Текст книги "Спрут"
Автор книги: Фрэнк Норрис
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
И это все. С тех пор ничего конкретного не произошло, ничего объяснимого, ничего такого, что можно было бы свести к обстоятельствам яви, выразить словами. Тень, если она не воспринималась его удивительным шестым чувством, могла быть обнаружена лишь самым тонким, не от мира сего, зрением и слухом. Она была эфемерна, туманна, призрачна – таинственная материализация духа, незримое развитие вещного ядра, затвердевший звездный свет, великолепие цветов, сгустившееся до чего-то ощутимого, чудесное благовоение, ставшее почти осязаемым?
Но змей проник и в этот сад. Убаюканный грезами, завороженный красотой летней ночи, осоловелый от одуряющего аромата, от тишины, нарушаемой лишь плеском фонтана, от тьмы, в которой светились мириады цветов, Ванами тем не менее не мог ни на минуту забыть Трагедию и того, кто был виновником ее. Да и как было забыть тот давний ужас, когда крадущийся под покровом ночи злоумышленник, зловещая фигура со скрытым лицом, появился на миг из темноты и тут же исчез, оставив за собой смерть и неизгладимую обиду.
Никогда еще Ванами не представлял себе всего этого так отчетливо, как в ту ночь, когда, расставшись с Пресли на пастбище Лос-Муэртос, он полями Кьен-Сабе пришел в монастырский сад.
Кто была та самая ночь, которую Энникстер провел а поле, только на рассвете, когда погасли звезды, разрешив наконец свои сомнения.
Шли часы, и оба эти человека, находясь далеко от друга, не думая один о другом, ждали Знака: Энникстер в поле, Ванами в саду.
Уткнувшись лицом в согнутый локоть, Ванами лежал неподвижно под грушевым деревом. В последний раз приподняв голову, он послал свой немой вопль через небольшую многоцветную долину, моля о чуде, требуя, чтобы ночь вернула ему Анжелу, согласный даже на галлюцинацию. Затем снова уронил голову и стал ждать. Шли минуты. Фонтан неумолчно журчал. Небо над холмам пооранжевело, возвещая скорый восход полной луны. Ничто не шевелилось. Над миром царила тишина.
Вдруг правая рука Ванами стиснула пальцы левой. Вот оно, вот! Начинается! Его заклинание было услышано. Снова где-то там вдали будто рябь пробежала по черному озеру ночи. Ни звука, ни движения, только легкая вибрация, воспринимаемая лишь немногими – теми, кто наделен особым душевным даром, которому пока еще нет названия. Он лежал неподвижно, взвинченный до предела, и ждал.
Видение двигалось до невозможности медленно. Вот Оно оставило позади грядку фиалок, затем резеды. Еще мгновение… и Ванами всем своим существом почувствовал, что Оно находится среди белых ирисов. Но и они остались позади. Сейчас его обступили алые розы и гвоздики. Затем, перемещаясь, как небесное тело, оно вступило во владения величественных королевских лилий, Движение было медленным, но непрестанным. Ванами лежал, затаив дыхание, не смея поднять головы. Видение вышло за пределы цветочного хозяйства и вошло в тень, окутывавшую подножие холма, на котором он находился. Пойдет Оно дальше или не пойдет? До этой ночи Оно всегда останавливалось там, словно застывало на миг, и затем, невзирая на все его старания, выходило из-под его власти и постепенно растворялось во мраке ночи. Но теперь у него закралось подозрение: а вдруг он сознательно не хотел напрячь предельно свою волю? Разве не испытывал он каждый раз страха при мысли, что может встретиться с тайной лицом к лицу. Разво не испытывал облегчения, когда Тень вдруг исчезала, и разгадка вновь терялась во мраке, из глубин которого явилась.
И все же никогда еще ночь не была столь прекрасна. Весна в самом разгаре. Прикосновение ветерка подобно ласке. Ничем не нарушаемый покой погруженного в сои сада был непередаваемо сладостен. Малюсенький мирок, закрытый для всех, незатейливый, поэтичный,– сад, навевающий грезы, завораживающий.
Внизу, в долине, миллионы роз, лилий, гиацинтов гвоздик, фиалок переливались чудесными красками золотистом свете восходящей луны. Воздух был так на сыщен ароматами, что, казалось, трудно было дышат! Даже во рту чувствовался сладковатый привкус. В небе бесконечной чередой следовали созвездия. Под небом спала земля. Даже цветы дремали. Храмовая тишина сошла на землю, и благоволение Божие сказывалось во всем: и в красоте, и в тишине, и в глубоком покое.
В такое время видения только и видеть. В такой час сбываются мечты. Ванами, приведшему себя в транс всеми силами души устремленному в область потустороннего, казалось, что дух его отделяется от тела и уносится куда-то ввысь. Он пришел в странное состояние, ничего подобного ему еще никогда не приходилось испытывать. Он чувствовал, что его воображение настраивается на какой-то новый лад, готовясь к приему впечатлений, доселе ему неведомых. Тело его стало вдpyг легким, воздушным, уменьшилось в объеме, а потом и вовсе исчезло. Он все видел по-иному, слышал по иному, по-иному воспринимал.
– Приди! – шепнул он.
И почувствовал: шаг за шагом Тень приближается к нему. С каждой секундой Она становится ближе. Наконец-то ему будет дано увидеть! Она вышла из сгус-шншейся у подножия холма тьмы, вступила на холм. Медленно, очень медленно стала подниматься по Склону. Ванами почудилось, что снизу доносится легкий шорох. Зашуршала трава под чьими-то ногами. Зашелестела листва кустарника, раздвинутая чьей-то руной, хрустнула надломленная веточка. Звуки, оповещающие о приближении, становились отчетливее. Вот они еще ближе, уже на вершине холма. Можно сказать, рядом.
Дрожа всем телом, Ванами продолжал лежать, уткнувшись лицом в согнутый локоть. Все звуки стихли. Ближе Тень подойти не могла. Он поднял голову и посмотрел.
Уже успела взойти луна. Ее огромный золотой диск поднялся над восточным горизонтом. В нескольких шагах от Ванами, ясно вырисовываясь на светящемся лике полной луны, стояла молодая девушка. На ней было расшитое золотыми цветами и птицами по красному полю платье с развевающимися, как на кимоно, рукавами. По обе стороны лица золотистыми мягкими прядями спадали волосы, отчего выпуклый белый лоб казался треугольным. Руки безжизненно свисали по бокам, но губы, полные, почти как у египтянки, были слегка приоткрыты, и из них вылетало дыхание, ровное и замедленное. Глаза же с тяжелыми веками, приподнятые у висков, удивительные восточные глазa, были закрыты. Она спала.
Она явилась к нему из царства цветов, из мира красок, из этого душного, перенасыщенного благовониями воздуха. Явилась из долины цветов: розами пахли ее золотистые волосы; полные губы напоминали цветом и запахом махровые красные гвоздики; а от лилий ей досталась белизна кожи, тончайший аромат и нежным изгиб шейки. Руки ее пахли гелиотропом, от красного платья шел пьянящий аромат маков, а ступни распространяли запах гиацинтов. Она стояла перед ним – материализовавшийся Дух, воплощенная мечта,– не двигаясь в теплом оранжеватом сиянии только что взошедшей луны, фигура в красном с золотом наряде, распространяющая вокруг себя запах нежнейших духов. Порождение сна, она сама была погружена в сон. Пришедшая из грез, сама грезила.
Вызванная из тьмы, выхваченная из тисков земли, из объятий могилы, погубленная растлителем, она восстала к жизни и к свету непорочная. Ее светлое чело осталось незапятнанным, без следа земной скверны, земного бесчестия. Он обнаружил в ней ту же невинную красоту, которой поклонялся в молодости. Годы не отразились на ней. Она была по-прежнему юной. К нему вернулась нетленная, неувядаемая красота, утверждающая, что жизнь всегда возрождается и что весна жизни прекрасна и извечна. Несколько секунд она стояла перед ним, а он, распростертый у ее ног, завороженно смотрел на нее. Затем она стала медленно удаляться. По-прежнему погруженная в сон, с закрытыми глазами, повернулась, начала спускаться но склону И исчезла.
Очнувшись, Ванами вскочил, дико озираясь. Перед ним стоял Саррия.
– Я встретил ее,– сказал священник.– Это была Анжела – дочка твоей Анжелы. Она вылитая мать.
Но Ванами едва ли его слышал. Как сомнамбула прошел он мимо Саррии и вышел из сада. Анжела или дочь Анжелы – не все ли равно. Он видел Ее. Смерть была побеждена. Могила не смогла одержать верх. Существовала лишь постоянно возрождающаяся жизнь. Время не имеет значения, и смена обстоятельств не имеет; все забывается, кроме зла, все изживается, кроме горя.
Нежданно забрезжил рассвет; румяная полоска на востоке ширилась, спеша распространиться на все небо. Ванами бесцельно шагал вперед. Заря разгоралась. Наконец он остановился, взойдя на вершину небольшой горы, откуда открывался вид на окрестные фермы, и посмотрел на юг. Внезапно он вскинул к небу руки и громко вскрикнул.
Вот оно! Пшеница! Она! Дала всходы прошлой ночью. Она была повсюду, сколько хватал глаз. Земля, долгое время оголенная, ожила, зазеленев. Снова качнулся маятник года и описал великую дугу – от смерти назад к жизни. Жизнь рождается из тлена, вечность берет начало в смерти. Наглядный пример! Анжела вовсе не была символом, а доказательством бессмертия. Семя умирает и гниет в земле, а затем дает росток – живой, торжествующий, непорочно чистый. Анжела, умирая, подарила жизнь дочери; конец одной жизни положил начало другой – торжествующей, непорочно чистой, хоть и зачатой в скверне. Как случилось, что он не знает Бога? Безрассудный! То, что ты сеешь, не оживет, если не умрет. Семя умерло. Умерла Анжела..
И, когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится,– пшеничное или другое какое. Пшеница, вызванная из мрака, из недр земли, из тисков могилы, из распада, торжествуя восстала к свету, к жизни. Так было и с Анжелой. Вот так же и с жизнью, и так же произойдет воскресение из мертвых. Сеется в немощи, восстает в нетлении. Сеется в уничижении, восстает в славе. Сеется в немощи, восстает в силе. И поглощена будет смерть навеки!
Взошло солнце. Ночь прошла. Иная слава тел небесных, иная земных. И в тот момент, когда слава солнца восторжествовала над меркнущей перед ней славой луны и звезд, Ванами, стоя на вершине горы, глядя на порвавшую свои оковы пшеницу, извечным зеленым ковром устилавшую пашни, и торжествуя в сердце Победу над смертью, воздел руки к небу и громко воскликнул:
– Смерть, где твое жало? Могила, где твоя победа?
IV
Гражданственная поэма Пресли «Труженики» имела грандиозный успех. Воскресное приложение к сан-францисской газете, куда он ее отослал, напечатало ее готическим шрифтом, а многозначительный заголовок был украшен столь замысловатыми завитушками, что оказался почти неудобочитаемым. Кроме того, редактор заказал одному из штатных художников нарисовать к поэме броские иллюстрации. Все это заняло целую страницу, и поданная в таком виде поэма привлекла всеобщее внимание. Ее тотчас же перепечатали газеты Нью-Йорка, Бостона и Чикаго. О ней говорили, ее критиковали, защищали, восхваляли, высмеивали. Ее превозносили до небес и разделывали под орех. Ей посвящали передовицы, специальные статьи, обсуждали достоинства и недостатки стихосложения и стиля. Цитаты из нее приводились и в революционных речах, и в реакционных выступлениях. На нее писали пародии; выхваченная и переиначенная фраза становилась рекламой овсяной крупы и запатентованных питательных смесей для детей. Наконец редактор одного предприимчивого ежемесячника перепечатал поэму, снабдив ее портретом и биографией Пресли.
От такого успеха Пресли пришел в смущение и волную растерянность. Он сам себе дивился. Неужто он и в самом деле «величайший американский поэт со времен Брайанта»? Он вовсе не думал о славе, когда сочинял «Тружеников». Просто был задет за живое, отчетливо увидев всю эту картину, взволнован и искренен; он взялся за перо в счастливый момент, когда слова сами собой ложились на бумагу, выстраиваясь в изящные фразы. Разве так становятся знаменитыми?
Какое-то время он подумывал, не пересечь ли ему континент, не уехать ли в Нью-Йорк – там он занял бы подобающее положение, насладился славой, которая ожидала его. Но скоро отбросил мысль о столь дешевой награде. Момент для этого был слишком серьезен. Ему хотелось помочь Народу, обществу, в котором он жил,– крошечному мирку Сан-Хоакина, схватившемуся с железной дорогой. Их борьба нашла своего поэта, и Пресли говорил себе, что место его здесь. Сплотить всю нацию, поведать соотечественникам о драме, которая разыгрывалась на этом конце континента, на далеком, всеми забытом Тихоокеанском побережье, возбудить их интерес, расшевелить, подтолкнуть к действию – эта мысль на миг захватила его. Может, это послужило бы общему благу. Поставить перед собой Великую цель, работать бескорыстно, отдать жизнь за то, чтобы ослабить железную хватку огнедышащего чугунного чудовища,– в этом, несомненно, было бы что-то героическое. Поводы для недовольства имелись и в других штатах, не только в Калифорнии. Подобные тресты-гиганты возникали повсюду. Он объявит себя защитником Народа в его борьбе с трестами. Он будет апостолом, пророком, мучеником во имя свободы.
Увы, Пресли по сути своей был, скорее, мечтателем, чем человеком действия. Он не воспользовался психологически важным моментом, не стал ковать железо, пока горячо, и пока он валандался, другие неотложные делa завладели его вниманием.
Как-то вечером, когда он уже улегся спать, его разбудили голоса на веранде; сойдя вниз, он увидел миссис Дайк с маленькой Сидни. Мать бывшего машиниста, всхлипывая, рассказывала что-то Магнусу и Хэррену. Из ее слов Пресли понял, что Дайк куда-то исчез. Вскоре после завтрака он заложил лошадь и уехал в город; должен был вернуться к ужину. Но сейчас уже десять часов, а его все нет и нет. Миссис Дайк сказала, что она сначала отправилась в Кьен-Сабе, хотела позвонить оттуда по телефону в Боннвиль, но Энникстер уехал в Сан-Франциско, дом заперт, а управляющий, у которого есть ключ от дома, тоже уехал в Боннвиль. Она послала три телеграммы из Гвадалахары в Боннвиль, пытаясь узнать, не случилось ли чего с сыном, но безрезультатно. Тогда, не в силах дольше мучиться неизвестностью, она взяла Сидни и отправилась на ферму Хувена, упросила Бисмарка запрячь лошадь и отвезти их к Магнусу в Лос-Муэртос, чтобы оттуда позвонить в Боннвиль и справиться о сыне.
Пока Хэррен вызывал центральную станцию, миссис Дайк рассказала Пресли и Магнусу печальную историю и гом, как переменился Дайк.
– Сломили моего сына, мистер Деррик,– говорила она.– Если бы вы только видели его! Часами сидит на веранде,– положит руки на колени, уставится на них и молчит. Он теперь никогда не смотрит мне в глаза, а по ночам не спит. Ночь напролет шагает взад и вперед по комнате. Так продолжается несколько дней; сидит себе тихо и молчит, а потом вдруг вскочит и начнет бесноваться – ах, как это страшно, мистер Деррик! Ругается, клянет все на свете, скрежещет зубами, размахивает кулаками, топает так, что дом трясется, и кричит, что, если Берман не вернет ему деньги, он задушит его собственными руками. Но это еще не все, мистер Деррик. Он идет к мистеру Карахеру, часами сидит у него в заведении; мистер Карахер говорит, говорит, а он все слушает. Что-то мой сын задумал, я это чувствую. Насчет чего-то они с мистером Карахером столковались, только я никак не могу понять, что это. Мистер Карахер – дурной человек, а мой сын подпал под его влияние.
Слезы выступили у нее на глазах. Она отвернулась, пряча их, и, обняв Сидни, прижалась головой к ее плечу.
– Вы… вы не думайте, мистер Деррик,– сказала она.– Прежде я умела сдерживаться. Это вот сейчас, после того как жизнь улыбнулась нам троим… Ведь мы так хорошо жили у себя в домике… Думали, что и впереди нас ждет только хорошее… Бог еще накажет этих господ – владельцев железной дороги за их жестокосердие.
Поговорив по телефону, Хэррен вышел на веранду, и она тотчас замолчала, устремив на него беспокойный взгляд.
– Насколько я понимаю, миссис Дайк, ничего дурного с ним не случилось,– сказал он успокоительно.– Мы узнали, где он находится. Вы с Сидни оставайтесь здесь, а мы с Хувеном поедем за ним.
Часа два спустя Хэррен привез на телеге Хувена Дайка в Лос-Муэртос. Он нашел его, вдребезги пьяного, в заведении Карахера.
Во хмелю Дайк отнюдь не был плаксив или сентиментален. Алкоголь будил в нем злобу, желание мстить, потребность лезть на рожон.
Когда телега выехала из эвкалиптовой рощицы, увозя домой, на хмельник, миссис Дайк, Сидни и бывшего машиниста, Пресли, стоявший у окна, услышал, как Дайк сказал:
– Прав Карахер. Они только одного и боятся – динамита!
На следующий день Пресли повез уезжавшего в Сан-Франциско Магнуса на станцию в Гвадалахару. На обратном пути он решил заехать на хмельник айка, посмотреть, как обстоят там дела. Домой Пресли вернулся удрученный и злой. Хмельник, который он в последнее свое посещение видел в цветущем состоянии, пришел в печальный вид. Все работы здесь были, по всей видимости, приостановлены. Плантация заросла сорняками. Жерди, подпиравшие лозы, пригнулись к земле. Многие просто попадали вместе с лозами на грядки, образуя какой-то хаос из сухих листьев, гниющих усиков, перепутанных плетей; изгородь обвалилась, недостроенный сарай для хранения хмеля,– который теперь уже никогда не будет достроен,– стоял с зияющими окнами и дверьми; в общем, зрелище было плачевное. Увидел Пресли издалека и самого Дайка, сидевшего неподвижно на веранде с растрепанными волосами и всклокоченной бородой; он рассеянно глядел на свои праздно лежавшие на коленях ладонями вверх ру ки.
В Боннвиле к Магнусу присоединился Остерман. Усаживаясь в вагоне для курящих напротив хозяина Лос-Муэртос, Остерман сдвинул на затылок шляпу и, поглаживая лысину, сказал:
– Что-то у вас, Губернатор, вид неважнецкий. Что нибудь неладно?
Магнус заверил его, что все в порядке. Остерман был прав. Он действительно как-то вдруг сдал и постарел. От его прежней выправки не осталось и следа. Он сгорбился, обмякла линия твердого рта, рука, державшая трость, заметно дрожала. И изменился он не только физически. Сосредоточив в своих руках настоящую власть, став председателем Союза фермеров, человеком, которого знали и о котором говорили во всех уголках штата и иначе как «заслуженный деятель», не называли, человек, достигший наконец положения, к которому он так долго и безуспешно стремился, теперь не находил радости в достигнутом и в жизни видел одну лишь горечь. Потому что к успеху он шел не прямыми путями, а завоевал его при помощи разных махинаций.
Он подкупил людей. И ни на минуту не забывал об этом. Чтобы добиться осуществления своей цели, он – бескорыстный, движимый заботой об общественном благе, филантроп, если уж на то пошло, позволил себе посмотреть сквозь пальцы на мошенничество,– это он-то, политик старой школы, с его высокими понятиями о честности, человек настолько неподкупкупный, что в свое время отказался от карьеры, лишь бы не идти на компромисс! На склоне лет угодивший в сети нового порядка вещей, сбитый с толку ловкими маневрами Остермана, его речистостью и риторической болтовней, обескураженный и разъяренный наглостью Треста, против которого они боролись, он в конце концов совершил ошибку. Осквернился. Пошел на подкуп! В то время Магнусу даже в голову не приходило, что факт этот может отразиться на его душевном состоянии. О подкупе было известно лишь Остерману, Бродерсону и Энникстеру, а уж эти-то его не осудят, будучи сами соучастниками. Он может по-прежнему делать хорошую мину, может высоко держать голову. А со временем все это просто забудется.
Однако вышло не так. Что-то в его характере изменилось бесповоротно. Он это чувствовал. Сознавал. Известная высокомерность, пресекающая любую фамильярность, возвышала его в глазах окружающих, придавала вес его слову, внушала к нему почтение – увы, она, что ни день, убывала. Когда ему приходилось в качестве председателя Союза проводить в жизнь какие-нибудь решения, он, как правило, мешкал. От его уверенности, решительности, привычки действовать по собственному усмотрению не осталось и следа. Он взял в обычай советоваться со своими ближайшими помощниками, осведомлялся об их мнении, не доверяя собственному. Он делал ляпсусы, допускал оплошности и, когда ему на них указывали, начинал возмущаться, не жалея при этом громких слов. Он отлично сознавал, что это всего лишь громкие слова и что рано или поздно его раскусят. Как долго он усидит в своем кресле? Только бы продержаться, пока все утрясется! В противном случае он пропал, и ему уж никогда не вернуть своей прежней репутации – в этом он не сомневался. Раз попавшись на даче взятки, вовек не отмоешься.
Сейчас он ехал в Сан-Франциско, чтобы обсудить с Лайменом спорный вопрос, возникший – о чем он недавно был поставлен в известность,– у железной дороги и Союза по ходу судебного процесса.
Когда Исполнительный комитет Союза подавал в Верховный суд апелляционную жалобу, было отобрано несколько так называемых «пробных дел» – имеющих принципиальное значение для разрешения аналогичных дел в будущем; от их решения зависел исход и всех остальных дел, возбужденных фермерами. Ни Магнус, ни Энникстер не подавали отдельных жалоб, уверенные, что они будут разрешены автоматически, поскольку «пробные дела» уже рассматриваются в Вашингтоне. Магнус здесь опять дал маху, и адвокаты Союза написали из Сан-Франциско, что железная дорога может воспользоваться тем, что не соблюдены формальности, и, под предлогом того, что ни Кьен-Сабе, ни Лос-Муэртог не упомянуты в апелляционной жалобе, попытатыи еще до решения дела Верховным судом ввести во владение этими ранчо подставных покупателей. Три месяца, полагающиеся для подачи апелляции, были уже на исходе, и дорога могла в скором времени начать действовать. Остерман и Магнус решили немедленно отпра виться в Сан-Франциско, встретиться там с Энникстером (он уехал туда десять дней назад) и всем вместе обсудить дело с Лайменом. Лаймен, как член Комиссии, вполне мог быть в курсе дальнейших намерений железной дороги, а заодно и дать надлежащий юридический совет относительно того, что следовало бы предпринять, если бы слухи оказались верными.
– Послушайте, Губернатор,– обратился к нему Остерман, когда поезд отошел от Боннвиля и оба уселись поудобней, готовясь к долгому путешествию,– вы не знаете, что творится последнее время с Жеребцом Энникстером? Какие-такие дела завелись у него в Сан-Франциско?
– Понятия не имею,– ответил Магнус– Энникстер, действительно, последнее время почти не бывает на ранчо. А что, собственно, держит его в Сан-Франциско, этого я вам сказать не могу.
– То-то и оно,– сказал Остерман, подмигивая.– А если подумать? Угадаете с трех раз – получите сигару. Мое мнение: это девица, по имени Хилма Три. Недавно она вдруг покинула Кьен-Сабе и укатила в Фриско. А Жеребец следом за ней. Достаю сигару. Ну, а что вы имеете сказать?
– Как же, знаю,– сказал Магнус.– Славная девушка. Будет кому-то отличной женой.
– Женой! Хо-хо! Это у Энникстера-то женой! Верится с трудом. Просто наш Жеребец женским полом наконец заинтересовался. Смеху-то! Поиздеваюсь над ним при встрече.
Но когда Остерман и Магнус случайно столкнулись с Энникстером в вестибюле гостиницы на Монтгомери-стрит, им так ничего и не удалось узнать от него. Он был в отвратительном настроении. Когда Магнус заговорил с ним о деле, он заявил, что «дела могут катиться ко всем чертям», а когда Остерман осторожно затронул женский вопрос, Энникстер так выругался, что даже Остермана поверг в смущение.
– Какого же черта ты тогда околачиваешься в Сан-Франциско? – спросил Остерман, на что последовал загадочный ответ:
– Ищу кошачьи шкуры себе на брюки.
За две недели до этого Энникстер приехал в Сан-Франциско и тотчас отправился в номера на Буш-стрит, рядом с Первым национальным банком, которые содержали родственники Три. Его предположение, что Хилма с родителями остановилась здесь, оказалось верным. Их имена числились в списке гостей. Нарушив порядки, Энникстер прошел к ним в номер, где сразу же предстал перед отцом Хилмы и выслушал от него немало неприятных слов.
Хилмы с матерью дома не было. Немного позже миссис Три вернулась одна, оставив Хилму на денек у двоюродной сестры, жившей в пригороде Сан-Франциско, в небольшом домике с видом на парк.
Между Энникстером и родителями Хилмы мир был восстановлен быстро. Он убедил их в искренности своих намерений и просил руки их дочери. Однако Хилма наотрез отказалась его видеть. Узнав, что он приехал вслед за ней в Сан-Франциско, она заявила, что не вернется в гостиницу, и попросила у двоюродной тетки разрешения пожить у нее некоторое время.
Все это время Хилма чувствовала себя глубоко несчастной; она никуда не выходила из дому, а по вечерам долго плакала в подушку.
Она ненавидела город и отчаянно скучала но ферме. Вспоминала дни, когда она работала в маленькой сыроварне, как снимала сливки с молока, слитого в огромные кастрюли, как по локоть погружала руки в белую густую простоквашу, до блеска начищала медные миски и чаны. И это казалось ей счастьем. Там веяло чистотой и свежестью, помещение утопало в золотистом свете, а на душе было легко и весело, и все время хотелось петь – она была счастлива хотя бы потому, что в окно светило солнце. Она вспоминала длинные прогулки под вечер в направлении монастыря, походы за кресс-салатом, растущим под Эстакадой, вспоминала кукареканье петухов, доносившиеся издалека свистки проходящих мимо поездов, вечерний благовест. С тоской вспоминала она необозримые поля, раскинувшиеся от одного края горизонта до другого, притихшие и залитые светом; полуденный зной, пламенную красоту безоблачных восходов и закатов. Она была так счастлива в той жизни! А теперь все миновало! Холодный промозглый город, с тесно поставленными деревянными, крытыми железом домами, густыми туманами и завывающими пассатными ветрами, наполнял ее сердце тревогой и грустью. Будущее представлялось ей в мрачном свете.
Но вот однажды, приблизительно через неделю после приезда Эшгакстера в Сан-Франциско, ее уговорили пойти прогуляться по парку. Она вышла из дому одна, впервые надев подарок матери – черную соломенную шляпку с пышным бантом из белого шелка, розовую блузку, кожаный пояс – имитация крокодиловой кожи,– новую шерстяную коричневую юбку и лодочки с маленькими стальными пряжками.
Набредя на японский павильон возле крохотного пруда, она решила отдохнуть немного и села на скамеечку, сложив на коленях руки, бездумно созерцая резвящихся в пруду золотых рыбок.
И вдруг рядом сел неизвестно откуда появившийся Энникстер. От испуга она совершенно оцепенела и только смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы.
– Ой,– выдохнула она наконец,– а я и не знала!..
– Ну, вот! – воскликнул Энникстер,– наконец-то! Я так долго сторожил этот поганый домишко, что боялся, как бы меня не турнул отсюда полицейский. Господи! Что это с тобой? – перебил он себя.– Ты что это такая бледная!.. Ты… Хилма, ты не больна ли?
– Да нет, я здорова,– пролепетала она.
– Как это здорова! – твердо сказал он.– Нет, мне лучше знать. Ты должна немедленно вернуться в Кьен-Сабе. Город – это не для тебя! И в чем вообще дело, Хилма? Почему ты так старательно избегала меня? Ты что, не знаешь про меня? Разве твоя мамаша не рассказала тебе обо всем? Разве ты не знаешь, как я раскаиваюсь? Что я понял, какую ужасную ошибку Совершил тогда, под Эстакадой. До меня это ночью дошло, когда я узнал, что ты уехала. Всю ночь я просидел на камне где-то в поле. Что со мной произошло, я в точности не знаю, но с той поры я стал другим человеком. Смотрю на вещи другими глазами. Собственно, с того дня я только и начал жить. Я знаю теперь, что такое любовь, и не только не стыжусь ее, я горжусь ею. Если бы даже мне никогда больше не пришлось увидеть тебя, я б и то радовался, что пережил то, что выпало на мою долю в ту ночь. У меня тогда словно глаза открылись. Я был самым настоящим себялюбцем, пока не понял, что действительно люблю тебя, а теперь – пойдешь ты за меня или нет – я буду жить… не знаю как, но по-другому. Должен жить по-другому. Не знаю, как тебе объяснить, но только любювь к тебе изменила мою жизнь. Мне теперь легче стало поступать по совести. Мне это понравилось, и впредь я хочу так жить. Помнишь, я раз как-то сказал тебе – мне импонировало, что меня считают хамом и выжигой, что люди меня ненавидят и боятся. Так вот, с тех пор, как я полюбил тебя, мне стыдно даже вспоминать об этом. Я больше не хочу быть хамом и постараюсь, чтобы никто меня больше не ненавидел. Я счастлив и другим желаю того же. Я люблю тебя! – внезапно воскликнул он.– Я люблю тебя, Хилма! И если ты простишь меня, если снизойдешь до такой скотины, я постараюсь сделать все, чтобы быть тебе самым хорошим мужем. Ты понимаешь меня, девочка моя? Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Хилма сквозь слезы смотрела на рыбок в пруду.
– Тебе нечего сказать мне, Хилма? – спросил он, помолчав.
– Я не знаю, что, по-вашему, мне следует сказать,– прошептала она.
– А вот и знаешь,– настаивал он.– Я приехал сюда вслед за тобой, чтобы услышать от тебя эти слова. Я уже больше недели болтаюсь в этом дурацком парке, где меня ветром насквозь просвистало, чтобы услышать от тебя эти слова. Ты знаешь, что я хочу услышать, Хилма.
– Ну… я больше на вас не сержусь,– отважилась произнести она.
– Для начала и это неплохо,– ответил он.– Но только я не этого добиваюсь.
– Тогда не знаю, что еще.
– Может, мне сказать за тебя?
Она задумалась:
– А может, вы не так скажете…
– Уж положись на меня. Ну как, сказать?
– Я не знаю, что вы скажете.
– Скажу то, что ты думаешь. Сказать?
Наступила длинная пауза. Золотая рыбка, поднявшись на поверхность, громко плеснула хвостом. В кронах деревьев сгущался туман. Вокруг не было ни души
– Нет,– сказала Хилма.– Я… я и сама могу… Я…– Она вдруг повернулась к нему и крепко обняла его за шею.– Ты любишь меня? – вскричала она. – Это правда? Все правда? И ты жалеешь о том, что было, и не станешь обижать меня, когда я стану твоей женой? А ты моим дорогим, дорогим мужем?
У Эниикстера на глазах показались слезы. Он креню обнял ее и прижал к себе. Никогда еще не чувствовал он себя столь ничтожным, недостойным этой чистой невинной девушки, которая простила его и поверила ему на слово, разглядела в нем хорошего человека, каковым он еще только надеялся со временем стать. Она была настолько выше его, настолько благородна, что ему следовало бы поклониться ей в ноги, а вместо этого она обнимает его, не сомневаясь, что он добр, что он ей ровня. Он не находил слов для выражения своих чувств. Слезы лились у него из глаз и скатывались по щекам. Она слегка отстранилась от него, взглянула ему в лицо, и он увидел, что она тоже плачет.