355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрэнк Норрис » Спрут » Текст книги (страница 10)
Спрут
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:46

Текст книги "Спрут"


Автор книги: Фрэнк Норрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

V

В семь утра у себя в спальне на белой эмалированной кровати, под серо-голубыми армейскими пледами и красным стеганым одеялом крепким сном спал Энникстер – раскрасневшийся, с разинутым ртом, жесткие рыжие волосы всклокочены. На стуле у изголовья кровати стояла керосиновая лампа, при свете которой он читал на сон грядущий. Рядом с ней лежал кулек чернослива и растрепанный томик «Дэвида Копперфилда», заложенный клочком бумаги, оторванным от кулька.

Энникстер спал хоть и крепко, но тревожно – даже во сне он не способен был держать себя со спокойным достоинством. Глаза его были зажмурены так плотно, что в уголках кожа собралась морщинами. Руки, засунутые под подушку, сжаты в кулаки. То и дело он свирепо скрежетал зубами, а его отрывистый храп заглушал временами тиканье будильника, висевшегo на бронзовой шишечке кровати в шести дюймах от его уха.

Но как только стрелки показали семь, будильник отчаянно затрещал, как взорвался, и в ту же секунду Энникстер, отшвырнув одеяла, привел себя в сидячее положение; он сидел, пыхтя и отдуваясь, жмурясь на свет и потирая лоб, ничего не соображая спросонья.

Прежде всего он сорвал будильник и сунул его под подушку, чтобы заглушить неумолчный треск. Но и расправившись с будильником, продолжал сидеть, оглушенный, на кровати, боясь ступить на холодный пол босыми ногами и хлопая заспанными глазами. Минуты три пребывал он в таком состоянии, между бодрствованием и сном, поминутно кренясь на бок. Придя наконец в себя, он встряхнулся, запустил пальцы в волосы и, широко зевая, невнятно пробормотал:

– О Господи ты Боже мой!

Потягиваясь, ерзая на месте, шевеля пальцами ног, он прибарматывал между зевками:

– О Господи ты Боже мой!

Затем окинул комнату взглядом, собираясь с мыслями и намечая план действий на день.

Спальня была обставлена скудно: стены обшиты тонкими планками – попеременно коричневыми и желтыми – совсем как стены в конюшне; их украшали несколько литографий без рамок – бесплатные рождественские приложения к еженедельному журналу,– приколоченные большими самодельными гвоздями. У окна стоял умывальник; за зеркало был заткнут пучок не то трав, не то цветов, высохших и посеревших От пыли; рядом висела пожелтевшая фотография сложной уборочной машины, перед которой сгруппировались рабочие Энникстеровского ранчо, во главе с ним самим. На полу, у кровати и перед комодом, лежали опальные вязаные половики. В одном углу валялось седло и стояли грязные сапоги, в другом – пустое ведерко для угля, в третьем – ящик с болтами и гайками. Над кроватью висел университетский диплом Энникстера в позолоченной рамке, а на комоде, среди раскиданных в беспорядке головныхщеток, грязных поротничков, перчаток с крагами, сигар и прочих мелочей, стояла сломанная машинка для набивки патронов.

Это была самая настоящая холостяцкая комната – не прибранная, без всяких притязаний на уют, пропахшая табаком, кожей и ржавым железом; в голом полу выбоины от гвоздей, которыми бывают подбиты сапоги, на стенах – царапины, прочерченные тяжелыми металлическими предметами. На удивление, однако, одежда Энникстера была сложена на единственном стуле с отменной стародевичьей аккуратностью. Так сложил ее он сам накануне, укладываясь спать; сапоги были составлены рядом; брюки вместе с комбинезоном лежали в полном порядке на сиденье, куртка висела на спинке.

В усадебном доме Кьен-Сабе было шесть комнат, все расположенные в одном этаже. Однако нужна была изрядная невзыскательность, чтобы относиться к нему как к родному гнезду. Энникстер был богатым человеком и мог бы сделать свое жилище не менее красивым и удобным, чем хоромы Магнуса Деррика. Но Энникстер смотрел на свой дом как на место, где можно спать, есть, переодеться, укрыться от дождя, и еще как на контору, где он занимался делами – не более того.

Окончательно проснувшись, он сунул ноги в плетеные шлепанцы и, шаркая, прошел через кабинет, примыкавший к спальне, в ванную, где несколько минут простоял под ледяным душем, стуча зубами и кляня студеную воду. Дрожа от холода, он быстро оделся, нажал кнопку электрического звонка, оповещая повара, что можно подавать завтрак, и тотчас же занялся делами. Тем временем во двор въехала телега мясника из Боннвиля. Он привез мясо, а также боннвильскую газету и вчерашнюю вечернюю почту. Среди прочей корреспонденции была телеграмма от Остермана, который уже вторично совершал поездку в Лос-Анджелес. Телеграмма гласила:

«Основание предприятия в этом районе обеспечено. Заручился услугами нужного лица. Могу теперь продать вам пакет акций, как было договорено».

Энникстер буркнул что-то и разорвал телеграмму на мелкие кусочки.

– Этот вопрос, стало быть, улажен! – пробормотал он.

Собрав в кучку клочки бумаги на еще не растопленной печке, он поднес к ним спичку и, пока они горели, задумчиво смотрел на колеблющееся пламя. Он прекрасно понимал, что подразумевал Остерман под словами «основание предприятия» и «нужное лицо».

После долгих споров и против своего желания, как глрательно подчеркивал, Энникстер в конце концов снизошел до примирения с Остерманом и согласился принять участие в намечавшейся политической «сделке». Был образован комитет для ее финансирования: Остерман, старик Бродерсон, сам Энникстер и Хэррен Деррик,– последний, правда, с оговорками, скорее в роли стороннего наблюдателя. Председателем комитета числился Остерман. Магнус Деррик официально отказался от какого бы то ни было участия в деле. Он старался придерживаться среднего курса. И оказался в положении трудном и для него чрезвычайно тягостном. Если, благодаря усилиям комитета, удалось бы добиться снижения тарифов, он неизбежно воспользовался бы вытекающими отсюда преимуществами. Ничем не рискуя и не беря на себя расходов, он много выиграл бы на этом. Тем временем выборы приближались. Комитет не мог ждать дольше, и Остерман, заручившись крупной суммой из кошельков Энникстера, Бродерсона и своего собственного, отправился в Лоc-Анджелес. Там он и связался с Дисброу, одним из политических заправил Мохавской железнодорожной линии, и уже дважды с ним беседовал. Телеграмма, полученная Энникстером в то утро, означала, что Остерману удалось подкупить Дисброу, и тот согласился утвердить Дарелла кандидатом в члены Железнодорожной комиссии от третьего участка.

Вскоре повар подал Энникстеру завтрак, и он стал поспешно поглощать его, одновременно просматривая корреспонденцию и пробегая глазами страницы «Меркурия» – газеты Дженслингера. Энникстер был уверен, что «Меркурий» получает субсидию от железной дороги; в сущности, газета была рупором Шелгрима и Главного железнодорожного управления, сообщавшим их решения и постановления владельцам ранчо, расположенных вблизи Боннвиля.

В передовице сегодняшнего номера говорилось: «Для осведомленных лиц не явится неожиданностью то, что так долго откладывавшаяся переоценка земельных участков, принадлежащих железной дороге и входящих в состав Лос-Муэртос, Кьен-Сабе, а также ранчо мистера Остермана и мистера Бродерсона, будет произведена еще до Нового года. Естественно, что арендаторов этих земель интересует цена, которую назначит за свои участки железная дорога; по слухам, они ожидают, что цена эта не превысит двух долларов пятидесяти центов за акр. Однако, даже не будучи ясновидцем, можно предугадать, что эти люди будут сильно разочарованы».

– Что за чушь! – воскликнул Энникстер, прочитав статью. Он скомкал газету и швырнул ее в угол.– Вздор, и больше ничего! Дженслингер ничего не смыслит в этом деле! У меня есть договор с железной дорогой: цена установлена – от двух с половиной до пяти долларов за акр. Черным по белому. Дорога обязана соблюдать договор. А сколько усовершенствований я внес! Улучшил качество земли, возделал ее, осушил, оросил! Толкуй там! Мне виднее.

Из этой статьи Энникстер вынес прежде всего впечатление, что «Меркурий» скорей всего не получает субсидии. Если бы газета получала деньги от правления дороги, Дженслингер не допустил бы ошибки, говоря о стоимости земли. Он знал бы, что дорога обязалась продавать ее по два доллара пятьдесят центов за акр; знал бы он и то, что, решив продать эти земли, дорога обязана была в первую очередь предложить их теперешним арендаторам. Восстановив в памяти ясные и четкие условия договора, существующего между ними и дорогой, Энникстер выбросил из головы мысли о нем. Закурил сигару, надел шляпу и вышел во двор.

Утро было прекрасное, воздух легкий и бодрящий. На сквозной башне артезианского колодца ровно вращались крылья ветряного двигателя, подгоняемые свежим юго-западным ветерком. Вода в оросительном канале сильно поднялась. На небе не было ни облачка. Далеко на восток и на запад высились, как бастионы, ограждающие покой долины, Береговой хребет и предгорья Сьерра-Мадре – бледно-фиолетовые на сияющем фоне нежно-розового и белого горизонта. Солнце заливало все вокруг чистым, прозрачным, искрящимся светом, веселя душу, горяча кровь, вызывая кипучую энергию.

По дороге в конюшню Энникстеру нужно было пройти мимо раскрытой двери сыроварни. Оттуда доносилось пение – значит, там работала Хилма Три. Ее бархатистый грудной голос мелодично звучал под аккомпанемент плещущегося в маслобойках молока и позвяки-вания бидонов и котлов. Энникстер свернул к сыроварне и остановился на пороге, поглядывая по сторонам. Солнечный свет, проникавший сквозь три распахнутых заливал Хилму с головы до ног. Она выглядела очаровательно, восхитительно и, казалось, излучала молодость, здоровье и радость жизни. В ее больших карих глазах, опушенных густыми черными ресницами, солнце зажгло искрящиеся точки; солнечные блики горели и на пышных красивых волосах, отливавших прямо-таки металлическим блеском; они играли на влажных губах, повинуясь мелодии песни. Белизна ее кожи, обласканной живительным бодрящим утренним солнцем, была ослепительно чистой, невыразимо прекрасной. Золотистый свет, отражаясь от медного подойника, который она держала в руках, мягко озарял прелестные очертания ее подбородка. Нежнейший пушок, видимый лишь когда она стояла против солнца, покрывал розовые щеки – легкий, как цветень или пыльца на крыльях бабочки. Она непрестанно двигалась взад-вперед по комнате, оживленная, веселая, пышущая здоровьем, вся ее стройная крепкая фигура, полная белая шея, переходившая в покатые плечи, женственно округлая грудь, пышные бедра дышали радостью кипучей жизни, честной, неприхотливой, бесхитростной. На ней была простая юбка из синего поплина и полотняная розовая блузка, чистая и опрятная; рукава, засученные выше локтя, обнажали белые руки, мокрые от молока, благоухающие молоком, светящиеся при ярком утреннем свете. На пороге Энникстер снял шляпу.

– Доброе утро, мисс Хилма!

Хилма поставила медный подойник на бочку и быстро обернулась.

– А, доброе утро, сэр! – И непроизвольно поднесла руку к голове, словно хотела отдать честь.

– Ну,– нерешительно начал Энникстер,– как вы тут управляетесь?

– Прекрасно. Нынче совсем мало работы. Мы откинули творог уже несколько часов назад, а теперь положили его под пресс. Сейчас я навожу тут чистоту.

Взгляните на мои посудины. Что твое зеркало, правда? А медные подойники! Они у меня просто горят! Загляните в любой уголок – нигде ни пылинки! Я люблю чистоту, особенно в молочной. Здесь я хозяйничаю, и уж у меня и пол этот цементный, и маслобойки, и сепараторы, ну и, конечно, бидоны и котлы просто блестят. Молоко должно быть такое свежее, чтоб его можно было давать грудному младенцу, и воздух здесь должен быть чистый, и солнца много-премного. Чтоб во все окошки весь день светило и кругом все сверкало. Знаете, когда солнце садится, мне всегда становится грустно, верите ли, самую малость грустно. Вам смешно? Я хотела бы, чтоб всегда было светло. А когда день выдается мрачный, облачный, мне делается так грустно, будто меня покинул лучший друг. Странно, правда? Совсем еще недавно – мне уж шестнадцать лет было, а то и больше,– маме приходилось сидеть подле меня на кровати, пока я не засну. Я боялась темноты. Да и теперь это со мной бывает. Можете себе представить! А мне ведь уже девятнадцать минуло – совсем взрослая.

– Боялись темноты, вот как? – переспросил Энникстер, лишь бы что-нибудь сказать.– А чего, собственно? Привидений?

– Н-нет! Сама не знаю. Я люблю свет, люблю…– Она глубоко вздохнула, повернулась к окну и, вытянув вперед розовый пальчик, закончила:– солнце! Ах, как я люблю солнце! Знаете что – положите руку вот сюда, на бочку – вот так. Тепло, правда? И приятно! А вам разве не нравится смотреть, как солнышко светит в окна, на солнечные столбы, в которых кружатся и блестят пылинки? Мне кажется, где много солнца, там люди должны быть хорошими. Только злым людям по душе темнота. И злые дела все замышляются и совершаются в темноте, я так думаю, по крайней мере. Поэтому, наверное, я не люблю ничего таинственного, ничего такого, что не могу видеть, того, что происходит в темноте.– Она наморщила нос, выражая этим отвращение.– Я просто ненавижу все таинственное. Оттого и боюсь темноты, или, вернее сказать, боялась. Мне неприятно думать, что вокруг происходит что-то такое, чего я не могу видеть, понять или объяснить.

Хилма перескакивала с предмета на предмет, без умолку болтала просто ради удовольствия высказать свои мысли, наивно воображая, что другим они так же интересны, как ей самой. Забывая о том, что давно стала взрослой, она оставалась большим ребенком, по-детски интересовалась всем, что непосредственно окружало ее, была прямодушной, откровенной, бесхитростной. Болтая, она продолжала работать: мыла бидоны горячей водой с содой, начищала до блеска и ставила на бочку, где их тотчас обливало горячим светом осеннее солнце.

Слушая девушку, Энникстер то и дело искоса поглядывал на нее, любуясь ее восхитительной свежестью, ее юной красотой. Неловкость, которую он обычно испытывал в присутствии женщин, постепенно исчезала. Искренность и непринужденность Хилмы придавали ему уверенности. «А что, если поцеловать ее? – подумал он.– Как бы она к этому отнеслась?» И тут же в душу ему закралось подозрение. Не пытается ли она навести его на эту мысль? Кто их, женщин, разберет? Потому она и трещит без умолку, старается задержать его, дает ему, так сказать, шанс. Так! Что ж, пусть смотрит в оба, а то он этим шансом воспользуется.

– Ах, чуть не забыла! – воскликнула вдруг Хилма.– Я давно хотела показать вам новый пресс! Тот, который вы еще в прошлбм месяце купили, по моей просьбе. Помните? Вот он. Поглядите, как работает. Вот сюда наливается заквашенное молоко, потом крышка завинчивается – вот так, а затем вы нажимаете на рычаг.

Она взялась за рычаг обеими руками, налегла на него всем телом, так что полные обнаженные руки напряглись от усилия, и уперлась в стенку узкой нож-кой в туфельке с блестящей стальной пряжкой.

– Не так-то это легко,– сказала она, тяжело дыша и глядя на него с улыбкой.– Но какой прекрасный пресс! Как раз такой нам и нужен.

– А где,– Энникстер слегка откашлялся,– вы храните сыр и масло? – «По всей вероятности в подполье»,– подумал он.

– В подполье,– сказала Хилма.– Вот здесь.– Она приподняла крышку подполья в дальнем конце комнаты.– Хотите поглядеть? Пожалуйте сюда, я покажу.

Она первая стала спускаться в прохладный полумрак, где приятно пахло свежим сыром и маслом. Энникстер последовал за ней. Волнение мало-помалу овладевало им. Он все больше проникался уверенностью, что Хилма хочет, чтобы он ее поцеловал. А, собственно, почему бы и не попытаться? Впрочем, полной уве-ргнности у него пока не было. А что, если он ошибся; что, если она сочтет себя оскорбленной и оттолкнет его ледяным взглядом? При мысли об этом Энникстер поморщился. Нет, лучше убраться подобру-поздорову и заняться делами. Он уж и так потерял половину утра. А с другой стороны, если она хочет дать ему возможность поцеловать ее, а он этим не воспользуется, она его за дурака примет. Еще запрезирает его, подумает, что он испугался. Чтобы он, Энникстер, испугался глупой девчонки! В конце концов, он мужчина и сам знает, что ему делать. Бабник Остерман уж давным-давно поцеловал бы ее. Желая испытать себя, он попробовал представить себе, что решение принято, и он вот-вот поцелует Хилму, но тут же почувствовал необычайное волнение, сердце сильно забилось, дыхание перехватило. Но он не струсил. Решено – он попробует. Энникстер чувствовал к себе все большее уважение. Самоуверенность его возрастала с каждой минутой, и, когда Хилма повернулась с ломтиком готового сыра, предлагая ему отведать, он вдруг шагнул к ней, обнял за плечи и потянулся поцеловать.

В последний момент, однако, он замешкался и испортил все дело. Хилма гибким движением отшатнулась от него. Энникстер грубо схватил ее за руку, одновременно тяжело наступив на узенькую ступню, ему удалось лишь коснуться щекой мочки ее уха, а губами блузки где-то около шеи. Потерпев неудачу, он одновременно понял, что Хилма вовсе не мечтала о его поцелуе.

Она отскочила от него и стояла, испуганно прижав руки к груди и прерывисто дыша, отчего чуть заметно вздрагивала ее гладкая белая шея. Глаза широко раскрылись, в них отражалось скорее изумление, нежели гнев. Он была смущена и потрясена до глубины души; а когда ей удалось перевести дух, у нее вырвалось лишь испуганное, растерянное:

– О, Господи!

С минуту Энникстер стоял на одном месте, нелепый и неуклюжий, бормоча себе под нос:

– Ладно, ладно! Никто не собирался вас обидеть. Чего вы испугались? Обидеть вас никто не хотел. Я просто так…

Затем быстро, неопределенно взмахнув рукой, он воскликнул:

– До свидания! Извините меня!

Повернувшись, он быстро поднялся по лестнице, в один миг пересек сыроварню и, вне себя от ярости, выскочил во двор. Нахлобучив на ходу шляпу, он зашагал по направлению к конюшне, продолжая бормотать.

– Тоже мне, Дон Жуан выискался! Идиот! Вот угораздило эдаким болваном себя выставить.

В какой-то момент ему удалось взять себя в руки – выкинуть из головы всякую мысль о Хилме Три. Чтоб не мешала заниматься делами. Пустое занятие, только время теряешь, которое можно было бы потратить с выгодой для себя. Энникстер передернул плечами, словно сбрасывая докучное бремя, и решил заняться первой же подвернувшейся работой.

Его внимание привлек стук молотков на крыше нового поместительного амбара, и, перейдя лужайку между домом и артезианским колодцем, он остановился и некоторое время сосредоточенно рассматривал строение, с интересом и удовольствием прислушиваясь к доносившимся из него звукам: постукиванью молотков, ритмичному взвизгиванию пил и равномерному шарканью по дереву рубанков – плотничья артель заканчивала кровлю и стойла для лошадей. Двое рабочих и мальчик-подручный прилаживали огромные раздвижные ворота у южного торца амбара, а приехавшие утром из Боннвиля маляры устанавливали механический насос с опрыскивателем, с помощью которого должны были окрашивать наружные стены – на этом настаивал Энникстер, утверждавший, что кисти и ведерки с краской безнадежно устарели и пользоваться ими в наши дни просто недопустимо.

Подозвав одного из десятников, он спросил, когда будет закончен амбар, и получил ответ, что к концу недели на сеновал уже можно будет сложить сено и перенести в стойла лошадей.

– Ну и повозились же вы,– сказал Энникстер.

– Да ведь дождь помешал, сэр…

– Дождь? Чепуха какая! Я и в дождь работаю! Это все выдумки ваших союзов. Тошно слушать!

– Но, мистер Энникстер, не могли же мы красить под проливным дождем. Все было бы испорчено.

– Испорчено, испорчено! Знаю я вас! Может, испорчено, а может, и нет.

Но едва десятник отошел, Энникстер громко крякнул от удовольствия. Амбар получился замечательный – удался, можно сказать, на славу! Любой другой амбар в округе свободно поместится в нем, можно подвесить его, как птичью клетку, и еще гулять вокруг.

Именно о таком амбаре Энникстер и мечтал. Удача его так обрадовала, что на время он забыл даже о Хилме.

– Вот теперь,– пробормотал он,– я и устрою здесь бал. Вот-то все ахнут!

Ему пришло в голову, что надо не мешкая разослать приглашения. Только он не знал, как это делается, и решил, что лучше будет посоветоваться с Магнусом и миссис Деррик.

– Все равно мне нужно потолковать с Магнусом насчет телеграммы от дурака Остермана,– в раздумии сказал он самому себе,– и потом я же хотел до первого

числа побывать в Боннвиле, уладить там кое-что.

Круто повернувшись и в последний раз окинув амбар взглядом, он направился в конюшню. Надо распорядиться, чтобы ему оседлали лошадь; он верхом поедет в Боннвиль и по пути заглянет в Лос-Муэртос. Можно будет все совместить – повидаться с Магнусом, Хэрреном, старым Бродерсоном, а заодно и кое с кем из боннвильских дельцов.

Вскоре он уже выехал со двора; изо рта торчала новая сигара, шляпа была надвинута на глаза, чтобы защитить их от яркого солнца, только-только поднявшегося над горизонтом. Он переехал по мосту через оросительный канал и свернул на Проселок – кратчайший путь на Лос-Муэртос мимо фермы Хувена. Проселок уходил на юго-запад в низину мимо стройного ряда бледно-зеленых ив, росших по берегу сильно вздувшегося после дождя Бродерсонова ручья, который затем нырял под Эстакаду. По ту сторону железнодорожной насыпи Эиникстеру пришлось открыть ворота в изгороди Деррика, тянувшейся вдоль границы ранчо. Он справился с этим, не слезая с лошади, которую держал в .повиновении каскадом ругательств и касанием шпоры. Въехав в ворота, он пустил лошадь рысью.

В этой части Лос-Муэртос находилась ферма Хувена – около пятисот акров, заключенных между оросительным каналом и Бродерсоновым ручьем; на половине дороги Энникстер увидел и самого Хувена, который возился с сеялкой, менял сломавшуюся шайбу. На одной из впряженных в сеялку лошадей, крепко держась ручонками за ремешок упряжки, восседала Хильда, дочка Хувена, в холщовом мальчишеском комбинезоне и грубых, подбитых гвоздями башмаках; она сидела, окаменев от гордости, с сияющими восторгом глазами, распущенные волосы трепал ветер.

– Привет, Бисмарк! – сказал Энникстер, подъезжая к Хувену.– А ты что здесь делаешь? Мне говорили, что Губернатор решил в этом году обойтись без арендаторов.

– А, мистер Энникстер! – вскричал немец, выпрямляясь.– Это есть вы? Ну, как же он без меня обойдется? Невозможно! Без меня никак нельзя. Я прямо так и говорил Губернатору. Без меня, как без руки. Это так! Семь лет я есть на этот ферма, да, сэр. Всех других можно рассчитать к тортовой матери, но не меня. Э? Што вы думайт про это?

– Думаю, что это у тебя за гаечный ключ такой диковинный,– сказал Энникстер, глядя на инструмент в руках Хувена.

– А, про это,– отозвался Хувен.– Так! Я могу рассказывайт, откуда я его взял. Посмотрите на него. Это не американский ключ. Я подбирал его в Гравелот, после того как мы задаваль французы хороший трепка. Вот так! Я был солдат в Вертенбергский полк, и мы получили приказ прикрывайт батарея принца фон Хоэнлоэ. Весь день мы лежали на брюхо в поле позади эта батарея, и снаряды из французски пушки взрывались…– Ach, donnerwetter![4]4
  Гром и молния (нем.).


[Закрыть]
– Я думал, все снаряды, как один, взрывались прямо у меня над голова. И так целый день, ничего нет, ничего другого, только французски снаряд трах-бах и дым, и тут наша батарея стреляйт медленно, совсем как часы: эйн, цвей-бум! Эйн, цвей-бум! Совсем как часы, еще раз и еще, целый день. А когда наступала ночь, нам сказали, что мы одержали большой побед. Наверное, так. Сам я баталия не видел! Совсем не видел. Потом мы вставали и марширен вся ночь напролет, а наутро снова услыхайт те пушки, только шорт знайт, как далеко, и не мог понять, где это такое. Но это не есть важность. Очень скоро, о боже! -Тут лицо его густо покраснело.– Ach, du lieber Gоtt![5]5
  О Боже правый! (нем.)


[Закрыть]
– Очень быстро оказалось, кайзер совсем от нас близкий, и Фриц, наш Фриц тоже. И тут, клянусь Богом, я чуть не обезумел, да и весь полк: «Нoch der Kaiser! Hoch der Vaterland!»[6]6
  Да здравствует кайзер! Да здравствует отечество! (нем.)


[Закрыть]
Слезы выступали на глаза, я сам не знаю, почему, и солдаты плакали и пожимали руки, и весь полк строился и маршировал, высоко так поднимал головы и распо вал: «Die Wacht am Rhein»[7]7
  «Стража на Рейне» – название немецкой патриотической песни, которая пользовалась особой популярностью во время франко-прусской войны 1870 -1871 гг.


[Закрыть]
. Вот что было в Гравелот.

– А как же гаечный ключ?

– Ну, его я подбирал, когда батарея уезжал. Его забывал артиллеристы. А я совал в ранец. Подумал, пригодится, как я вернусь домой. Только потом я строил

вагоны в Карлсруэ и никогда уже не возвращался домой. Когда война кончилась, я уехал назад в Ульм и там женился, и думал, что армия мне надоел до смерть.

Ну, а когда я стал демобилизован, тут я не задержался, можете мне поверить. Я приезжал в Америка. Сначала Нью-Йорк, потом Мильвоки, потом Спрингфилд, Иллинойс, потом Калифорния, и здесь я оставался.

– А родина? Обратно домой не тянет?

– Вот что я вам скажу, мистер Энникстер. Я часто думаю о Германия, о кайзер, и я никогда не забываю Гравелот. Но вот что я вам скажу. Где есть жена и дети,

где моя крошечка Хильда – там есть моя Vaterland. А? Теперь моя родин – Америка, и там,– он указал на дом под гигантским дубом на Нижней дороге,– там есть мой дом. И меня эта родин вполне устраивайт.

Энникстер подобрал поводья, собираясь ехать дальше.

– Значит, тебе нравится Америка, Бисмарк? За кого же ты голосовал?

– Америка? Да не знаю,– твердо ответил Бисмарк.– Здесь мой дом, здесь мой родин. И все немцы, которые здесь живут, думайт так же. Германия – это прекрасный страна, это так. Но родин там, где жена, дети. А насчет голосовал? Нет, нет! Я никогда не голосовал. Я никогда не связывайтся с такими делами. Я хочу растить пшеницу, я хочу иметь хлеб для жена и для Хильда, вот и все. Таков уж я, таков уж Бисмарк.

– До свидания! – сказал Энникстер, отъезжая.

Сменив шайбу, Хувен послал лошадей вперед, и сеялка, затрещав, двинулась с места.

– Хильда, крошечка моя! – закричал Хувен.– Держись крепко за ремешок! Но, но, ленивое животное, вперед! Шевелись!

Энникстер пустил лошадь легким галопом. Через несколько минут пересек Бродерсонов ручей; Лос-Муэртос было совсем близко. Вдали показалась усадьба Дерриков, но большая ее часть еще оставалась скрытой от взора; из-за темной зелени кипарисов и эвкалиптов виднелось всего лишь несколько крыш. Гладкая, нетронутая плугом земля расстилалась безбрежным бурным океаном. Стояла глубокая тишина.

Но на севере быстрый взгляд Энникстера различил неясное, расплывчатое очертание какого-то предмета; постепенно предмет этот обрел форму и превратился в темную кляксу; клякса, разрастаясь, стала сероватым пятном, движущимся, но почти не отличимым от земли. Лишь поднявшись на холмик и очутившись на миг на фоне бледно-голубого неба, пятно это стало черным-пречерным и четким. Энникстер свернул с дороги и поскакал прямо полем навстречу привлекшему его внимание предмету. Увеличиваясь в размере, сероватое пятно начало дробиться, делиться на составные части, утратило всякую симметрию. Что-то расплывчатое, неведомое, распадающееся двигалось навстречу Энникстеру, а когда расстояние сократилось, до него донесся приглушенный гул,– смесь самых разнообразных звуков. И тут он увидел, что это вовсе не пятно, а продвигавшаяся вперед колонна, сопутствуемая отдельными черными пятнышками; когда Энникстер подъехал еще ближе, оказалось, что это двуколки и верховые, сопровождающие колонну. И в колонне было немалое количество лошадей. Собственно, на первый взгляд казалось, что она состоит из одних лошадей – эскадрон без всадников, утаптывающий вспаханную землю ранчо. Но вот колонна приблизилась. Шестерик лошадьм и – все в ряд – был впряжен в каждую машину. Гул нарастал, в нем определялись отдельные звуки. Время от времени слышался окрик, громко фыркали лошади. Непрестанно бряцали и звякали, сталкиваясь, металлические части, дребезжали колеса, расшатанные винты и пружины. Колонна была уже совсем рядом, рукой подать. Отдельные звуки снова слились и превратились и нестройный гул; топот бесчисленных копыт был похож на далекие раскаты грома. Машина следовала за машиной, и Энникстер, отъехав немного в сторону, минут пять с интересом наблюдал их шествие, а они шли, словно построение боевых колесниц. Громыхая, скрипя, налетая друг на друга, двигалась бесконечная процессия: одна машина сменяла другую, один шестерик лошадей следовал за другим. Тридцать три сеялки Магнуса Деррика, оснащенные каждая восемью мотыгами, шли с грохотом мимо, как авангард огромного войска, засевая десять тысяч акров земли огромного ранчо, оплодотворяя живую почву, кидая в ее темную утробу зародыши жизни – будущую пищу для всего мира, для всех наций.

Когда сеялки проследовали мимо, Энникстер повернул назад в сторону Нижней дороги и поехал по уже густо осемененной земле. Его не удивило, что сев на Лос-Муэртос идет в такой спешке. Магнус и Хэррен Деррик стремились наверстать время, потерянное в начале сезона, когда им пришлось так долго ждать своих плугов. Они до сих пор еще отставали от соседей. Энникстер не только давно пробороновал и засеял землю у себя на ранчо,– в некоторых местах он применил и перекрестное боронование. Все было подготовлено для будущего богатого урожая. Теперь осталось ждать, пока семена начнут прорастать в безмолвной темноте, ждать, когда взойдет пшеница.

Подъехав к усадьбе Лос-Муэртос, раскинувшейся в тени кипарисов и эвкалиптов, Энникстер увидел на веранде в плетеном лонгшезе миссис Деррик. Она только что вымыла голову, и ее волосы, сохранявшие свой красивый цвет и блеск, были бережно перекинуты через спинку повернутого к солнцу кресла. Энникстер невольно подумал, что, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, Энни Деррик все еще была довольно красива. Ее глаза до сих пор не утратили выражения наивности и удивления, свойственного обычно юным девушкам, но, когда она посмотрела на Энникстера, ему почудились в ее взгляде беспокойство, недоверие, неприязнь даже.

Накануне ночью Магнус с женой долго лежали не смыкая глаз, уставившись в темноту, и без конца говорили все об одном. Магнус не мог больше скрывать от жены, что против железной дороги составлена коалиция, и что коалиция эта решила добиваться своей цели любыми средствами. Он посвятил ее в план Остермана, заключавшийся в том, чтобы провести с помощью подкупа в Железнодорожную комиссию своих людей, которые будут затем отстаивать интересы фермеров. Магнус уже не раз обсуждал с женой этот план; вот и вчера они вернулись к этой теме, и разговор их затянулся далеко за полночь.

Энни Деррик вдруг охватил страх, что Магнус позволит в конце концов убедить себя, уступит под все усиливающимся нажимом остальных фермеров. Никто лучше ее не знал, что в основе его характера лежит кристальная честность. Никто лучше ее не помнил, что заветная мечта стать крупным политическим деятелем потерпела фиаско, потому что он не хотел ни перед кем пресмыкаться, никому потворствовать, поступать против совести. Но сейчас в его душе, по-видимому, назревала перемена. Постоянные притеснения, мелочная тирания, несправедливость и вымогательства обозлили его. Оскорбительные слова Бермана были все еще свежи в памяти. Он, казалось, был готов поддержать Остермана. Уже тот факт, что он так часто и так обстоятельно обсуждал его, служил доказательством того, что мысли его постоянно заняты этим вопросом. Какая жалость и какая трагедия! Он, Магнус, «Губернатор», всегда такой твердый, безукоризненно честный, принципиальный, резко порицавший «Новую политику», язвительно бичевавший взяточничество и продажность в высших сферах, по-видимому, примирился с хитроумными интригами бесчестных людей, интригами, которые плелись прямо у него на глазах. Миссис Деррик крайне удивляло, что Магнус не запретил Хэррену участвовать в сговоре. В былое время Магнус не позволил бы сыну даже поздороваться с бесчестным человеком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю