355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрэнк Норрис » Спрут » Текст книги (страница 36)
Спрут
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:46

Текст книги "Спрут"


Автор книги: Фрэнк Норрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

Они еще немного поговорили, и Пресли встал.

– Я просто не в состоянии заставить себя снова пойти к миссис Деррик,– сказал он.– Да и ей это радости не принесет. Пожалуйста, скажите ей это. Я думаю, она поймет.

– Хорошо,– сказала Хилма.– Хорошо, я передам.

Они молчали. Больше, казалось, говорить было не о чем. Пресли протянул руку.

– До свиданья! – сказала она, протягивая ему свою.

Он поднес ее руку к губам.

– До свиданья! – сказал он.– До свиданья! И да хранит вас Господь!

Потом повернулся и поспешно вышел из комнаты.

Но когда он украдкой покидал дом, рассчитывая незамеченным пройти к месту, где оставил на привязи свою лошадь, то вдруг наткнулся на сидевших на веранде миссис Дайк и Сидни. Он совсем забыл, что после сражения у оросительного канала их приютили на ранчо Лос-Муэртос.

– Ну, а как вы, миссис Дайк,– спросил он, пожимая ей руку,– куда думаете податься, раз уж тут все прахом пошло?

– В город,– ответила она,– в Сан-Франциско. У меня там сестра живет, она возьмет к себе Сидни.

– А вы-то как, миссис Дайк? Что вы сами собираетесь делать?

Она ответила ему тихим, безжизненным голосом:

– Я скоро умру, мистер Пресли. Зачем мне дальше жить? Сын мой в тюрьме пожизненно. И для меня все кончено. Устала я, сил у меня больше никаких нет.

– Ну зачем так говорить, миссис Дайк,– возразил Пресли.– Бросьте! Вы должны жить еще долго-долго, до тех пор, пока не выдадите Сидни замуж.

Он хотел ее подбодрить. Но сам знал и понимал, что слова его звучат фальшиво. На лице матери бывшего машиниста уже лежала печать смерти. Пресли чувствовал, что она говорит правду и что он видит ее в последний раз. Обняв за плечи маленькую Сидни, он подумал о том, что и эту семью ждет в скором времени гибель, о том, что жизнь еще одной маленькой девочки будет, подобно жизни Хильды Хувен, с первых же шагов невероятно затруднена и осложнена, поскольку на обеих будет безвинно лежать пятно позора. Хильда Хувен и Сидни Дайк – что ждет их в будущем? Одна – сестра падшей женщины; другая – дочь каторжанина. И тут он вспомнил еще одну девочку – пятнадцатилетнюю Онорию Джерард, наследницу миллионов, избалованную, окруженную любовью, превозносимую до небес, чья единственная забота состояла в том, чтобы не ошибиться в выборе предлагаемых ей судьбой удовольствий.

– До свиданья! – сказал он, протягивая руку.

– До свиданья!

– Прощай, Сидни!

Пресли поцеловал девочку, на миг задержал руку миссис Дайк в своей; потом вскинул на плечи дорожный мешок, сошел с веранды и, вскочив на лошадь, поехал прочь из Лос-Муэртоса, чтоб больше уже никогда сюда не возвращаться.Скоро он был уже на шоссе. Вдали, по левую сторону от него, виднелось несколько строений, принадлежащих раньше Бродерсону. Теперь они перестраивались, чтобы отвечать требованиям современного сельского хозяйства. Какой-то человек вышел из калитки – без сомнения, это был новый владелец. Пресли свернул в сторону и поехал дальше на север, мимо водонапорной башни и знакомой шеренги тополей.

Вот и трактир Карахера. Здесь все было по-прежнему. Трактир – непременная принадлежность любого режима – легко выдержал шторм; как и прежде, под навесом стояли запыленные пролетки и дрожки, и, проезжая мимо, Пресли услышал громкий голос Карахера, как всегда, проповедовавшего войну на уничтожение.

Боннвиль Пресли объехал стороной. У него не было никаких воспоминаний, связанных с этим городом. Свернув с шоссе, он пересек северо-западную окраину Лос-Муэртос и железнодорожное полотно и поехал по Верхней дороге; скоро он добрался до Эстакады, а потом и до усадьбы Энникстера, где царили тишина, безлюдье, мерзость запустения.

Все вокруг пребывало в оцепенении. Ни звука, ни шороха. Заржавевший ветряк на скелетоподобной башне артезианского колодца недвижим; огромный амбар пуст; окна в усадебном доме, кухне и сыроварне заколочены досками. Возле сломанных ворот на дереве прибита доска, крашенная белой краской; на ней трафаретными буквами было выведено:

ВНИМАНИЕ!

Проход закрыт. Лица, оказавшиеся в пределах этого владения, ответят по всей строгости закона.

Управление ТиЮЗжд.

До холмов, где брал начало Бродерсонов ручей, Пресли добрался, как и рассчитывал, уже под вечер. Лошадь с трудом одолела подъем на самый высокий холм и, достигнув вершины, он обернулся и долго смотрел в последний раз на раскинувшуюся внизу долину Сан-Хоакин. В воображении его, уходя далеко ля горизонт, одна за другой возникали все фермы этой долины. Перед мысленным взором расстилались безбрежные дали, опаленные зноем, трепетные, светящиеся под огненным солнечным оком. Сейчас, после уборки урожая, разродившаяся от бремени земля-матушка, получив после всех усилий и мук передышку, спала крепким, мирным сном – милостивая, бессмертная, могучая, всем народам кормилица.

И, глядя на все это, Пресли вдруг отчетливо понял истинный смысл и важность воспроизводства плодов земных. На какое-то мгновение он приблизился к пониманию смысла жизни. Люди ничтожны, они – крошечные существа, поденки, которые живут один лишь день и не оставляют по себе никакой памяти. Ванами сказал однажды, что смерти нет, но Пресли на миг почувствовал, что продвинулся в своем понимании еще дальше, словно вдруг приобщился к великой тайне бытия: люди – ничто, смерть – ничто, жизнь – ничто; существует лишь СИЛА – та СИЛА, которая дает жизнь людям и вытесняет их из нее, чтобы освободить место для следующих поколений. СИЛА, которая заставляет пшеницу расти и спеть, чтобы, собрав зерно и ссыпав его в закрома, люди могли освободить место для следующего урожая.

В этом и заключается тайна мироздания, великое чудо воспроизведения; и постоянная плавная смена времен года, и соразмеренный с этим ритм движения небесных тел – все это часть нескончаемой симфонии воспроизведения, подчиненной четким колебаниям гигантского маятника, который приводит в действие не знающий преград механизм – изначальная Сила, ниспосланная людям самим Господом, бессмертная, спокойная, несокрушимая.

Он стоял, глядя сверху на широкую долину, и вдруг увидел вдалеке человека, который шел в направлении Сан-Хуанской миссии. Оттуда, где находился Пресли, человек казался крохотным, но в походке его определенно было что-то знакомое; кроме того, Пресли показалось, что он идет с непокрытой головой. Пресли пришпорил лошадь. Вне всякого сомнения это был Ванами, и вскоре Пресли, спускаясь вниз путаными тропами, которые протоптали к Бродерсонову ручью коровы, нагнал своего приятеля.

И сразу же Пресли заметил в Ванами резкую перемену. Лицо егс по-прежнему было аскетично, лицо провидца, лицо библейского пророка из пастухов, но тень великой печали, давно уже не сходившая с него, исчезла; горе, казавшееся ему безысходным, ушло, вернее, потонуло в ликовании, которое, подобно солнцу на заре, излучали его глубоко посаженные глаза и все его смуглое лицо со впалыми щеками. Они разговаривали, пока не село солнце, но на вопрос Пресли, в чем причина такой перемены, Ванами ответа не дал. Только раз за все время беседы позволил он себе коснуться этой темы.

– Смерть и печаль мало что значат,– сказал он.– Они преходящи. Жизнь должна стоять выше смерти, радость – выше печали. Иными словами, ни смерти, ни печали в природе нет. Это всего лишь отрицательные категории. Жизнь – категория положительная. Смерть это отсутствие жизни, как ночь – отсутствие дня; а раз это так, то нет такого понятия как смерть. Есть только жизнь и приостановление жизни, которое мы по глупости называем смертью. «Приостановление», говорю я, а не прекращение. Я не хочу сказать, что жизнь возвращается. Она никогда не покидает нас. Она просто существует. В иные периоды она прячется в потемках, но разве ж это смерть, исчезновение, полное уничтожение? По-моему, благодарение Богу, это не так. Разве пшеничное зерно, спрятанное на определенный срок во мраке, мертво? Зерно, которое нам кажется мертвым, снова возрождается. Но как? На месте одного зерна появляется двадцать. Так и всякая жизнь. Смертно лишь то, что лишнее в жизни: печаль, всякая неправда, всякое зло. Добро, Пресли, никогда не умирает. А вот зло умирает; жестокость, угнетение, себялюбие, алчность – все это смертно. Но благородство, любовь, жертвенность, щедрость, искренность, как бы мизерны ни были, как бы трудно ни было их распознать, слава Богу, бессмертны и будут жить вечно. Ты подавлен, повергнут в уныние тем, чему свидетелем оказался в этой долине, тебя гнетут мысли о безнадежности борьбы, о безысходности отчаяния. Но конец еще не наступил. Что остается, когда все кончено, когда мертвые похоронены и сердца разбиты? Взгляни на это с вершины человеческой мысли. «Наибольшее благо для наибольшего числа людей». Что остается? Люди гибнут, развращаются, сердца рвутся на части, но ведь что-то остается незыблемым, неприкосновенным, неоскверненным. Пытайся отыскать это – не только в данном случае, но при любом крутом повороте истории,– пытайся и, если твой кругозор достаточно широк, ты убедишься, что, в конечном счете, побеждает всегда добро, а не зло.

Наступило длительное молчание. Пресли, поглощенный новыми мыслями, не нарушал его, и тогда снова заговорил Ванами.

– Я думал, что Анжела умерла,– сказал он.– Я тосковал на ее могиле, оплакивал ее смерть, не мог смириться с тем, что она тленна. Но она вернулась ко мне, еще более прекрасной, чем когда-либо прежде. Не спрашивай меня ни о чем. Облечь в слова эту историю, эту чудесную сказку было бы, на мой взгляд, кощунством. Довольствуйся этим. Анжела вернулась ко мне, и я счастлив.

Он встал; на прощание они крепко пожали друг другу руки.

– Мы, вероятно, никогда уже больше не встретимся,– сказал Ванами,– и, поскольку слова, которые я тебе сейчас скажу, последние, что ты услышишь от

меня, постарайся запомнить их, потому что я знаю, что говорю истину. Зло недолговечно. Никогда не суди обо всем цикле жизни по одному ее сектору. В целом жизнь неплохая штука.

Он повернулся и быстро зашагал прочь. Пресли остался один; задумавшись и понурив голову, проезжал он знакомыми полями уже поспевшей, но еще не сжатой пшеницы, стараясь не глядеть по сторонам.

Ванами же, напротив, всю ночь бродил по окрестностям, заходил во двор, где сгрудилось несколько покинутых строений, составлявших усадьбу Энникстера, продирался сквозь не убранную шуршащую пшеницу на полях Кьен-Сабе, блуждал по склонам холмов в северной части ранчо, брел бережком то одной извилистой речонки, то другой. Так миновала ночь.

И вот наконец рассвело, и утро пробудилось во всей своей красе. Разгоравшаяся заря сияла и искрилась радостью, воздушные, чистые облака нежно розовели, а потом разгорелись вдруг ярким пламенем, когда солнце выкатилось из-за горизонта и посмотрело сверху вниз на землю, словно око самого Бога Саваофа. В эту минуту Ванами стоял по грудь в пшенице в отдаленном уголке ранчо Кьен-Сабе. Он повернулся лицом на восток, навстречу прекрасному светозарному дню, и его безмолвный призыв полетел над полями золотистой пшеницы в царство цветов.

Отклик не заставил себя ждать. Он летел навстречу Ванами. В цветочном хозяйстве уже давно завяли и осыпались все цветы,– опаленные летним солнцем, засохшие, они оставили после себя горсти семян, которые лягут на будущее лето в почву и снова расцветут роскошными цветами. Цветочное хозяйство сейчас не поражало яркостью красок. Розы, лилии, гвоздики, гиацинты, маки, фиалки, резеда – всего этого как ни бывало. Маленькая долина вовсе поблекла. Там, где ранним летом все благоухало, не осталось никаких запахов. Под слепящим солнечным светом земля у подножия холма выглядела голой, бурой, некрасивой. Таинственное очарование этого места исчезло, а с ним исчезло и Видение. Потому что то, что приближалось сейчас к Ванами, отнюдь не было игрой его воображения, его мечтаний, его грез. Это была Явь, это была Анжела, во плоти, живая, здоровая, осязаемая, покинувшая наконец пределы цветочного царства. Сказка улетучилась, но то, что он видел перед собой, было лучше всякой сказки. Не видение, не греза, а она сама. Кончилась ночь, но взошло солнце; увяли цветы, но на смену им пришла пшеница, могучая, жизнестойкая, великолепная.

Стоя в колышущейся пшенице, Ванами ждал ее. Он видел, как она приближается. Она была одета совсем просто: без затейливого венка из тубероз на голове, в простеньком платьице вместо диковинного красного, затканного золотом одеяния. Вместо рожденного больным воображением ночного видения, загадочного и неуловимого, перед ним была обыкновенная деревенская девушка, спешащая на встречу с возлюбленным. Ночное видение было прекрасно, но с ней ни в какое сравнение не шло. Действительность оказалась лучше мечты. Истинная любовь и верность лучше сказки, нашептанной цветами, созданной игрой лунного света. Она была уже совсем близко. Прямо перед собой видел он ее, озаренную солнцем; видел две тяжелые косы, свисавшие по обе стороны лица, видел ее пленительные полные губы; уже была заметна ее очаровательная манера как-то по-особенному поводить головой. Только на этот раз она не спала. Чудесные фиалковые глаза мод тяюе-лыми веками, по-восточному раскосые, были широко раскрыты и устремлены на него.

Из мира грез и лунного света, мерцания звезд и нежного свечения лилий, из недвижного благоуханного воздуха она наконец пришла к нему. Лунный свет, цветы и грезы мигом исчезли – посреди пшеничного поля стояла, купаясь в солнечных лучах, настоящая живая Анжела!

Он бросился ей навстречу, а она протянула к нему руки. Он крепко прижал ее к груди, и она, подняв на него глаза, поцеловала его в губы.

– Я люблю тебя, люблю! – прошептала она.

Сойдя с поезда в Порт-Коста, Берман тотчас спросил, как пройти в док, где стояла под погрузкой шхуна «Свангильда». Он еще не видел своего элеватора, хотя прошло уже какое-то время с тех пор, как он купил его и даже значительно расширил емкость бункера. Наблюдение за работой он поручил агенту, так как сам был занят более насущными делами. И вот сейчас ему предстояло увидеть собственными глазами доказательство своего успеха.

Перейдя через железнодорожные пути, Берман вышел к пакгаузам, выстроившимся вдоль доков, все они были помечены огромными римскими цифрами и доверху завалены мешками с зерном.

Вид этих мешков навел его на мысль, что он чуть ли не единственный из хлебопромышленников грузит свою пшеницу навалом. Остальные предпочитали отправлять зерно в мешках. Стоимость мешков доходила иной раз до четырех центов за штуку, и, чтобы избежать этой траты, Берман решил построить собственный элеватор. Только небольшая часть его пшеницы – с третьего сектора – была собрана в мешки, остальной урожай ранчо Лос-Муэртос был ссыпан в этот огромный элеватор.

В Порт-Коста Бермана привело отчасти желание посмотреть, как работает его система погрузки зерна – с элеватора непосредственно в трюм шхуны. Но еще сильнее было любопытство – чтобы не сказать сантименты. Так долго добивался он победы, так страстно мечтал о ней, что теперь, когда желанный день наступил, Берман хотел досыта насладиться своим торжеством; все, что касалось его зерна, представляло для него живейший интерес. Он видел, как это зерно убирали, видел, как его везли на станцию железной дороги, а теперь посмотрит, как его будут ссыпать в трюм, и даже проследит, как судно покинет порт.

Он прошел между пакгаузами к докам, расположенным на берегу залива. Великое множество кораблей стояло у причалов, но большей части это были шхуны, плававшие вокруг мыса Горн, огромные океанские грузовые суда «дикого» плавания, которые своими форштевнями избороздили все мировые океаны от Рангуна до Рио-де-Жанейро, от Мельбурна до Христиании. Некоторые уже стояли на рейде в ожидании прилива, загруженные пшеницей до предела, готовые к отплытию. Большая же часть швартовалась у доков, и подъемные краны и лебедки загружали в их трюмы десятки тысяч мешков с зерном. Тут наблюдалось необыкновенное оживление: стрелы кранов, скрипя и гремя цепями, переносили по воздуху грузы с места на место; обливаясь потом, работали грузчики и надсмотрщики; надрывали глотки боцманы и начальники доков; громыхали по набережной ломовики, плескалась вода у свай; матросы, красившие борта огромного парохода, время от времени затягивали какую-то свою матросскую песню; соленый морской ветер играл в снастях, отчего они пели подобно Эоловой арфе. Всюду стоял шум работы, всюду ощущалась близость моря.

Берман скоро отыскал свой элеватор. Это было самое большое из всех портовых сооружений, и на его красной крыше огромными белыми буквами было выведено имя владельца. Туда и направил он свои стопы, пробираясь между грудами мешков с зерном, мимо скопившихся ломовиков, упаковочных клетей и ящиков с товарами, среди которых попадались иногда сложенные пирамидой ящики лососины. У пристани почти под самым элеватором был пришвартован огромный корабль с высокими мачтами и внушительным такелажем. Подойдя ближе, Берман прочитал на корме выведенное выпуклыми золотыми буквами слова: «Свангильда – Ливерпуль» .

Он поднялся по крутому трапу на борт, нашел на юте помощника капитана и назвал себя.

– Ну, как тут у вас идут дела? – спросил он.

– Весьма недурно, сэр,– ответил помощник капитана, который оказался англичанином.– Денька через два все у нас будет готово. Такой способ – большая экономия времени, кроме того трое справляются там, где потребовались бы семеро.

– Мне хотелось бы обойти судно и все осмотреть,– сказал Берман.

– Сделайте милость,– ответил помощник капитана любезно.

Берман прошел к люку, который вел в обширный трюм. Широкий металлический желоб соединял люк с элеватором, и по нему несся стремительный поток пшеницы.

Зерно сыпалось из гигантского бункера в элеваторе, уносилось вниз по желобу и с непрекращающимся, равномерным, неотвязным грохотом обрушивалось в темное, вместительное нутро корабля. Вокруг не было ни души. Никто, казалось, не управлял этим бесконечным потоком. Казалось, что зерно льется, движимое какой-то внутренней силой – силой титанической, неукротимой, беспокойной, нетерпеливой, рвущейся поскорее в море.

Берман стоял и смотрел, оглушенный громыханием зерна, низвергающегося по металлическому желобу. Он попробовал было сунуть кисть в стремительный поток, но зерна больно скребанули по коже, и течение, похожее на подводное, настойчиво попыталось увлечь его руку за собой. Он осторожно заглянул в трюм – в нос ударил кисловатый запах – сильный терпкий запах необрушенного зерна. Внизу было темно. Он ничего не мог разглядеть, к тому же над крышкой люка носились тучи мельчайшей пыли, слепившей глаза, вызывавшей спазм в горле, забивавшей нос.

Когда глаза немного привыкли к темноте, он начал различать в недрах трюма сероватую массу пшеницы, по своей структуре почти жидкую, растекшуюся на огромное пространство; масса шевелилась, перемещалась, разбегалась мелкими накатными волнами от того места, где в нее вливался поток зерна. Пока он стоял и смотрел, поток этот внезапно возрос в силе. Берман обернулся и поднял глаза на элеватор, чтобы посмотреть в чем там дело, но зацепился ногой за бухту каната и полетел головой вниз прямо в трюм.

Упав с достаточно большой высоты, Берман плюхнулся на зерно, будто тюк мокрого белья. В первый момент у него помутилось в голове и перехватило дыхание, он не мог ни двинуться, ни крикнуть. Однако постепенно мысли прояснились, и дышать стало легче. Берман огляделся по сторонам, посмотрел наверх. Дневной свет, падавший в открытый люк, заволакивало облако мякинной пыли, поднимавшейся от потока зерна, так что на небольшом расстоянии от люка даже этот слабый свет становился сумеречным, дальние же углы трюма тонули в непроглядной тьме. Он поднялся на ноги, но тотчас провалился по колено в сыпучую массу.

– Черт возьми! – пробормотал он.– Кажется, влип!

Под желобом текущая вниз пшеница образовывала конический холмик, с которого непрестанно сползало толстым слоем зерно и без задержки растекалось во все стороны. Не успел Берман произнести свою фразу, как нахлынувшая зерновая волна поднялась ему выше колен. Он быстро отступил. Останься он рядом с желобом, его сразу засыпало бы по пояс.

Вне всякого сомнения, из трюма должен был быть еще один выход, какой-нибудь трап, но которому можно выбраться на палубу. С трудом переставляя в пшенице ноги, Берман выставил вперед руки и побрел в потемках. Дышать становилось все труднее; в рот и в нос попадало больше пыли, чем воздуха. Порой он совсем не мог продохнуть и только давился, судорожно ловя воздух широко разинутым ртом. Найти выход он так и не смог, нигде не было ни трапа, ни лестницы. Продвигаясь в темноте, он все время больно ушибался о металлические бока корабля, то лбом, то костяшками пальцев. Наконец убедившись, что никакого скрытого выхода ему не найти, он с трудом потащился к исходной точке, к люку. Уровень пшеницы под люком тем временем заметно поднялся.

– Сволочь! – выругался Берман.– Что же делать? Эй, кто там есть на палубе! – заорал он.– Помогите!

Ровный металлический стук пшеницы заглушил его голос. Он сам еле расслышал его. Кроме того, ему стало ясно, что стоять под открытым люком нельзя. Летящие во все стороны от общей струи зерна больно секли лицо, словно гонимая ветром ледяная крупа. Это было настоящей пыткой; саднило руки, один раз его чуть не ослепило. Вдобавок все новые волны пшеницы, скатывавшиеся с холмика под желобом, норовили отбросить его назад; ударившись о колени, они завивались вокруг ног, не давая идти.

Он снова отступил, попятился от желоба, остановился и еще раз крикнул. Но напрасно: голос вернулся к нему, не в силах пробиться сквозь грохот скатывающегося зерна, и Берман с ужасом заметил, что, как только он останавливается на месте, его начинает засасывать пшеница. Не успел он опомниться, как снова оказался в ней по колено, и сильный поток зерна, лившийся с беспрестанно разрушавшегося и вновь восстанавливающегося холмика под желобом, подбирался к бедрам, сковывая движения.

И вдруг на него напала паника. Страх смерти, отчаяние зверя, попавшего в капкан, охватили его: он начал дрожать как осиновый лист. С воплем выбрался из пшеницы и снова рванулся к люку, однако, подобравшись к цели, споткнулся и упал прямо под струю пшеницы. Свистевшие в воздухе бесчисленные зерна безжалостно хлестали его но лицу, больно жалили, впивались в кожу, будто по нему стреляли из дробовика. Кровь струилась по лбу и, смешиваясь с мякинной пылью, залепляла глаза. Он еще раз с величайшим усилием встал на ноги. Но обвалившийся в это время холмик засыпал его по пояс. Пришлось отступать – назад, еще раз назад, еще, хватаясь за воздух, падая, вставая и отчаянно призывая на помощь. Он уже ничего не видел; стоило ему разлепить забитые пылью глаза, как в них начиналась острая боль, будто от уколов иголкой. Рот был полон пыли, губы от нее пересохли; его мучила жажда, вместо крика из надорванной глотки вырывался,– и тотчас обрывался,– полузадушенный стон.

И все это время в трюм неустанно, неумолимо, как некая наделенная свободной волей сила, устремлялась пшеница – вечная, надежная, непременная.

Берман отступил в дальний угол трюма, сел, прислонившись спиной к металлическому корпусу корабля, и попытался собраться с мыслями, успокоиться. Ведь должен же быть какой-то выход, не может же он умереть подобной смертью, потонуть в этой кошмарной массе, ни жидкой, ни твердой, а черт знает какой. Только вот что предпринять? Как добиться, чтобы его услышали?

Но пока он размышлял об этом, конусообразный холмик под желобом опять обвалился и неровная, взъерошенная волна, докатившаяся до того места, где он сидел, засыпала ему кисть руки и ступню.

Берман вскочил, дрожа всем телом, и кинулся в другой угол.

– Боже мой! – вскричал он.– Боже мой, надо что-то делать, не теряя ни минуты!

Уровень пшеницы снова повысился, ноги все глубже уходили в шевелящуюся массу. Берман снова отступил и опять, еле передвигая ноги, стал пробираться к подножию холма, крича истошным голосом, так что в ушах зазвенело и глаза полезли из орбит,– однако неумолимая волна снова погнала его назад.

И началась страшная пляска смерти: человек корчился, увертывался, падал, вставал и затравленно метался; а пшеница все текла и текла, заполняя все уголки трюма, и уровень ее медленно, неотвратимо подымался. Теперь она была ему уже по пояс. Обезумев от страха, с окровавленными руками и сорванными ногтями, он начал раскидывать зерно, чтобы отступить назад, но сразу же изнемог и остановился, борясь за каждый глоток насквозь пропыленного воздуха. Подкатывающаяся волна пшеницы заставила его встрепенуться, он вскочил и завозился в зерне, стараясь спастись от ее наступления, но, ослепленный мучительной резью в глазах, сильно ударился лбом о стенку корабля, разбившись в кровь. Повернул назад и остановился, пытаясь собраться с мыслями, но новая волна разом засыпала его до самых колен. Страшная усталость одолевала его. Стоять на одном месте – значило уйти в пшеницу с головой и погибнуть; сидеть или лежать – значило оказаться засыпанным еще скорее; и все это в темноте, в трюме, где уже сейчас нечем было дышать; и все это, сражаясь с врагом, которого не ухватишь, борясь с морем пшеницы, которую не остановишь!

Двигаясь на звук низвергавшейся пшеницы, Берман на четвереньках пополз к люку. Еще раз он изо всех сил напряг легкие, пытаясь позвать на помощь. Но с его запекшихся губ сорвался лишь хриплый стон. Еще раз попытался он поднять глаза к небольшому пятну света над головой, но его веки, залепленные мякиной, больше не открывались. Когда он встал на колени, пшеница уже доходила ему до пояса.

Рассудок покинул его. Оглушенный грохотом зерна, лишенный голоса и ослепленный мякиной, он рванулся вперед с выставленными вперед руками, словно хотел за что-то ухватиться, и упал. Перевернувшись на спину, он лежал, едва шевелясь, с трудом ворочая головой. Пшеница, непрерывно скатывавшаяся по желобу, засыпала его. Она заполняла карманы его пиджака, проникала в рукава и в штанины, покрыла его огромный, торчащий живот и, наконец, начала вливаться мелкими ручейками в открытый, тяжело дышащий рот. Лицо его оказалось засыпанным.

На поверхности Пшеницы под желобом ничто уже не шевелилось, и только перекатывались волны зерна. Никаких признаков жизни видно не было. И вдруг эта поверхность шевельнулась. Толстая рука с набухшими жилами вырвалась из-под покрова зерна, короткие пальцы судорожно сжались, затем рука бессильно упала. Через секунду засыпало и ее. И никакого движения в трюме «Свангильды», кроме разбегавшихся во все стороны волн Пшеницы, которые брали начало возле беспрестанно возникающего и рушащегося конусообразного холма; никаких звуков, кроме неумолкающего шума Пшеницы, которая по-прежнему сыпалась из железного желоба, вечная, надежная, непременная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю