355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрэнк Норрис » Спрут » Текст книги (страница 13)
Спрут
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:46

Текст книги "Спрут"


Автор книги: Фрэнк Норрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

VI

Был полуденный час, и лучи добела раскаленного, стоящего прямо над головой солнца отвесно падали на улицы и крыши Гвадалахары. От стен домов и разбитых кирпичных тротуаров сонного городка веяло жаром, дрожащим над головой маслянистым маревом. Листья на эвкалиптах, которыми была обсажена площадь, безвольно поникли под палящим солнцем. Тени деревьев сократились до минимума, превратившись в небольшие круглые пятна у корня. Солнце проникало всюду, и спасенья от него не было. Зной, исходивший от кирпича, штукатурки и металла, соединялся со зноем, бесконечным огненным потоком льющимся с выцветшего голубого неба. Только ящериц, живущих в расщелинах осыпающихся стен и просветах между кирпичами тротуаров, он не доставал, и они выползали наружу понежиться на солнышке, щурясь и дурея от жары, неподвижные, словно чучела. Изредка в тишине вдруг возникало тягучее жужжание какого-нибудь насекомого, дрожало недолго в расслабляющем, усыпляющем воздухе и снова сходило на нет. В одном из глинобитных домиков сонно мурлыкала гитара. На крыше гостиницы ворковала стайка голубей, тихо и мелодично, нагоняя грусть; кошка, совершенно белая, с розовым носиком и тонкими розовыми губами, блаженно дремала на заборе, на самом солнцепеке. В углу площади три курицы купались в горячей пыли, упоенно квохча и хлопая крыльями.

И это было все. Воскресный покой царил в словно бы вымершим городке, невозмутимый, глубокий покой. Жар от раскаленной зноем штукатурки повергал в приятное оцепенение, наводил сладостную истому. Вокруг ни малейшего движения, ни единого внятного звука. Чуть слышное жужжание насекомого, то усиливающиеся, то замирающие звуки гитары, сладкопевная жалоба голубей, несмолкаемое мурлыканье белой кошки, довольное квохтанье кур – все это сливалось в слабый гул, похожий на стихающие звуки органа; неумолчный, одуряющий, он наводил на мысль о вечном покое, о беспечальной, тихой, мирной жизни, сотни лет назад сложившейся и теперь постепенно угасающей под бескрайним, бездонным, без единого облачка бледно-голубым небом и под палящими лучами негасимого солнца.

В испано-мексиканском ресторанчике Солотари, за столиком у двери сидели друг против друга Ванами и Пресли. Перед ними стояла бутылка белого вина, тарелка с маисовыми лепешками и глиняный горшок с бобами. Кроме них в ресторанчике никого не было. В этот день Энникстер по сельскому обычаю устраивал танцы в новом, только что отстроенном амбаре. По этому случаю на ранчо Кьен-Сабе был объявлен праздник, и все работы приостановлены. Пресли же и Ванами условились провести этот день вместе, пообедать у Солотари, а после совершить дальнюю прогулку. Обед они уже почти закончили и теперь сидели, откинувшись на стульях. Солотари подал им черный кофе, графинчик мескаля и, вернувшись в свой угол, задремал.

В течение всего обеда Пресли присматривался к своему другу, заметив в нем какую-то перемену. Он еще раз внимательно посмотрел на него.

На худом, осунувшемся лице Ванами сквозь оливковый загар проступала бледность. Длинные черные волосы, как у святых и евангелистов с картин прерафаэлитов, ниспадали по обе стороны лица. Пресли снова отметил его остренькую бородку, черную и шелковистую, начинавшуюся от впалых щек. Он вгляделся в лицо – лицо пророка, окрыленного какой-то идеей, пастуха иудейских легенд, обитателя пустыни, на которого снизошла благодать. Он был одет так же, как в прошлый раз, когда Пресли увидел его со стадом овец: в коричневый холщовый комбинезон с заправленными в ботинки штанами, серую фланелевую рубашку, расстегнутую на медной от загара груди, и подпоясан вместо пояса патронташем без патронов.

Но сейчас, когда Пресли всмотрелся пристальней, он с удивлением отметил в глубоко посаженных глазах какое-то новое выражение. Он припомнил, что все утро Ванами был как-то непривычно сдержан. Он то и дело впадал в задумчивость, был невнимателен, рассеян. Очевидно, случилось что-то важное.

Наконец, Ванами заговорил. Он откинулся на спинку стула, засунул большие пальцы за пояс, опустил голову, и, слушая его голос, монотонный, без всякого выражения, можно было подумать, что он разговаривает во сне.

В нескольких словах он рассказал Пресли о том, что произошло в первую ночь, проведенную им в монастырском саду, об Ответе,– наполовину реальном, наполовину плодом воображения,– который он в ту ночь получил.

– Никому, кроме тебя, не стал бы я рассказывать об этом,– сказал он,– но ты, я думаю, поймешь меня – во всяком случае, отнесешься с сочувствием, а мне так необходимо открыться кому-то. Сперва я сам себе не верил. Был уверен, что это самообман, но на следующую ночь все снова повторилось. Тут уж я испугался – или нет, не испугался, а был выбит из равновесия; да что там – потрясен до глубины души. Решил на этом остановиться и больше не искушать судьбу. Долгое время я близко не подходил к миссии, занимался своими делами, избегал даже думать об этом. Но соблазн был слишком велик. Однажды вечером я снова очутился там под тенью грушевых деревьев и стал кликать Анжелу, вызывать ее из мрака, из ночи. На этот раз ответ последовал быстро, ошибки тут быть не могло. Не берусь объяснить тебе, что это было и как он дошел до меня, потому что никаких звуков я не слышал и не видел ничего, кроме тьмы. Ночь была безлунная. Но где-то далеко, над ложбиной, мрак оказался потревоженным, и мое я, перенесенное моей волей из монастырского сада в ложбину, взывавшее к ней, искавшее ее, нашло уж не знаю что, но все-таки нашло – место отдохновения и поддержку. Три раза с тех пор я побывал в саду ночью. Третий раз – вчера.

Он замолк, глаза его горели от возбуждения. Пресли, наклонившись вперед к нему, сидел неподвижно, в напряженном ожидании.

– Ну и что же… вчера? – спросил он.

Ванами пошевельнулся, опустил глаза и с минуту барабанил пальцами по столу.

– Вчера ночью,– ответил он,– как бы тебе сказать… что-то изменилось. Ответ возник ближе.– Он сделал глубокий вздох.

– Ты уверен?

Ванами улыбнулся с выражением человека, не допускающего сомнений.

– Я не могу сказать, что на этот раз я получил Ответ скорее или легче. Но ошибиться я не мог. То, что прежде тревожило мрак, что возникало в безлюдной

ночи… приблизилось ко мне, приблизилось физически, на деле.

Голос Ванами снова упал. Его лицо – лицо молодого пророка, провидца, приобрело вдохновенное выражение. Он смотрел прямо перед собой невидящим взглядом.

– А что, если,– пробормотал он,– что, если я буду стоять под грушевыми деревьями по ночам и призывать ее снова и снова, и всякий раз Ответ будет все ближе и ближе, и я дождусь того, что однажды ночью, в счастливейшую из ночей он… она…

Внезапно напряжение ослабилось. Вскрикнув и как-то странно дернув рукой, Ванами очнулся.

– Господи! – воскликнул он.– Да что это? Как же я посмею? Что все это означает? Порой я прихожу в ужас, а порой переполняюсь нежностью и радостью, каких не испытывал с самой ее смерти. Все это недоступно пониманию! Как мне объяснить тебе то, что происходит, когда я взываю к ней в ночи, и во мраке возникает трепет – слабый, отдаленный, невидимый,– неосязаемое, едва уловимое движенье? Нечто недосягаемое зрению и слуху, познаваемое лишь каким-то шестым чувством. Послушай, вот на что это похоже: на ферме Кьен-Сабе мы всю прошлую неделю засевали зерном поля. Сейчас зерно лежит глубоко упрятанное, погребенное во мраке, в темных глубинах, под комьями земли. Можешь ты представить себе первое, изначальное шевеление, которое, должно быть, после сева возникает в пшеничном зерне, когда оно, слепое и глухое, откликнется из темных недр земли на зов солнца – самый первый позыв к переходу от покоя к движению еще задолго до того, как появятся малейшие признаки физических изменений, задолго до того, как микроскоп впервые сможет уловить хотя бы крошечный сдвиг,– когда натянется впервые рубашка зерна, в предчувствии жизни? Ну так вот, это столь же неуловимо.

Он снова замолчал, погруженный в свои мысли, а потом невнятно пробормотал:

– То, что ты сеешь, не оживет, если не умрет… а она, моя Анжела, умерла.

– А ты не ошибаешься? – сказал Пресли.– У тебя не было сомнений, что что-то действительно произошло? Воображение может иной раз сыграть с человеком

странную штуку, да и обстановка была соответствующая. Ведь, согласись, немыслимо, чтобы произошло нечто подобное! Да ты и сам говоришь, что ничего не видел, ничего не слышал.

– Я верю,– ответил Ванами,– в то, что существует на свете шестое чувство, или, вернее, целая система иных, не имеющих названия чувств, недоступных на

шему пониманию. Людям, долго живущим в одиночестве, близко к природе, знакомы такие ощущения. Быть может, это нечто такое, без чего не может существовать никакая жизнь, нечто роднящее нас с растениями и животными. То же, что заставляет птиц улетать на юг задолго до наступления холодов, побуждает и пшеничное зерно пробиваться наверх, навстречу солнцу. И это чувство никогда не обманывает. Зрение и слух могут обмануть, что же касается шестого чувства, то оно действует безошибочно, на него можно положиться полностью. Да, я ничего не слышу в монастырском саду. Ничего не вижу, ни с чем не прихожу в соприкосновение, и тем не менее у меня нет никаких сомнений.

Пресли спросил в некоторой нерешительности:

– А в сад ты снова пойдешь? Чтобы еще раз проверить?

– Не знаю.

– Странная история,– растерянно проговорил Пресли.

Ванами откинулся на спинку стула, и взгляд его снова стал отсутствующим.

– Странная история,– тихо повторил он.

Наступило долгое молчание. Ни один из двоих не нарушал его, даже не пошевельнулся. Здесь, в этом старинном, отживающем свой век городке, погруженном в полуденную дрему, опаленном зноем, покинутом, забытом, изнывающем под раскаленным солнцем, эти два странных человека: один – поэт от природы, другой – потому что сам себя вышколил, оба – не нашедшие на переломе столетья своего места в жизни, мечтатели, витающие где-то в прошлом, мятущиеся души, вслепую нащупывающие свой путь к познанию незнаемого, сидели над пустыми стаканами, безмолвные среди сгустившегося вокруг них безмолвия, слыша лишь воркованье голубей, да жужжанье пчел, в тишине столь глубокой, что до них временами отчетливо доносилось пыхтенье паровоза, маневрировавшего на станции в Боннвиле.

Безусловно, именно этот бьющий по нервам звук и вывел наконец Пресли из оцепенения. Друзья поднялись; тут же к столику подошел заспанный Солотари, они расплатились и вышли на жару и слепящий свет улиц. Вскоре они оставили городок позади и зашагали по дороге, ведущей на север мимо Дайкова хмельника. Их путь лежал к холмам в северо-восточной части Кьен-Сабе. Именно во время такой вот прогулки Пресли повстречал в прошлый раз Ванами с его отарой. Этот кружный путь Пресли очень любил, и ему хотелось, чтобы и Ванами он понравился.

Однако вскоре после того, как они покинули Гвадалахару, дорога привела их к участку, который недавно купил Дайк и где он теперь намеревался собирать небывалые урожаи хмеля. Поблизости виднелся и домик Дайка, очень уютный, белый, с зелеными ставнями и просторными верандами. Рядом с ним стояли два вместительных сарая,– правда, еще не совсем законченные, – предназначавшиеся для сушки и хранения хмеля. Все вокруг говорило о том, что бывший машинист успел немало потрудиться. Почва была заботливо возделана, повсюду в несметном количестве торчали высокие жерди, соединенные между собой путаницей проволок и шпагата. Пройдя чуть подальше, у поворота дороги, они повстречались с самим Дайком, который вез еще один фургон жердей. Он был без пиджака, в рубашке с закатанными по локоть рукавами, его здоровенные волосатые руки покраснели на солнце и лоснились от пота. Громким, раскатистым голосом он кликнул своего работника и помогавшего ему мальчика, связывавших жерди, и отдал им какие-то распоряжения. Увидев Пресли и Ванами, он радостно с ними поздоровался, назвав «ребятами», и потребовал, чтобы они садились в фургон и ехали к нему в гости выпить по кружке пива. Его мать только накануне вернулась из Мерисвиля, куда ездила, чтобы подыскать для его малявки пансион получше; она очень обрадуется гостям. Кроме того, пусть Ванами посмотрит, как выросла малявка с тех пор, как он видел ее в последний раз; да он, наверное, ее и не узнает; а пиво с самого утра стоит на льду. Пресли с Ванами не могли отказаться.

Они забрались в фургон, проехали, подпрыгивая на ухабах, сквозь целый лес голых, еще не обвитых хмелем жердей и остановились перед домом. Миссис Дайк, старушка с кротким лицом, в чепце и очень старомодном платье с кринолином, была занята вытиранием пыли в гостиной. Дайк представил гостей матери, и тут же появилось прямо со льда пиво.

– А где Сидни? – обратился к матери Дайк, глотнув пива и утирая роскошные усы,– позови ее. Мне хочется, чтобы мистер Ванами поглядел, как она выросла. Другой такой умной девочки, ребята, во всей округе Туларе не сыскать. Не заглядывая в книгу может прочитать «В снегах» без запинки, от начала до конца. Хотите верьте – хотите нет. Верно я говорю, мать?

Миссис Дайк кивнула в знак согласия, однако сообщила, что Сидни нет дома, так как она уехала в Гвадалахару. Еще накануне утром, в первый раз надевая ме туфельки, она обнаружила в них монетки и от радости чуть весь дом не перевернула вверх дном.

– И что же она надумала купить? Небось лакрицы, чтоб сварить себе лакричный сироп? – спросил он без улыбки.

– Да,– ответила миссис Дайк.– Я добилась от нее перед отъездом, что она собирается покупать, и oна сказала, что лакрицу.

Несмотря на протесты матери, которая говорила, что это дурацкая блажь и что Пресли и Ванами вряд ли могут интересовать дети, Дайк настоял, чтобы гости посмотрели тетрадки Сидни. Тетрадки эти – образец прилежания и опрятности – были заполнены прописными истинами и банальными изречениями филантропов и борзописцев, повторявшимися от страницы к странице с угнетающим однообразием. «Я тоже американская гражданка. С. Д.». «Куда дерево клонится, туди и ветка никнет». «Правду хоть в грязь втаптывай – она все равно восстанет». «Что до меня, так пусть лучше смерть, чем утрата свободы». И наконец, среди всех этих вялых, затасканных фраз затесались вдруг две странные записи: «Мой лозунг: пусть контролирует народ осуще ствление народных прав» и «Тихоокеанская и Юго-Западная железная дорога – враг штата».

– Вижу,– заметил Пресли,– тебе очень хочется, чтоб твоя дочка как можно скорей разобралась в «проклятых вопросах».

– Сколько раз я ему говорила, что глупо давать ребенку все это в тетрадку переписывать,– со снисходительным укором сказала миссис Дайк.– Ну что она может знать о народных правах?

– Да ладно тебе,– отвечал Дайк,– она все это вспомнит, когда подрастет, и учителя научат ее уму-разуму. Тогда она начнет помаленьку расспрашивать и разбираться в жизни. И ты, мать, ошибаешься,– продолжал он,– если думаешь, что она не знает, кто враги ее отца. Как по-вашему, ребята? Вот послушайте! Я ведь ей почти и не рассказывал про железную дорогу и про то, что меня оттуда вытурили, а вот третьего дня, когда я чинил изгородь возле железнодорожного полотна, Сидни играла тут же рядом. Притащила свою куклу и разные тряпочки и играла, будто за кучей жердей у нее дом. И вот проходит сквозной товарный поезд – сборный состав из разных концов штата Миссури и порожних вагонов из Нового Орлеана,– и когда он прошел, что бы, вы думали, сделала моя дочка? Она понятия не имела, что я за ней слежу. Так вот она бежит к изгороди и плюет вслед служебному вагону, потом просовывает сквозь изгородь голову и, верите ли, показывает поезду язык. Мать говорит, что она так делает всякий раз, как видит поезд, и никогда не перейдет через пути, не плюнув. Ну, что вы на это скажете?

– И каждый раз я делаю ей замечание,– серьезно промолвила миссис Дайк.– Откуда взялась у нее эта манера плеваться и языки показывать? И ничего смешного тут нет. Мне просто страшно делается, когда милая, кроткая девочка так злобствует. Но она говорит, что другие дети в школе ничуть не лучше. Господи,– вздохнула она.– Ну, почему все эти начальники в Управлении так жестоки и несправедливы? Господи, да если бы мне дали все сокровища мира, разве могла бы я быть счастлива, если б знала, что хоть один ребенок меня ненавидит и плюет мне вслед. И тут ведь не один ребенок, а все подряд, так Сидни говорит. А сколько взрослых ненавидят железную дорогу, мужчин и женщин, вся округа, весь штат – тысячи и тысячи людей! Неужели их начальство никогда об этом не задумывается? Неужели они такие бесчувственные, что не замечают ненависти, которая их окружает, не видят, что порядочные люди зубами скрежещут при одном упоминании о железной дороге? Зачем им нужно, чтобы их ненавидели? Нет,– продолжала она, и слезы выступили у нее на глазах,– нет, поверьте мне, мистер Пресли, владельцы железной дороги – злые, жестокие люди, и нет им никакого дела до страданий бедных; им только бы получать свои восемнадцать миллионов прибыли в год. Им все одно, любят их или ненавидят, это им неважно – главное, чтоб боялись. Но ведь это же грех, и Господь их когда-нибудь покарает.

Вскоре гости распрощались, и Дайк услужливо под-нез их в своем фургоне до самых ворот фермы Кьен-Сабе. По дороге Пресли вспомнил о том, что говорила миссис Дайк, и навел самого Дайка на разговор о ТиЮЗ железной дороге.

– Строго говоря,– ответил Дайк,– мне-то особенно обижаться не приходится. Полеводы – дело другое, ну а что касается хмеля, так им у нас мало кто интересуется. Это такая мелочь, что правлению дороги даже нет смысла повышать на него тариф. Вот фермеров крепко поприжали. А на хмель тариф справедливый. Против этого не возразишь. Недавно я даже в Боннвиль съездил, чтоб проверить: два цента за фунт – цена божеская, всякому по карману. Да,– заключил он.– Теперь, надо думать, я хорошо подзаработаю. И то, что меня с дороги поперли, скорей всего вышло к лучшему. Как нел1.:ш кстати. В самый подходящий момент. У меня было коо-что отложено про черный день, и тут как раз подвернулась возможность заняться хмелем с гарантией, можно сказать, что цена на него в течение года вырастет в чети ре, а то и в пять раз. Мне, так сказать, представился хороший случай, и хотя в намерения правления дороги вряд ли это входило, они оказали мне большую услугу, вытурив меня. Так что теперь моя красавица пойдет с осени учиться в пансион.

Минут через пятнадцать Пресли и Ванами расстались с бывшим машинистом и быстро зашагали по дороге, которая привела их на ранчо Кьен-Сабе и прямо к дому Энникстера. Вокруг дома царила непривычная суета. Заинтересовавшись, они некоторое время стояли, наблюдая с улыбкой за происходящим.

Громадный амбар был наконец достроен. Свежевыбеленные стены сверкали на солнце так, что было больно глазам, но внутри к покраске еще не приступали, и из приоткрытых раздвижных ворот тянуло приятным запахом свежего дерева и стружки. Вокруг амбара сновали люди – рабочие Энникстера. Несколько человек, стоя на верхних ступеньках лестницы, тянули от дерева к дереву, а также по всему фасаду гирлянды японских фонариков. В самом амбаре миссис Три, ее дочь Хилма и еще какая-то женщина нарезали на ленты одну штуку батиста за другой, а несколько рабочих под их руководством драпировали этими красными, белыми и синими лентами потолок и стены; в воздухе стоял перестук молотков. Подъехал фургон, доверху нагруженный хвойными деревцами и огромными связками пальмовых листьев; все это тотчас разобрали и пустили в дополнение к батистовым лентам на украшение внутренних стен амбара. Два деревца покрупнее поставили по обе стороны амбарных ворот, согнув их верхушки так, чтобы они образовали арку. Под аркой предполагалось повесить огромный картонный щит, на котором золотыми буквами будет написано: «Добро пожаловать!» Посреди амбара были навалены горы стульев, взятых напрокат в Боннвиле, а в дальнем конце его два плотника сооружали импровизированные подмостки для оркестра.

Все были оживлены и веселы, все в приподнятом настроении. Разговоры то и дело перебивались смехом. Представители сильного пола и вовсе разошлись. В углах затевалась шумная возня, иногда кто-нибудь начинал нашептывать соседу скабрезности – правда, завуалированные, правда, прикрываясь рукой, однако свободно достигавшие женских ушек и сопровождавшиеся веселым гоготом и топотанием. Отношения между мужчинами и женщинами становились все более мольными; представительницам слабого пола приходилось локтями отпихивать пристававших к ним молодых людий. Из уст в уста передавались новости: «Слыхали? Адела Вакка, жена управляющего участком, потеряла подвязку, а десятникова дочка целовалась с кем-то, запершись в сыроварне».

Время от времени появлялся Энникстер с непокрытой головой, с встрепанными рыжими вихрами. Он бегал от амбара к дому и обратно, таща на себе то ящик иина, то корзину лимонов и ананасов, то большую оплетенную бутыль. Помимо общего руководства он взялся сам приготовить крюшон – что-нибудь эдакое, чтобы разом каждого с ног валило.

Сбруйную Энникстер резервировал для себя и ближайших друзей. Он велел принести сюда из дому длинный стол, на котором расставил ящики с сигарами, бутылки виски и пива и большие фарфоровые чаши для крюшона. И не будет в том его вины, решил он, если половина гостей не будет к концу вечера пьяным-пьяяна, так, чтобы дым стоял коромыслом,– бал его прогремит на всю округу, так что через много лет люди будут о нем вспоминать. В этих целях он решил выбросить до завтра из головы всякую мысль о делах. Вообще-то дела шли неплохо. Остерман привез из Лос-Анджелеса хорошие вести о переговорах с Дисброу и Даррелом. Состоялось еще одно заседание комитета, на котором присутствовал Хэррен Деррик. Хоть он и не принимал

участия в обсуждении, но Энникстер был доволен: Губернатор разрешил Хэррену войти в комитет, если он того хочет, и Хэррен обязался взять на себя шестую часть расходов по проведению кампании при условии, что расходы эти не превысят определенной суммы.

Подойдя к дверям с намерением обрушить поток pyгательств на голову совсем сбившегося с ног повара-китайца, который резал лимоны на кухне, Энникстер увидел Пресли и Ванами.

– Здорово, Прес! – обрадовался он.– Иди сюда, посмотри, как мы тут все устроили! – Он указал головой на амбар.– Готовимся к встрече гостей,– продолжал он, когда приятели подошли ближе.– Но как мы управимся к восьми часам, ума не приложу. Представьте себе, у этого негодяя Карахера не хватило лимонов! В самую последнюю минуту выяснилось, хотя я еще месяц назад предупредил его, что мне потребуется три ящика. На резвой лошади можно было бы обернуться, так нет, кому-то понадобилось увести чалую из загона в самый неподходящий момент. Видно, украли! И вместе с седлом, за которое я шестьдесят долларов отдал. Да я этого мерзавца под суд отдам, чего бы это мне ни стоило! Японских фонариков половины против заказанного не додали, а свечей и к этим не хватает! Глаза б мои не смотрели! Все самому приходится делать; никто пальцем о палец не ударит, если над ними с палкой не стоишь. Мне все это осточертело! Да еще шляпу где-то потерял. И надо же мне было затевать эти дурацкие танцы! К тому же назвал несметное количество бабья. Не иначе как бес попутал.

Потом, забыв, что сам подозвал к себе молодых людей, он прибавил:

– Ну, я побежал. Вы уж извините меня. Дел у меня невпроворот.

Он послал повару последнее ругательство и снова скрылся в амбаре. Пресли с Ванами пошли своей дорогой, а Энникстер, пересекая амбар, чуть не сшиб Хилму, которая вышла с ящиком свечей в руках из той его части, которая предназначалась под конюшню.

Пробормотав что-то в качестве извинения, Энникстер вернулся в сбруйную, затворил за собой дверь и, забыв об ответственности момента, закурил сигару и плюхнулся на стул, сунув руки в карманы и закинув ноги на стол, попыхивая сигарой и глядя в задумчивости сквозь сизый дым.

Он вынужден был признаться самому себе, что никак не может выкинуть из головы мысли о Хилме Три. В конце концов она завладела-таки его мыслями. То, чего он больше всего боялся, случилось. И не будет ему больше покоя, потому что он только о ней одной и думает. Ложится спать с мыслями о ней и с мыслями же о ней встает. Двадцать четыре часа в сутки они одолевают его. Мешают работать, нарушают порядок дня. Ведь стыдно же сказать, как глупо он транжирит своо время. Подумать только, что не далее как вчера он стоял у витрины музыкального магазина в Боннвиле и вполне серьезно раздумывал, не купить ли Хилме в подарок музыкальный ящик. Даже сейчас при мысли об этом он покраснел от стыда; и все это после того, как она ясно сказала ему, что он ей неприятен. А ему все мало – продолжает бегать за ней. Это он-то, Энникстер!

Грохнув по столу каблуком, он в сердцах выругался. Сколько раз давал он себе слово выбросить ее из головы! Раньше это ему удавалось, но теперь с каждым днем становилось все труднее и труднее. Стоит только ему опустить веки, и перед глазами появлялась она; он видел ее озаренной солнцем, так что ее шелковистая белая кожа становилась золотисто-розовой и волосы вспыхивали золотом; округлая, крепкая шея, покато спускаясь к плечам, казалось, излучала свет; глаза, большие, карие, наивные, с расширяющимися при малейшем волнении зрачками, ослепительно сверкали в солнечном свете.

Энникстер был в полном смятении. Если не считать робкой девицы из Сакраменто, работавшей в мастерской, где чистили перчатки, он никогда не знал близко ни одной женщины. Его мир был груб, суров, населен одними мужчинами, с которыми приходилось браниться, воевать, порой даже пускать в ход кулаки. К женщинам он относился с бессознательным недоверием великовозрастного школьника. Но вот наконец в его жизнь вторглась молодая женщина. Он был повергнут в смущение, раздражен сверх всякой меры, рассержен, измучен, околдован и сбит с толку. Он относился к ней с подозрением и в то же время страстно ее желал, не представляя, Как к ней подойти. Ненавистная ему как представительница женского пола, она тем не менее привлекала его как личность; не умея разобраться в этом двойственном чувстве, он порой начинал ненавидеть Хилму, а сам был постоянно взвинчен, обозлен и раздосадован до крайности.

Наконец он отшвырнул сигару и снова занялся насущными делами. День клонился к вечеру под аккомпанемент докучной, шумной суеты. Каким-то непонятным образом амбар был приведен в порядок и готов к приему гостей. Последняя штука батиста изрезана и развешана на стропилах, последняя хвойная ветка прибита к стене, повешен последний фонарик, последний гвоздь вбит в эстраду для музыкантов. Солнце зашлo. Все засуетились, забегали, спеша поужинать и переодеться. Уже совсем смеркалось, когда Энникстер последним вышел из амбара. Под мышкой у него торчала пила, а в руке он нес сумку с инструментами. Он был в рубашке, пиджак висел перекинутый через плечо, иа заднего кармана брюк торчал молоток. Настроение у не го было прескверное. За день он совершенно вымотался. Шляпу отыскать ему так и не удалось.

– А тут еще кобыла с седлом, за которое шестьдесят долларов плачено, исчезла из загона,– бурчал он. – Хорошенькие дела, нечего сказать!

Дома миссис Три подала ему холодный ужин с черносливом на десерт. Поужинав, он принял ванну и оделся. В последнюю минуту решил надеть костюм, в котором обычно выезжал в город,– черную пару, сшитую по последнему слову моды боннвильским портным. Не шляпа-то пропала! У него были и другие шляпы, не поскольку пропала эта, а не другая, он думал о ней все время, пока одевался, и в конце концов решил еще раа хорошенько поискать ее в амбаре.

Минут пятнадцать шарил он по всем углам конюшни переходя от стойла к стойлу, перевернул все в сбруйной и в фуражной клети, но тщетно. Наконец, выйдя на сере дину амбара и окончательно отчаявшись, он оглядело вокруг – все ли в порядке.

Гирлянды японских фонариков, развешанные по всей конюшне, еще не были зажжены, но с полдюжинь висевших на стенах ламп с огромными жестяным! рефлекторами горели слабым огнем. Тусклый, притушенный свет заполнял огромный пустой амбар, где гуляло эхо, оставляя в потемках дальние углы и пространство под крышей. Амбар выходил фасадом на запа; и сквозь широкую щель в воротах в помещение просачивалась последняя полоса света – остаток вечерней зари, неожиданный здесь и совершенно не сочетающийся с неярким свечением керосиновых ламп.

Оглядевшись по сторонам, Энникстер заметил в дальнем углу какую-то тень, которая выступила было из мрака, на миг задержалась в полосе света и тут же, при виде его, снова скрылась в потемках. До него донесся звук торопливых шагов.

Вспомнив о пропавшей кобыле, Энникстер громко окликнул:

– Кто там?

Ответа не было. Он выхватил из кармана револьвер.

– Кто там? Отвечай, а то стрелять буду.

– Нет, нет, нет, не стреляйте! – крикнули в ответ.– Пожалуйста, осторожно! Это я – Хилма Три!

В растерянности Энникстер сунул револьвер в карман. Он шагнул вперед и столкнулся в воротах лицом к лицу с Хилмой.

– Господи! – пробормотал он.– И напугали же вы меня! А что, если б я и впрямь выстрелил?

Хилма стояла перед ним сконфуженная и растерянная. На ней было платье из белого органди, очень строгое, без цветов или каких-либо украшений. В таком скромном наряде она казалась еще выше ростом, так что глаза ее приходились вровень с глазами Энникстера. Это несоответствие размеров Хилмы с ее сущностью таило в себе особое очарование – очаровательная девица, почти ребенок, рост же в пору мужчине.

Наступило неловкое молчание, а потом Хилма залепетала:

– Я… я вернулась поискать свою шляпу. Я подумала, что оставила ее здесь.

– А я ищу свою! – воскликнул Энникстер.– Надо же, какое совпадение.

Оба рассмеялись от души, как маленькие. Натянутость немного рассеялась, и Энникстер с неожиданной прямолинейностью взглянул Хилме в глаза и спросил:

– Ну как, мисс Хилма, ненавидите меня по-прежнему?

– Нет, что вы,– ответила она,– я никогда не говорила, что ненавижу вас.

– Ну тогда, что я вам неприятен. Говорили ведь?

– Мне… мне неприятно было то, что вы хотели сделать. Это меня обидело и рассердило. Я не должна была с вами так разговаривать, но вы были сами виноваты.

– Вы хотите сказать, не надобно было говорить, что я вам неприятен? – спросил он.– А почему нет?

– Да потому… потому что мне никто не неприятен,– сказала Хилма.

– Стало быть, я могу думать, что это и ко мне относится? Так или нет?

– Мне никто не неприятен,– повторила Хилма.

– Да, но я-то добивался большего,– смущенно сказал Энникстер.– Мне хотелось бы, чтобы вы вернули мне свое доброе расположение, помните, я просил вас об этом. И сейчас прошу. Мне хочется, чтоб вы хорошо относились ко мне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю