Текст книги "Спрут"
Автор книги: Фрэнк Норрис
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)
– О ту пору правил Лос-Муэртосом де ла Куэста,– начал старец.– Знатная была персона. Все боялись его, Потому что он имел власть казнить и миловать и слово его было законом. Веришь ли, в то время еще никто и не думал о пшенице. Все скотоводством были заняты – овец разводили, лошадей, быков – этих, правда, поменьше,– и, хоть денег выручали маловато, зато еды всем хватало, и одежды, и вина – пей, не хочу,– и масла оливкового, хоть залейся – его монахи у себя в миссии делали. Конечно, была и пшеница, как я припоминаю, но куда как меньше, чем теперь. Сеяли на участке к северу от миссии, где сейчас цветочное хозяйство находится, там же были и виноградники – все на землях миссии. Пшеница, оливковые деревья и виноградные лозы; все это разводили миссионеры,– чтобы иметь все, что нужно для святых таинств,– хлe6, вино и елей, ну, сам небось знаешь. Вот оно Как было – все, чем славна Калифорния, от церкви пошло. А теперь,– старик гордо задрал бороду,– что сказал бы отец Олливари, посмотрев на наши пшеничные поля! Сколько засевает сеньор Деррик? Десять тысяч акров! Одна пшеница от Сьерра-Невады до Берегового хребта!..
А как женился-то де ла Куэста! Своей невесты он до самой свадьбы ни разу не видал, только портретик,– он приподнял одно плечо,– маленький такой, на ладони мог уместиться. Уж не помню, кто его написал, только как посмотрел де ла Куэста на него, так и влюбился, и решил жениться на ней во что бы то ни стало. Ну, ударили они с ее родителями по рукам, договорились обо всем и назначили день свадьбы. И надо же, в самый тот день, как ему ехать в Монтерей встречать невесту и венчаться с ней, неожиданно объявился Хесус Тохедо со своей шайкой и разграбил несколько мелких ферм близ Тарабеллы. Куда же было де ла Куэсте в такое время отлучаться, и вот он велит своему брату Эстебану ехать в Монтерей, отстоять на брачной церемонии вместо него и доставить ему его молодую жену в целости и сохранности. Эстебан позвал меня ехать с ним. Нас было сто, не меньше, де ла Куэста послал невесте коня, чтоб въехать в замок – как снег белого, седло красной кожи, а уздечка, удила и пряжки – все чистого серебра. Венчались в Монтерейской миссии – от имени брата Эстебан повел невесту к алтарю. Когда мы возвращались домой, де ла Куэста выехал нам навстречу. Его отряд повстречался с нашим в Агата Дос-Палос. Вовек мне не забыть лица де ла Куэсты, когда он впервые увидел свою молодую супругу. Быстренько так зыркнул в ее сторону и отвел глаза. Вот так,– старик щелкнул пальцами.– Никто не заметил, кроме меня. А я стоял совсем рядом и потому видел: де ла Куэста не того ожидал,
– А невеста? – спросил Пресли.
– Она так в неведении и прожила всю жизнь. Он же рыцарь был, де ла Куэста наш. И всегда он с ней как с королевой. Второго такого мужа было не сыскать, такого преданного, такого почтительного, такого галантного. Одно слово – рыцарь! А что касается любви,– старик выдвинул вперед подбородок и прикрыл глаза со всезнающим видом,– какая там любовь! Это я вам говорю. Их повенчали заново в Сан-Хуанской миссии в Гвадалахаре – в нашей миссии,– и целую неделю в Гвадалахаре не прекращались торжества. Бои быков шли на глав
ной площади – вот на этой самой – пять дней подряд, и каждого из своих крупных арендаторов де ла Куэста пожаловал конем, кадушкой сала, унцией серебра и полунцией золотого песка. Да, славные были времена! Весело жили, ничего не скажешь! А теперь,– последовал выразительный жест левой рукой,– так, бестолочь одна!
– Да уж,– сказал Пресли, поскучнев от рассказа старика. И опять на него напали сомнения и неуверенность в себе. Где ему найти сюжет для великой поэмы в теперешней серенькой жизни? Романтика умерла. Он опоздал родиться. А писать о прошлом его не устраивало. Реальная жизнь, вот что его привлекало, то, что он сам видел и слышал. Увы, то, что он видел вокруг себя, с романтикой сочеталось плохо.
Он встал, надел шляпу и протянул старику сигарету. Тот принял ее с исполненным достоинства поклоном и в ответ протянул свою роговую табакерку. Пресли покачал головой.
– Слишком поздно я родился на свет,– сказал он. – Для этого и для многого другого. Adios![2]2
Прощайте! (исп.)
[Закрыть]
– Пустились сегодня в странствие, сеньор?
– Да вот решил прокатиться по окрестностям, а то засиделся совсем,– ответил Пресли.– Думаю проехать до Кьен-Сабе и дальше, в горы по ту сторону миссии.
– А, на фермы Кьен-Сабе. Там всю эту неделю пасутся овцы.
Солотари, владелец харчевни, пояснил:
– Молодой Энникстер запродал свое пшеничное жнивье во-он тамошним овцеводам,– он махнул рукой в направлении восточных предгорий.– С прошлого воскресенья там пасется отара. Башковитый парень, молодой Энникстер. Получает деньги за жнитво, которое иначе ему пришлось бы выжигать, да вдобавок овцы бродят по полю и удобряют его землю. Истинный янки, этот Энникстер, настоящий англосакс.
Покончив с обедом, Пресли снова сел на велосипед и, оставив позади ресторанчик и площадь, поехал по главной улице сонного городка; улица эта постепенно перешла в проселочную дорогу, которая, круто свернув на север, устремилась к Сан-Хуанской миссии мимо плантаций хмеля и ранчо Кьен-Сабе.
Усадьба Кьен-Сабе расположилась в небольшом треугольнике, который образовывали на юге железная дорога, на севере – Бродерсонов ручей и на востоке – поля хмеля и монастырские земли. Пространство это пересекалось во всех направлениях где проселком, идущим от фермы Хувена, где оросительным каналом – тем самим, через который Пресли раньше пришлось переехать, а где дорогой, по которой он сейчас ехал. Усадебный дом с прилегающими к нему службами находился в центре, и над ним высилась напоминавшая скелет башня артезианского колодца, питавшего оросительный канал. Немного поодаль, повторяя излучины Бродерсонова ручья, протянулась кайма серебристых ив, и по мере того, как Пресли продвигался дальше, на север, в сторону невысоких гор, над верхушками старых грушевых деревьев стали вырисовываться колокольня и красная черепичная кровля старинного Гвадалахарского монастыря – как его называли, Сан-Хуанской миссии.
Подъехав к дому Энникстера, Пресли увидел на веранде, затянутой от комаров сеткой, молодого хозяина, который, разлегшись в гамаке, читал «Дэвида Коппер-филда», одновременно поглощая чернослив.
После того как они обменялись приветствиями, Энникстер пожаловался на ужасные колики, мучившие его всю предыдущую ночь. Опять он маялся животом, но к докторам он больше не ходок, уж как-нибудь сам справится, а то, когда в последний раз у него приключилась такая штука, он обратился к какому-то лекарю в Боннвиле, и этот старый болтун влил в него какой-то гадости, от которой ему только хуже стало,– да и что эти доктора вообще смыслят! У него болезнь особенная. Он-то знает! Ему чернослив нужен и, чем больше, тем лучше!
Энникстер, арендовавший ранчо Кьен-Сабе – примерно четыре тысячи акров плодородной суглинистой почвы,– был совсем еще молод, моложе даже чем Пресли, и, как и тот, окончил колледж. Ни на один день не выглядел он старше своих лет. Он был худощав и всегда чисто выбрит. При всем том лицо его было безошибочно мужественно – нижняя губа слегка оттопырена, подбородок тяжелый, с глубокой ямочкой. Университетское образование скорее закалило, нежели отшлифовало его. Он по-прежнему оставался простолюдином, грубым, прямым до дерзости, не терпящим возражений, полагающимся только на себя; в то же время он обладал незаурядным умом и поразительной деловой сметкой, граничившей с гениальностью. Неутомимый работник, которого можно было назвать как угодно, но только не сибаритом, он требовал и от своих подчиненных такого же истового отношения к труду, какое проявлял сам. Все его единодушно ненавидели и столь же единодушно верили ему. Все осуждали его за тяжелый, непокладистый характер – не отрицая, однако, его дарований и изобретательности. Выжига, каких мало, упрямый, несговорчивый, придирчивый – но голова! Еще не родился человек, который бы его в каком-то деле обскакал. Два раза в него стреляли – раз из засады на ранчо Остермана, в другой – его собственный рабочий, которому он дал за какое-то упущение пинок под зад и прогнал с площадки, где ссыпали зерно в мешки. В колледже он изучал финансы, политическую экономию и сельскохозяйственные науки. Окончив курс одним из первых, Энникстер поступил на другой факультет и получил диплом инженера-строителя. Потом ему вдруг пришло в голову, что современному фермеру не мешало бы иметь хотя бы общие сведения о законах. За восемь месяцев он прошел трехгодичный курс, что дало ему право держать экзамен на звание адвоката. У него был свой метод заучивания. Все содержание учебников он сводил к кратким записям. Вырывая листы с записями из тетрадей, он расклеивал их по стенам своей комнаты; затем, сняв пиджак и сунув руки в карманы, начинал кружить по комнате с дешевой сигарой в зубах, сурово вглядываясь в свои записи, запоминая, поглощая, усваивая. А в перерывах между занятиями глотал чашку за чашкой черный кофе без сахара. Экзамен он выдержал лучше всех и заслужил похвалу от экзаменатора-судьи. И тут же тяжело захворал на почве нервного переутомления; желудок у него пришел в полное расстройство, и он чуть было не отдал Богу душу в пансионе в Сакраменто, упрямо отказываясь обращаться к докторам, которых называл не иначе как шайкой шарлатанов, а потому лечился какими-то патентованными лекарствами и поглощал невероятное количество пилюль от печени и чернослив.
Чтобы как следует восстановить здоровье, Энникстер решил съездить в Европу. Он предполагал прожить там год, но возвратился через шесть недель, изрыгая хулу на тамошних поваров. Почти все это время он провел в Париже, а привез с собой на память о поездке всего два поразившие его воображение предмета: садовые ножницы и пустую птичью клетку.
Он был богат. Отец его, давно овдовевший и наживший состояние на спекуляциях землей, умер за год до того, и Энникстер, единственный сын, вступил в права наследства.
На Пресли Энникстер смотрел с искренним восторгом, испытывая к нему глубокое почтение, как к человеку, умеющему слагать стихи, и в вопросах, касающихся литеpaтуры и искусства, всегда полагался на его мнение. Поэзия его привлекала мало, что же касается прозы, то тут он признавал одного Диккенса. Все остальное считал дребеденью. Но не отрицал, что стихи писать тоже не каждому дано. Не так-то просто рифмовать «битву» и «бритву» так, чтобы получался смысл.
Но Пресли вообще был исключением. Энникстер по своему характеру был просто не способен согласиться с чужим мнением без каких-либо оговорок. В разговоре с ним было почти невозможно высказать какую бы то ни было мысль – подчас простейшую – без того, чтобы он не перекроил ее по-своему, а то и просто отверг. Он обожал спорить до хрипоты и готов был завести спор по любому вопросу в пределах человеческих познаний – от астрономии до железнодорожных тарифов, от учения о неотвратимости судьбы до определения роста лошади. Он никогда не признавал своих ошибок и, припертый к стене, обычно заслонялся фразой: «Все это очень хорошо в некоторых отношениях, но вот в других – это уж вы оставьте!»
Как ни странно, они с Пресли были в прекрасных отношениях. Во всяком случае, Пресли не переставал этому удивляться, считая, что у них с Энникстером нет ничего общего. Из всех знакомых Энникстера Пресли был единственным, с кем он ни разу не поссорился. По характеру эти два человека были прямой противоположностью друг другу. Пресли – добродушный и беспечный, Энникстер – всегда начеку; Пресли – неисправимый мечтатель, нерешительный, не предприимчивый, склонный к меланхолии; молодой фермер – человек деловой, решительный, боевой, которого ничто не беспокоило, кроме работы собственного желудка. Но они всегда бывали рады встрече, проявляли искренний интерес к делам друг друга и готовы были на любые усилия, лишь бы иметь возможность оказать хотя бы маленькую услугу один другому.
И еще один, последний, штрих – Энникстер считал себя женоненавистником только потому, что, попадая в женское общество, становился неуклюжим, как медведь. Женщины? Да ну их! Будто не на что больше мужчине времени и денег просаживать, кроме как на интрижки со всякими бабенками. Нет уж, это не для него, коли на то пошло. Один-единственный раз имел он роман. С девушкой, которую каким-то образом подцепил в Сакраменто, робким, миниатюрным существом, работавшим в заведении, которое занималось чисткой замшевых перчаток. Когда Энникстер вернулся к себе на ранчо, между ними завязалась переписка, причем он из осторожности печатал свои письма на пишущей машинке и, на всякий случай, никогда их не подписывал. Мало того, он оставлял себе копии всех писем, храня их в одном из отделений сейфа. В общем, поймать такого было бы под силу не всякой женщине; для этого требовался ум незаурядный. Перепугавшись вдруг, что зашел слишком далеко и дал своей даме право на что-то претендовать, он тут же порвал с ней раз и навсегда. Это было его единственное увлечение, в дальнейшем Энникстер с женщинами уже иязывался. Никакая юбка его к себе не привяжет! Будьте покойны!
Когда Пресли, подталкивая перед собой велосипед, подошел к веранде, Энникстер извинился, что не может встать, сообщив, что как только он поднимается, у него опять начинаются боли.
– Каким ветром тебя сюда занесло? – спросил он.
– Да вот, надумал прокатиться,– ответил Пресли. – Как дела на ранчо?
– Скажи-ка,– продолжал Энникстер, пропустив вопрос мимо ушей,-что это я слыхал, будто Деррик решил разогнать всех арендаторов и обрабатывать все свои земли собственными средствами?
Пресли нетерпеливо махнул свободной рукой.
– Я только об этом и слышу весь день. Вероятно, так оно и есть.
– Гм! – хмыкнул Энникстер и выплюнул косточку чернослива.– Передай Магнусу Деррику привет и скажи ему, что он дурак.
– Что это ты его?
– Деррик, видимо, воображает, что до сих пор правит своим рудником и что выгонять из земли пшеницу можно, действуя по тому же принципу, что и вырывая из нее золото. Ну что ж, пусть попробует, а мы посмотрим, что получится. Вот вам, пожалуйста, наш замечательный фермер с запада! – воскликнул он с презрением. – Выпотрошить свою землю, взять от нее все, что только можно, не давать ей отдыха, не заботиться о севообороте, а когда земля истощится вконец, клясть тяжелые времена!
– Надо полагать, Магнус думает, что земля достаточно отдохнула за последние два засушливых лета,– ответил Пресли.– В эти два года он ни одного стоящего урожая не снял. Уж его-то земля хорошо отдохнула.
– Так-то оно так,– возразил Энникстер, не желая сдаваться.– С одной стороны, земля как будто и отдохнула, с другой – пожалуй, и нет.
Не имея охоты вступать в спор, Пресли промолчал и собрался двинуться дальше.
– Если не возражаешь, я оставлю здесь ненадолго велосипед,– сказал он.– Хочу побывать у источника, а дорога туда очень уж ухабистая.
– Заходи пообедать на обратном пути,– сказал Энникстер. – У нас как раз сегодня жаркое. Один мой работник на прошлой неделе подстрелил в горах оленя. Правда, сейчас не охотничий сезон, ну да ладно. Я же мяса не могу есть. У меня живот сегодня даже прованского масла не приемлет. Возвращайся к шести.
– Спасибо, может, и зайду,– сказал Пресли, собираясь уходить.– Надо же,– прибавил он,– я смотрю, амбар у тебя почти готов.
– А ты думал,– ответил Энникстер.– Недельки через две все будет закончено.
– Большой получился! – проговорил Пресли, заглянув за угол дома, туда, где высилось внушительное строение.
– Пожалуй, прежде чем водворять туда скотину, придется устроить там танцы,– сказал Энникстер.– Таков уж в наших краях обычай.
Пресли пошел своей дорогой, но когда он был уже у ворот, Энникстер с полным чернослива ртом окликнул егo:
– Послушай, взгляни на овец, когда будешь подниматься на холмы. Они пасутся влево от дороги, примерно в полумиле отсюда. Ты такой большой отары, пожа
луй, в жизни не видел. Можешь стишки о них сочинить: овечка – далечко, овцы в полях – свет в небесах. Что-нибудь в таком роде?
По мере того как Пресли подвигался вперед, теперь уже пешком, по ту сторону Бродерсонова ручья снова открылись широкие просторы бурой земли, покрытой щетинкой стерни, точно такой, как и на ранчо Деррика. Если смотреть на восток,– гладкая, унылая равнина в знойном мареве казалась беспредельной; подобно гигантскому свитку, она развертывалась вплоть до чуть мреющего вдали горизонта, и только разбросанные там и сям вечнозеленые дубы нарушали это унылое однообразие. Однако, если посмотреть через дорогу на запад, открывался совсем другой вид – поверхность земли теряла свою гладкость, она поднималась взгорьями к вершине самого высокого холма, где в гуще грушевых деревьев отчетливо виднелось здание старой миссии.
Сразу за миссией дорога круто сворачивала на восток, в сторону цветочного хозяйства. Но Пресли оставил дорогу и пошел прямо полем. Время близилось к трем. Огромный огненный диск солнца еще высоко стоял в небе, и ковылять по комковатой пашне было делом нелегким. Равнина стала холмистой, Пресли оказался у пологого взгорья и, поднявшись на горку повыше, увидел овец.
Он уже миновал было отару – горка, вставшая между ним и стадом, скрывала овец от него. Теперь же, Когда он обернулся и посмотрел вниз в неглубокую Южбину у излучины ручья, они оказались как на ладони. Хвост находился от него ярдах в двухстах, головная же часть стада в обманчивом горячем мареве казалась отдаленной на многие мили. Овцы разбрелись по полю, образовав фигуру, напоминающую вось-мерку,– две большие отары, соединенные между собой маленькой,– и, пощипывая пшеничное жнивье, медленно продвигались на юг. Казалось, им нет числа. Многие тысячи серых скругленных спин, все, как одна; спин, согнанных вместе, тесно прижатых друг к другу, продвигающихся вперед, скрывали от глаз землю. Это было не просто собрание особей. Это была масса, компактная, медленно двигавшаяся, неделимая, как спрессовавшиеся грибы, расползавшаяся по полю во всех направлениях. От нее поднимался смутный ропот, нестройный, невнятный, точно шум отдаленного прибоя, а воздух вокруг был пропитан разогретым аммиачным запахом множества сгрудившихся живых тел.
Краски вокруг были унылые – бурая земля, блеклая желтизна сжатого поля, серое однообразие мириадов колышущихся спин. Только на дальнем конце стада неподвижно стоял пастух – единственный темный мазок, штрих, точка; он стоял, прислонившись к пустой водопойной колоде, одинокий, печальный, величественный.
Несколько минут Пресли стоял, наблюдая, и вдруг, когда он уж пошел было своей дорогой, произошло нечто странное. Сперва ему показалось, что его кто-то окликнул по имени. Он подождал, прислушиваясь, но никаких других звуков, кроме шороха, производимого бредущими овцами, слышно не было. Затем, только это впечатление рассеялось, ему показалось, будто кто-то его манит. Однако все было спокойно и, кроме одинокой фигуры пастуха вдали, видно никого не было. Пресли пошел дальше, но через несколько шагов поймал себя на том, что все время оборачивается. Сам не зная, почему, он посмотрел туда, где стоял пастух, потом остановился, посмотрел еще и еще раз. Неужели пастух окликнул его? Пресли был уверен, что никакого голоса не слышал. Ни с того ни с сего все его внимание сосредоточилось на далекой фигуре. Он локтем защитил глаза от солнца и уставил взгляд туда, где находилась головная часть стада. Ну конечно, его звал пастух. И он вдруг вздрогнул и пробормотал что-то себе под нос. Далекая черная черточка пришла в движение. Пресли уловил взмах руки. До тех пор пастух не подавал ему никаких знаков, но теперь было очевидно, что он манит его. Не раздумывая, чрезвычайно заинтригованный, Пресли круто повернул и заспешил к пастуху, огибая стадо, а сам не переставал удивляться, с чего бы это он сразу, без размышлений и колебаний, кинулся на зов.
Да и пастух, сопровождаемый одной из своих собак, уже шел ему навстречу. Когда они были достаточно близко, Пресли, приглядевшись к пастуху, подумал, что, пожалуй, где-то его уже встречал. Скорей всего очень давно, в один из своих прежних наездов на ранчо. Безусловно, что-то очень знакомое было в лице и во всем облике пастуха. Когда они приблизились друг к другу настолько, что Пресли смог отчетливо его разглядеть, это впечатление еще больше усилилось.
Пастуху было лет тридцать пять. Худой и жилистый, с непокрытой головой, он был одет в темно-коричневые парусиновые штаны, заправленные в шнурованные башмаки. Патронташ без единого патрона перепоясывал его в талии. В распахнутый ворот серой фланелевой рубашки виднелась медная от загара грудь. Волосы были черные и довольно длинные. Подбородок скрывала сужающаяся книзу мягкая бородка, которая начиналась прямо от впалых щек. Видимо, он привык ходить без шляпы, потому что цвет лица у него был красновато-коричневый, как у индейца,– в отличие от темно-оливкового лица Пресли. Пресли с его острым, наблюдательным взглядом лицо пастуха показалось чрезвычайно интересным. Оно поражало своей необычностью. Живое воображение Пресли тут же наделило его чертами аскета, отшельника, а то и ясновидящего. Таковы были, наверное, вдохновенные ветхозаветные пастухи, первые пророки Израилевы, жившие в пустыне, наделенные даром видеть видения и слышать голоса, витать в облаках и общаться с Богом, способные творить чудеса.
Когда между ними осталось каких-нибудь двадцать шагов, Пресли вдруг остановился и пристально посмотрел на пастуха.
– Ванами! – воскликнул он.
Пастух улыбнулся и, протянув ему навстречу обе руки, сказал:
– Я так и знал, что это ты! Увидел тебя на холме и позвал.
– Но не окликнул,– возразил Пресли.– Мне показалось, что кто-то зовет меня. Я почувствовал. И как это я не вспомнил, что ты умеешь проделывать такие штуки.
– У меня это получается без осечки. Очень помогает с овцами управляться.
– С овцами?
– Ну да. Не могу точно объяснить, как. Такие вещи пока еще недоступны нашему пониманию. Бывает иногда, что если я закрою глаза и крепко сожму пальцами
веки, то могу целую минуту удерживать все стадо на одном месте. Может, правда, это просто мое воображение, как проверишь? Но я очень рад снова встретить
тебя. Сколько уж мы с тобой не виделись? Два, три, а то и все пять лет.
Но они не виделись и того дольше. Шесть лет прошло с тех пор, как Пресли и Ванами встретились в последний раз – да и то ненадолго, во время одного из мимолетных наездов пастуха в эти места, которые он время от времени совершал. В течение этой недели они часто встречались, поскольку были закадычными друзьями. Затем Ванами исчез так же внезапно, так же таинственно, как и появился. Проснувшись однажды утром, Пресли обнаружил, что друг его ушел. Так вел себя Ванами последние шестнадцать лет. Жил неизвестно как, неизвестно где – в пустыне, в горах, скитался по бескрайнему Юго-Западу, одинокий, всем чужой и загадочный. Могло пройти три, четыре, пять лет. О пастухе переставали вспоминать. Никаких известий о нем до Лос-Муэртос не доходило. Ванами словно таял в слепящем свечении нугтыни, терялся среди миражей, скатывался за горизонт; его поглощали бесчисленные песчаные холмы. И вдруг, без всякого предупреждения, возвращался из своих странствий,– неведомо откуда. Никто толком не знал его. В этих краях у него было всего-навсего три друга: Пресли, Магнус Деррик и священник из миссии отец Саррия. Для всех Ванами оставался загадкой. За ни годы он, казалось, ни на один день не постарел. Пресли знал, что сейчас ему должно быть тридцать шесть лет. Но с их первой встречи лицо Ванами и весь его облик, на взгляд Пресли, ничуть не изменились. Он вглядывался в лицо, которое увидел впервые много-много лет тому назад. Лицо, отмеченное невыразимой печалью, неизбывным горем, носившее следы трагедии, давно минувшей, но не утратившей своей остроты и поныне. Пресли не в первый раз подумал, что, посмотрев в лицо Ванами, невозможно не понять, что на человека этого обрушился когда-то страшный удар, потрясший его до глубины души и приостановивший нормальное течение жизни – удар, после которого он так и не оправился.
Друзья сидели на краю колоды и следили за тем, как медленно передвигающаяся отара, поедая пшеничное жнивье, убредает все дальше к югу.
– Где ты пропадал? – спросил Пресли.– Откуда появился на этот раз?
Ванами неопределенно повел рукой, указывая на восток и на юг.
– На юге был, очень далеко отсюда. Я в стольких местах побывал, что всех и не упомнишь. На этот раз я выбрал Дальнюю Тропу, и увела она меня очень далеко. В Аризоне был, и в обеих Мексиках, а потом в Юте и в Неваде; шел куда глаза глядят, не думая о последствиях. Сперва попал в Аризону, через Перевал, потом пошел на юг, через земли навахов, мимо Агуа-Тиа – это высоченная красная скала, которая торчит посреди пустыни, как нож, острием вверх. Потом все дальше и дальше, пересек Мексику и Нью-Мексико, весь Юго-Запад, а затем, сделав широкий круг, повернул назад; шел через Чигуагуа и Олдаму, до Ларедо, Торреона и Альбукерке. Оттуда через плато Анкомпагре в сторону гор Юинта, затем прямо на запад, через Неваду в Калифорнию и в долину реки Сан-Хоакин.
Его голос стал монотонным, глаза уставились в одну точку; он говорил как в полусне, и мысли его были где-то далеко, словно умственным взором он все еще видел бескрайние просторы пустыни, красные холмы, темно-лиловые горы, солончаковые равнины, белесые, как кожа прокаженного – дикое, роскошное запустенье Дальней Тропы.
Он, казалось, на время забыл о Пресли, да и Пресли слушал его вполуха. Возвращенье Ванами разбудило давно забытые воспоминания. На память приходили разные случаи из жизни Ванами, и прежде всего страшная трагедия, исковеркавшая ему жизнь, сделавшая из него нелюдима и погнавшая в скитанья. Ванами, как это ни странно, окончил колледж, был начитан и обладал живым умом, но не захотел жить среди людей и избрал жизнь отшельника.
Он обладал характером, во многом сходным с характером Пресли, и был человеком довольно-таки незаурядным. Живя близко к природе, поэт милостью Божьей – тогда как Пресли, чтобы стать таковым, пришлось немало потрудиться,– он был натурой впечатлительной, с обостренный чувством прекрасного и одинаково восприимчив как к радости, так и к печали. Он никогда ничего не забывал. В восемнадцать или девятнадцать лет, в возрасте самом что ни на есть чувствительном, Ванами познакомился с Анжелой Вэрьян. Пресли и не помнил почти эту шестнадцатилетнюю девушку, невообразимо прелестную, жившую в ту пору со своей немолодой уже теткой и работавшей в цветочном хозяйстве, которое примыкало к миссии. Сейчас он попытался представить себе Анжелу: ее расчесанные на прямой пробор золотистые волосы, свисавшие двумя тяжелыми косами вдоль лица и делавшие из ее белого выпуклого лба треугольник; чудесные фиалковые глаза с тяжелыми веками, чуть раскосые, придававшие ее очаровательному личику восточную загадочность. Он припомнил ее египетские полные губы, странную манеру как-то по-змеиному двигать головой. Никогда еще не встречал он девушки столь ослепительной, особенной красоты. Не удивительно, что Ванами влюбился в нее, и еще менее удивительно, что любовь эта была сильной и страстной и завладела им полностью. Анжела ответила ему любовью столь же пылкой. Это была необыкновенная любовь,– о такой слагают со временем легенды,– идиллическая, первозданная, самопроизвольная, как рост дерева, естественная, как выпадение росы, неколебимая, как стоящие тысячелетиями горы.
В описываемое время Ванами жил на ранчо Лос-Муэртос. Здесь он решил провести свои каникулы. Но ему очень понравилось работать на свежем воздухе, и он то пас коров, то убирал сено, а то, прихватив лопату и шашку динамита, отправлялся на строительство канала в секторе номер 4; объезжал верхом фермы, чинил прополочную изгородь – в общем, старался быть полезным. Несмотря на то, что Ванами учился в колледже, он быстро вошел во вкус сельской жизни. Он жил,– как и мечтал,– на природе, жил полной жизнью, трудился, разделяя труд других людей, радовался незамысловатым радостям, простой человек, здоровый душой и телом. Он считал, что жить нужно именно так: работать в поте лица, есть досыта, пить вволю, спать без сновидений.
Тем не менее каждый вечер, поужинав, он седлал лошадь и ехал в монастырский сад. Глинобитная стена, которая когда-то отделяла сад от цветочного хозяйства, давно развалилась, и границей между двумя участками служила шеренга старых грушевых деревьев. Там, под этими деревьями, его уже ждала Анжела, и там они просиживали, обнявшись, теплые тихие вечера, любуясь всходящей над холмами луной, слушая журчанье тонкой струйки воды в замшелом фонтане и неумолчное кваканье жаб, населявших никогда не просыхавшую северную окраину сада. Все лето свет этой вдруг выпавшей им чудесной любви, чистой и ничем не омраченной, озарял их жизнь. Но вот лето кончилось, наступило осеннее равноденствие, луна набрала полноту и пошла на убыль, ночи стали темными. В непроглядной тени грушевых деревьев они уже не могли видеть друг друга. Они не разговаривали,– им не нужно было слов. Когда его протянутые руки касались ее, он молча заключал ее в объятия, и губами искал ее губ. И вот однажды ночью их настигла беда, она грянула нежданно, как гром среди ясного неба.
Как все произошло, установить так и не удалось. В оскудевшем сознании Анжелы происшедшее запечатлелось одним сплошным, не осознанным до конца кошмаром. Очевидно, кто-то за ними долго следил – иначе едва ли можно было так гладко осуществить столь гнусный замысел. Однажды безлунным вечером Анжела пришла под сень грушевых деревьев чуть раньше, чем обычно, и натолкнулась на человека, чей облик был ей хорошо знаком,– так, по крайней мере, ей показалось. Ничего не подозревая, она бросилась в чужие объятия, и Ванами, который пришел несколькими минутами позже, споткнулся о ее бесчувственное тело, распростертое под устремившими свои вершины ввысь деревьями.
Кто же был тот другой? Анжелу принесли домой. У нее начался бред, она металась и выкрикивала что-то нечленораздельное, а Ванами, схватив нож и револьвер, кинулся волком рыскать по окрестностям. Он не был одинок. Ему на помощь поднялась вся округа, негодующая, потрясенная. Отряд за отрядом отправлялся на розыски и возвращался ни с чем. На след преступника напасть не удалось. Он как в воду канул. И тогда стали распространяться всякие небылицы: рассказывали о душегубе, страшилище, прячущем лицо, который налетает из тьмы, когда его меньше всего ждешь, и тут же исчезает, оставляя за собой непроходящий страх, и смерть, и бессильную ярость, и безысходное горе. Через девять месяцев Анжела умерла родами.