолент, которые нам время от времени прокручивают. Но я подозреваю, что не все в фильмах снимают так, как это происходит в жизни. Авторы думают больше о том, как это будет выглядеть на экране. Цель ясна: развлечь нас, вызвать смех; в большинстве случаев это им удается. Чересчур смело было бы требовать, чтобы мы считали за правду решительно все, что нам сообщают о мире за нашими стенами. Ведь нам показывают столько смешного, что это порой граничит со страшным.
Когда я вижу подобные кинокартины и слышу, как наш брат от души смеется, я невольно задаю себе вопрос: что они хотят скрыть, показывая такую чушь? Разумеется, я не знаю, есть ли в этом вообще определенный умысел, ведь я могу судить о виденном, только исходя из наших здешних представлений. Вот, например, киношники захотят снять, как мы едим: каждый сидит перед своей миской с ложкой в руке, жует и глотает, не говоря ни слова, так как говорить нам запрещено; у зрителя свободно может создаться впечатление, будто мы день и ночь сидим за столом и жуем. И весь мир стал бы с полным правом смеяться над нами. Быть может, некоторые решили бы даже, что мы немые. Ко всему еще, сняли бы то выражение лиц, которое у нас здесь появляется, ведь оно должно свидетельствовать о нашем хорошем поведении. Никто бы не смог понять, глядя на нас, о чем мы думаем. Наверно, зрители решили бы: эти люди вообще не думают. Короче говоря, ясно, что из подобного фильма нельзя было бы узнать о нашей реальной жизни.
Тем не менее, обладая большей наблюдательностью, можно и из кинолент извлечь кое-какие сведения, говорящие о том, что в действительности происходит за отснятыми кадрами. Обычно это угадывается только по второстепенным деталям, по нечаянным движениям персонажей и по крохотным теням, которые вообще сняты по недосмотру. Киношники, наверно, вовсе не замечают этих второстепенных деталей, но кинокамера их запечатлела, и человек наблюдательный говорит себе: стой, здесь чувствуется какой-то пропуск. К сожалению, фильмы прокручивают так быстро, что трудно точно проследить за каждой мелочью. Остается только смутная догадка. Или просто неприятное чувство.
В последнем фильме, который они нам показали, мне, к примеру, бросилось в глаза вот что: они сняли улицу, не очень широкую улицу. О том смешном эпизоде, который частично разыгрывался на этой улице, говорить здесь не стоит, важна лишь улица, как таковая. По обеим ее сторонам стояли почти одинаковые дома – окна образовывали прямую линию, и балконы тоже. Дома были не очень высокие, всего лишь четырехэтажные, с плоскими крышами, утыканными множеством труб. Была, по-видимому, уже вторая половина дня, ведь только верх домов освещало солнце. Из-за этого улица внизу казалась довольно темной и, может быть, уже, чем была на самом деле. Деревьев на ней не росло, только на балконах красовались цветочные горшки, на некоторых балконах висело белье и кое-где виднелись цинковые ванны. Да, чтобы не забыть: на каждом балконе стояла толстая, расплывшаяся женщина. Впрочем, возможно, не все эти женщины были и впрямь расплывшимися. Так быстро всего не приметишь. Вероятно, из-за качества съемок мне почудилось также, что все балконы маленькие и обнесены ветхими решетками. И вот на этой улице из молочной вышел маленький миловидный мальчонка – я уже забыл почему. Он нес за ручку бидон для молока; мальчонка был так мал, что бидон ударял его по лодыжке. И тут же бегала собака и даже поднимала лапу у фонарного столба – вот это-то как раз и было снято, чтобы вызвать смех, и потому не имеет значения. Маленький мальчик так сильно размахивал бидоном, что становилось страшно: вот-вот он прольет молоко. Ты уже мысленно видел белое пятно на асфальте и думал: собака тут же подбежит и вылакает молоко. А происходило это потому, что мальчик все время напряженно всматривался куда-то вдаль, по-видимому на другую сторону улицы. Там разыгрывалось нечто такое, что очень заинтересовало парнишку; ничего другого он уже не замечал и изо всех сил размахивал бидоном. Но, разумеется, того, что там случилось, вам не показали, как раз это они от нас утаили. Я рассказал еще не все о той улице. Киношники повели нас по ней дальше вниз; мы двигались между стенами домов аккурат под балконами. В самом низу на углу находилась забегаловка, перед которой стояло не то семь, не то восемь парней; засунув руки в карманы, они дымили сигаретами. И все они любовались мотоциклом, новешеньким мотоциклом, и разговаривали исключительно о нем. Иногда они показывали пальцем на мотоцикл, время от времени ощупывали отдельные его части. Наконец на мотоцикл сел парень, не знаю, стоял ли он раньше среди других или только что вышел из забегаловки. Парень был в кожаной куртке. Словом, кто-то из парней сел на мотоцикл. Впрочем, сперва он завел его взревела выхлопная труба – и только потом, раскорячив ноги, оседлал мотоцикл. В такой позе он ждал, пока сзади на сиденье не взгромоздится девушка и не устроится поудобней. Когда девушка влезала, у нее задралась юбка и на секунду стала видна белая полоска выше чулок. Да, зрители увидели это, и еще они увидели резинку с застежкой, которая тянула кверху смятый чулок. Но девушка сразу же поправила юбку. Однако молодые люди, безусловно, успели все заприметить. А после мотоцикл сделал рывок и помчался. Он сразу развил большую скорость и огласил окрестности отчаянным ревом. В мгновение ока мотоцикл свернул за угол; войдя в вираж, он навис над тротуаром; рев машины был слышен и после того, как мотоцикл исчез. На то место, где теперь были парень с девушкой, очевидно, уже спустились сумерки. Но куда они ехали? Расплывшиеся женщины на балконах, повернув головы, смотрели им вслед, впрочем, без особого любопытства. Да, куда умчался мотоцикл? Я об этом сразу же подумал. На другую улицу, похожую на эту? Но тогда не стоило лететь с такой скоростью. И потом, там уже спустились сумерки… Уж коли ты вообще будешь размышлять над тем, как вести себя на той улице, одно станет тебе совершенно ясно: самого главного, того, что надо знать, они не показали. Поэтому, очутившись там, ты наверняка будешь все делать шиворот-навыворот. Вполне возможно, что расплывшиеся женщины – своего рода надзиратели, такие же, как у нас, хотя наши надзиратели – мужчины. И не исключено, что они прячут оружие на балконах. Иными словами, там, за стенами, имеются также свои предписания, за исполнением которых строго следят женщины на балконах. И вот представляете: меня выдворяют отсюда, и я, как сказано, оказываюсь на той улице, не зная тамошних предписаний. Что тогда? При всем старании мне не удастся бесшумно прокрасться по той улице – на открытом месте слышен малейший шорох, – женщины немедленно увидят меня и сразу поймут, что перед ними чужак. А поскольку я не знаю, как у них положено передвигаться, они начнут швырять в меня цветочными горшками. А если я брошусь бежать, чтобы поскорее миновать эту улицу, кто-нибудь из них, наверно, накинет мне прямо на голову мокрую простыню с веревки; на секунду я ослепну и упаду. И тогда расплывшиеся женщины заорут хором: «Отрубить голову!»
И это они называют помилованием?
Неужели именно те женщины верят в бога, в которого верит мой юный друг? Нет, такое невозможно. Ради него я хочу считать это невозможным.
В ту ночь я обливался п о том. И я плакал. Вот до чего я дошел. Я плакал, думая об остатке, который они хотят мне скостить. И еще я проливал слезы по моему юному другу. Я плакал обо всем.
Когда днем он пришел ко мне в камеру, я рассказал ему это. Может быть, мне удалось бы скрыть от него ночные слезы, но я заметил, что когда он, как обычно, собрался приветствовать меня словами: «Помилуй тебя господи!», то сразу же запнулся; по моему виду он почувствовал что-то неладное.
– Сегодня ночью я из-за всего этого плакал, – сказал я.
– И в плаче милость божья, – ответил он.
Милость – помиловать. Опять все то же.
– Я плакал не из страха перед помилованием, – закричал я с возмущением. – Вы ведь меня знаете, я всегда тщательно слежу за тем, чтобы все предписания выполнялись. Я охотно соглашусь на это самое помилование – вы ведь так его называете? – если оно тоже соответствует определенным предписаниям. Ни в коем случае я не хочу нарушать ваши порядки. А плакал я потому, что в первый раз в жизни почувствовал себя виноватым. В самом начале моего здешнего пребывания, когда я сидел в темном карцере, было иначе. Да, меня тогда избивали. В то время этого требовали предписания, так что и битье было в порядке вещей. Человек не чувствовал себя виноватым, просто он таким образом выучивал наизусть предписания; я учил их с большим удовольствием и с благодарностью. Но теперь я чувствую себя виноватым, ведь в первый раз я не могу выполнить предписаний, не могу только из-за того, что я их не знаю. Куда проще было бы опять запереть меня в темный карцер, это я понял бы, к карцеру я привык. А потом вы могли бы мне сказать: вот видишь, это и есть помилование. Почему все скрывают, чего они от меня хотят? Разве кому-нибудь хорошо от того, что рядом находится человек, чувствующий себя виновным, человек, которому никто не хочет сказать, в чем он провинился? Нет, так не годится, это противоречит всем предписаниям, которые нам известны. Каждый делает вид, будто он-то все знает. И надзиратели, и писарь, и начальник тюрьмы. Начальник, между прочим, сказал мне, будто вы тоже в курсе. Вы якобы даже больше в курсе, чем он сам. Почему же меня так жестоко мучают? Разве я совершил какое-нибудь преступление? Или вы ждете, что я сам догадаюсь, чего от меня хотят? Быть может, догадаюсь, не наяву, а во сне? Да, ваше преподобие, именно потому я и плакал – ведь я никак не могу догадаться, в чем дело, хотя прямо из сил выбиваюсь. Я вижу сны, вижу массу снов, но все кончается слезами.
Выслушав меня, священник молча опустился на колени совсем рядом с моей койкой и стал молиться. Я видел, как вздрагивали его плечи, и ощущал жгучую жалость к нему. Я даже погладил его по голове.
– Я вовсе не хотел этого, – пытался я его утешить, – не слушайте меня и, если вам так трудно, не старайтесь рассказать мне то, что вы знаете. Теперь все не так уж и важно. Встаньте с колен и сядьте ко мне на койку. И если хотите, то поведайте о своем боге. Ведь это доставит вам удовольствие, не так ли? Ну садитесь. Может быть, я ошибся, может быть, я даже не плакал. Наверно, я плакал во сне, такое часто случается с человеком, и эти слезы, конечно, не в счет.
Я говорил правду. Возможно, я действительно плакал не в ту ночь. Не исключено, что слезы появились совсем под утро.
Наконец священник внял моим мольбам и сел ко мне на койку. Я обращался с ним очень осторожно.
– Не хочу вас обманывать, – начал он. Взгляд его выражал такое отчаяние, что мне стало за него страшно.
– Успокойтесь, ваше преподобие. Я прекрасно знаю, что вы никогда не станете меня обманывать, – заверил я священника.
– Я читал ваше дело, – начал он опять.
– Забудьте же это дурацкое дело. Оно нас вовсе не касается. И потом, я за это время все узнал.
– Вы все узнали? – спросил он с испугом.
– Ну да, что тут такого? Проболтался писарь в приемной. Когда-то давно на воле мне хотели отрубить голову, но в последнюю минуту дали «пожизненно» и прислали сюда. Примерно так. Странно, что я все это начисто забыл. Я хочу сказать, странно, что я забыл житье на воле и то обстоятельство, что мне намеревались отрубить голову. Но, быть может, это произошло еще до того, как у меня появилась теперешняя память. Или все происходило как во сне. Ведь часто, когда тебе снится сон, ты думаешь, будто никогда его не забудешь, но уже утром ровным счетом ничего не можешь вспомнить. Вероятно, пробуждаясь, человек чувствует такое великое избавление, что все, совершившееся ранее, раз и навсегда вылетает у него из головы. Но повторяю, нас это уже вовсе не должно касаться. Теперь весь вопрос не в моем старом деле и вообще не во мне. Весь вопрос только в вас. Почему вы так сильно упираетесь? Разве стыдно попасть в беду? И разве я не понимаю, о чем вы только что молились? Вы просили у своего бога, чтобы он вразумил меня и чтобы я подписал прошение о помиловании. Но зачем идти окольными путями? Почему вы мне не говорите свое мнение напрямик? Вы ведь хорошо знаете и, я надеюсь, вашему преподобию ясно: лучше, чем я, к вам никто не относится.